— Нуда, — подхватил Герцен, — я не устану повторять: когда народы Европы мечтают о покое, народ русский, ещё полный юности, только приступает к жизни...
— Вот об этом «приступе к жизни» мы и намерены поговорить! — воскликнул Иван Сергеевич. — Однако разговор наш в том смысле, как этому полному скрытой энергии, но совершенно невежественному, неграмотному и сбитому с толку исполинскому юноше помочь.
Иван Сергеевич вскинул львиной гривой, продолжая вышагивать по золотистому песку пляжа.
— Погоди, Александр, я отнюдь не принижаю нашего мужика. Вспомни, не ты ли сам возмущался отсутствием у русского крестьянина всякого уважения к себе, клеймил его глупую выносливость и подчинение любым, даже самым неимоверным, притеснениям — словом, постоянную, веками бесправия выработанную готовность жить при любом порядке? Куда ж с таким народом, если вдруг выйдет воля? Посему и пришла мысль — поспособствовать народному образованию, для чего основать, скажем, Общество для распространения грамотности и первоначального обучения.
Лицо Герцена, особенно его сократовский лоб, в лучах солнца казалось красным, почти кирпичным, что и впрямь усиливало схожесть со шкипером или капитаном. Вдруг он остановился, рука потянулась к бородке, медленно её ощупала, и раздался его громкий заразительный смех:
— Ах вот зачем вы ко мне прикатили: закрой свои политические издания и шлёпай на печатных машинах буквари!
— Так, да не так! — возразил Павел Анненков, иначе — Тётка Полина, а ещё Петушиная Голова. — Изданий ваших не тронем, если только посоветуем кое-что приблизить к тому же мужику. А подумать вместе, какие классы или даже целые воскресные школы в России завести, — затем и приехали...
Да, усмехнулся про себя Герцен, слава Богу, что у него не петушиная голова, — мигом её снесли бы, так до него охочи не то что враги, но и иные друзья.
Вспомнил приезд к нему в Лондон «молодого старика» — Михаила Семёновича Щепкина, как он отрекомендовался сам, посланца настоящей, коренной России. «Твоё вольное слово, — говорил актёр, — обдало нас ужасом: ведь нас всех, твоих читателей, там, на родине, пересажают! Прекрати, Саша, свои революционные писания, нас пожалей. А сам садись на пароход, уезжай в Америку, года же через два-три, когда жар поостынет, просись обратно в Россию — царь должен простить. А так ты нас, ей-богу, придушишь. После твоих здешних писаний у нас дома даже имя Белинского упоминать нельзя!»
Были и другие визитёры — хотели, наоборот, драки, да с кровью. В один из приёмных дней, что дважды в неделю установил в своём лондонском Орсетт-Хаузе, на Вестбурн-Террас, объявился посетитель. Чёрное пальто не из самых модных, такая же затерханная шляпа. Нос крупный, очки, волосы закрывают уши. «Чернышевский Николай Гаврилович», — представился. Александру Ивановичу уже ранее передавали: новый ведущий критик «Современника» как-то в разговоре заявил, что уважает Герцена как никого из русских!
«Саша, Тата, — кликнул Александр Иванович сына и дочь, — знакомьтесь: тот самый!..» Нет, не просто долг платежом — то же восхищение хотя бы глубокими по мысли и смелости высказываниями в «Очерках гоголевского периода русской литературы».
Приём польстил гостю — не скрыл удовлетворения, хотя выглядел скованно, даже пройдя в гостиную и устроившись вроде бы удобно в кресле. И поскольку настороженность и несвобода не исчезали, начал как-то сразу и неловко: «Мы с вами хотя и на разных по отношению к некоторым, весьма существенным, вопросам полюсах...» Герцен не сдержался: «Куда уж рядом с вами нам, «либеральным пустозвонам», как недавно в «Современнике» окрестил меня и Огарёва, кажется, ваш последователь Добролюбов...» Тут бы гостю сбавить тон, ответить чем-то вроде: «Да и вы, батенька, изрядно на нас наскакиваете, так что кто дурное помянет...» Но гость точно на уроке в гимназии — мундир на все пуговицы и в манере, не допускающей никаких примирений: «Да, нас не устраивает линия вашего «Колокола»! Вы здесь, вдали от России, потеряли чутьё к революции, променяли его на мирный прогресс. А у нас там, кроме лишних людей, которые ни к чему действительно были не годны, появились революционные разночинцы. Так что вам отсюда к топорам надо звать Русь...»
Усидеть на месте во время разговора Герцен вообще не мог, а тогда словно под ним взорвалась пороховая мина — вскочил и быстрым шагом из угла в угол: «Простите, Николай Гаврилович, но коли уж выбрали наступательную манеру, в таковой и я вам отвечу: вы и ваши друзья вознесли себя на пьедестал из благородных негодований и сделали чуть ли не ремесло из мрачных сочувствий страждущим. Мы же хотим быть криком освобождения и боли, быть протестом России, обличителями злодеев... Посему не к топорам — к мётлам будем звать!»
Тогда они действительно оказались на противоположных полюсах. Чернышевский утверждал, что обличение уродств и язв русского правительства — мелочь, недостойная революционера, а прицел нужен — восстание! Герцен стоял на том, что разбудить политическое мышление общества, придавленного чугунной плитой самодержавия, нещадно разоблачать антинародную сущность правящих верхов — значит помочь прозреть народу.
Хороша мелочь, думал про себя Герцен, — сатира! Да если на то пошло, смех — оружие поострее топора! От смеха падают идолы!
И откуда такое стремление всё решать самим за весь народ — и одним махом? И не от глубокого разума это — от отчаяния.
Ну-с, а сегодняшние гости неужто тоже бескомпромиссно убеждены, что достаточно открыть воскресные школы да впустить в них скучных и строгих учителей с учебниками, как тёмный мужик вмиг научится понимать, кто его друзья, а кто недруги? Да подчас для него такие стихи, как «Спесь» Алексея Толстого, нужнее тысячи букварей!
Эту мысль он и высказал друзьям, а затем добавил:
— Поправьте меня, пожалуйста, Алексей Константинович, если в чём-нибудь совру... — И, сопровождая декламацию смешными и выразительными жестами, Герцен начал:
Ходит Спесь, надуваючись,
С боку на бок переваливаясь.
Ростом-то Спесь аршин с четвертью,
Шапка-то на нём во целу сажень,
Пузо-то его всё в жемчуге,
Сзади-то у него раззолочено.
А и зашёл бы Спесь к отцу, к матери,
Да ворота некрашены!
А и помолился б Спесь во церкви Божией,
Да пол нс метён!
Идёт Спесь, видит: на небе радуга;
Повернул Спесь во другую сторону:
Непригоже-де мне нагибатися!
— Всё верно — слово в слово! — ответил за автора Боткин. — А лучше ещё вот это вспомнить: «У приказных ворот собирался народ густо; говорит в простоте, что в его животе пусто...» Нет, тут явно без самого поэта нам не обойтись. Алексей Константинович, ну-тка!..
Толстой никогда не отказывался читать стихи, если просили. И теперь начал без лишних упрашиваний — строфу за строфой — расчудесную свою сатиру на мздоимцев-чиновников. Прямо с того места, где остановился Боткин:
«Дурачьё! — сказал дьяк. — Из вас должен быть всяк
В теле:
Ещё в думе вчера мы с трудом осётра
Съели!»
На базар мужик вёз через реку обоз
Пакли;
Мужичок-то, вишь, прост, знай везёт через мост,
Так ли?
«Вишь, дурак! — сказал дьяк. — Тебе мост, чай, пустяк,
Дудки?
Ты б его поберёг, ведь плыли ж поперёк
Утки!»
Как у Васьки Волчка вор стянул гусака,
Вишь ты!
В полотенце свернул, да поймал караул,
Ништо!
Дьяк сказал: «Дурачьё! Полотенце-то чьё?
Васьки?
Стало, Васька и тать! Стало, Ваське и дать
Таску!»
Взрывы смеха постоянно прерывали чтение, но Толстой всё же сумел закончить:
Пришёл к дьяку истец, говорит: «Ты отец
Бедных;
Кабы ты мне помог — видишь денег мешок
Медных, —
Я б те всыпал, ей-ей, в шапку десять рублей,
Шутка!» —
«Сыпь сейчас, — сказал дьяк, подставляя колпак, —
Ну-тка!»
Герцен смеялся что есть мочи:
— Удружили, дорогой Алексей Константинович, право слово. Вот что надобно мужикам в каждой деревне читать!..
Поручили Тургеневу разработать проект устава общества грамотности, а затем разослать его как можно большему числу заинтересованных людей.
Погода стояла отличная. Английский канал по уграм окутывала жемчужная дымка, но вскоре она исчезала — и открывалась необозримая морская гладь, жёлтые барханы песчаных дюн и скалистые меловые берега.
Пролетели незаметно не только три и четыре дня, но неделя, за ней — другая. Съездили, и не раз, компанией в Борнемут. Дом стоял пока ещё не заселённый сыном и дочерью Александра Ивановича. Зато на вилле часто появлялся тридцатитрёхлетний штабс-капитан русской армии Зыгмунт Сераковский.
Мир тесен: оказалось, что сосланный в солдаты по гнусному обвинению — будто бы студентом Петербургского университета пытался нелегально перейти границу — Зыгмунт служил в Оренбурге под началом генерала Перовского. Когда получил эполеты, Василий Алексеевич дал ему блестящую рекомендацию для поступления в Академию Генерального штаба. А ныне он оказался в Лондоне в служебной командировке — участвует в международном конгрессе по отмене телесных наказаний в армии. Приезжает к Герцену возбуждённый, с воодушевлением говорит, как по возвращении в Петербург будет докладывать свои выводы и предложения.
— Позор! — Глаза его вспыхивают. — Защитников отечества, солдат, — и по физиономии, а то — под палочные удары! Сам хорошо знаю, что такое бесправие, когда человек становится серой скотиной. В армии его императорского величества рукоприкладство — как взяточничество в чиновном мире: нет удержу! Отмена рабства в деревне и отмена бесправия в армии — всё следует проводить в жизнь, и немедля.
Обрадовался, когда узнал, что Толстой недавно виделся с Шевченко:
— Можно сказать, из одного котелка хлебали, хотя и содержались в разных батальонах. Тарас, уезжая, много своих рисунков оставил — я привёз их ему в Петербург... Вот вам пример бесправия — гения чуть до могилы не довели! Хорошо, что у нового императора добрые намерения.