Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой — страница 87 из 91

пределы сил человеческих, до которых люди достигали во всех направлениях... с начала цивилизации...»

Петрограндизм — насильственные преобразования, совершавшиеся Петром Великим. С них началось. Ныне нетерпеливые зовут к полному деспотическому перекрою мира.

Ну конечно же разгул переворотов, разгул уничтожения и не даёт покоя разбойным головам. Они готовы всё стереть на земле и уничтожить, всё отнять и поделить. Лишь когда будет сметено всё достигнутое человеческой цивилизацией, наступит, по их разумению, пора всеобщего благоденствия.


Порой весёлой мая

По лугу вертограда.

Среди цветов гуляя,

Сам-друг идут два лада...

«Здесь рай с тобою сущий!

Воистину всё лепо!

Но этот сад цветущий

Засеют скоро репой!»

«Как быть такой невзгоде! —

Воскликнула невеста. —

Ужели в огороде

Для репы нету места?»

А он: «Моя ты лада!

Есть место репе, точно,

Но сад испортить надо

Затем, что он цветочный!»

Она ж к нему: «Что ж будет

С кустами медвежины,

Где каждым утром будит

Нас рокот соловьиный?»

«Кусты те вырвать надо

Со всеми их корнями,

Индеек здесь, о лада,

Хотят кормить червями!»

Подняв свои ресницы,

Спросила nуn невеста:

«Ужель для этой птицы

В курятнике нет места?»

«Как месту-то не быти!

Но соловьёв, о лада,

Скорее истребити

За бесполезность надо!..»


Удивительное совпадение — ещё не зная о герценовском «завещании», Толстой написал эти стихи. Сатиру. Но в ней — о том же, о чём предупреждал Герцен.

Да, прав он был ещё в «Дон Жуане», сказав устами Лепорелло:


Человек

Молиться волен как ему угодно.

Не влезешь силой в совесть никому

И никого не вгонишь в рай дубиной...


Зажгли свечи и принесли ужин. Толстой только теперь вдруг обрадованно подумал: странно, но чудовищная боль сегодня не посетила его вовсе! Может, в самом деле помог литий, который прописал ему сосед — стародубский уездный доктор, и не следовало вовсе тащиться в Европу за новым курсом лечения? Нет, стоило хотя бы затем двинуться из своего краснорогского «монастыря», чтобы повидаться с Иваном Сергеевичем.

Свет падал так, что из всех предметов на письменном столе освещал один портрет Герцена. Вспомнили, что знали о последних днях Искандера. Был январь восемьсот семидесятого года здесь, в Париже. Как сегодня дождь, тогда валил мокрый снег. Но он вышел из дома почти налегке, без шарфа — торопился куда-то на митинг. Вернулся с ломотою во всём теле и болью в боку и груди. Воспаление лёгких, от которого он уже не оправился.

Вся жизнь — до самого конца — без тени личной корысти в том, к чему звал, что проповедовал...

Но откуда же у тех, кто призывает к топору, такая жестокость к миру и прежде всего к тем, кого они ведут за собой?

Ведь начинается всё, казалось бы, как и у Герцена, — с листа бумаги, со слов о равенстве, братстве и свободе личности?

Алексей Константинович задал этот вопрос вслух, и Тургенев его тут же повторил:

— В самом деле, каков путь подобной метаморфозы? Взять хотя бы Бакунина. Умён. Мечтал стать учёным. В молодости — прекрасный товарищ. Вместе столько времени прожили в Берлине, слушая лекции в тамошнем университете. И — добрые родители, о чём давеча говорили. Да я со всею семьёю был коротко знаком — самоотверженные, преданные братья и сёстры. Могло так случиться, что через одну из Бакуниных могли бы с Мишелем породниться. Но сия история — не в счёт. Вопрос наш — о другом: как и когда человек, искренне ненавидящий рабство и деспотизм, вдруг сам становится тираном, увенчивая себя уже не короной, как его антипод, а всенародным знаменем восстания и бунта?

Судьба Михаила Александровича Бакунина Толстому была в общих чертах известна. В ранней юности бросил карьеру артиллерийского офицера и, как он любил сам говорить, гонимый потребностью знания, жизни и действия, примкнул в Москве к кружку Белинского и Герцена. Но молодого гегельянца не удовлетворила доморощенная наука, и он отправился за границу, чтобы пополнить философские знания, полученные на лекциях в Московском университете. Но вскоре в Берлине занятия философией сменил на политику: ни много ни мало поставил целью ниспровержение австрийской и российской монархий.

Николай Первый лишил молодого революционера всех прав состояния и уготовил ему, в случае возвращения, сибирскую каторгу. Австрийский и саксонский суды приговорили его к смертной казни, и вскоре, выданный России, он оказался узником Петропавловской, а затем Шлиссельбургской крепости, потом — Сибири. Оттуда Бакунин совершил отчаянный и смелый побег в Америку и оказался в Англии, у Герцена.

Светлая душа, Тургенев обязался выплачивать другу юности по тысяче пятьсот франков ежегодно и пообещал всё сделать, чтобы помочь жене, которую Бакунин оставил в Сибири, переехать к нему за границу.

Доложили Александру Второму: литератора Тургенева необходимо привлечь к дознанию «по делу о связи с лондонскими политическими изгнанниками».

Слава Богу, вовремя узнал о готовящемся суде Толстой — как и в восемьсот пятьдесят втором, использовал свои связи с Александром Николаевичем, уже российским императором.

Без сомнения, ни минуты не стал бы колебаться, как поступить, сам Толстой, будь он другом Бакунина или окажись с ним рядом. Но нынче разговор о Бакунине как о воинствующем социалисте.

— Приверженность некоторых революционеров к крайним мерам, — произнёс Тургенев, — я склонен был бы объяснить, скорее всего, нехваткой настоящей культуры, систематического образования, может быть, даже отсутствием должной ответственности перед обществом. Вообще это довольно странная манера — говорить от имени народа, чтобы использовать какие-то неустойчивые его слои в своих целях.

   — Выходит, всему причиной корысть? — подхватил Толстой.

   — Ну какая, к шутам, корысть, — засмеялся Тургенев. — Нам с вами известно: русские казематы — не отели Лондона или Парижа, а тридцать тысяч вёрст по сибирской тайге или в трюмах пароходов от Ангары до Темзы — не воскресный выезд на пикник... Бунт, насилие — лик всех революций. И, скажем, тех её вожаков, кто зовёт к насильственному переустройству мира.

   — Вот тут мы с вами, дорогой Иван Сергеевич, приблизились к истине! — Лицо Алексея Константиновича побагровело — должно быть, от очередного прилива крови. — Как бы ни был нравствен и чист человек, уверовавший в социалистические и коммунистические утопии, какой бы добропорядочной ни была его генеалогия, по вашей теории, он, уже в силу верований в своё учение, обязательно рано или поздно перестанет считаться с опытом жизни. Каковы его рассуждения? Существующий государственный строй плох, общество и каждый его индивид запятнаны корыстолюбием и ненавистничеством, на каждом — родимые пятна рабства, стяжательства, социального неравенства и прочих пороков. Более того, те, кого следует в первую очередь освободить, темны, в них не развито чувство свободы. А схема хороша — всё в царстве будущего как в раю: счастливы, добры, все братья... Как такому утописту поступить? Ждать, пока народ осознает себя, помогать ему постепенно становиться лучше? Ничего подобного! Всех — к топору и — круши налево и направо! А народ — насильно палкой в рай, как в казарму, и родимые пятна — калёным железом... Что ж это, как не палачество, даже если в основе действий — благо?

   — И нарисовали же вы картинку! — отозвался Иван Сергеевич. — Мурашки по коже.

   — Да будет! Палка и железо — как бы за сценой, а напоказ — одна радость, — продолжил Толстой. — Или вы не читали у господина Чернышевского в романе «Что делать?» хотя бы четвёртый сон его героини Веры Павловны? «Сон» — сказано не случайно. То, что якобы мнится, — вожделенная мечта. Нет уж, увольте меня от такой мечтательности социалистов и демократов, от «снов», которые они сулят народу! Сегодня они — мечтатели, манипулирующие умозрительными построениями на бумаге, завтра — судьбами тысяч и тысяч.

Он остановился и неожиданно рассмеялся:

— А знаете, как с подобными прогрессистами следует бороться? Не казематами и Сибирью — дать каждому Станислава на шею! Ведь к чему они все стремятся? К тому, чтобы их отметили, к власти...

Где-то у него были набросаны стихи, которые можно было бы сейчас вставить в разговор. Да не окончил их ещё. Будет время, завершит и обязательно прочтёт Ивану Сергеевичу. Фет рассказывал, как наизусть продекламировал Тургеневу весь «Сон Попова» — и тот был в восторге. «Попов» — сатира на Третье отделение, которому в любой нелепице видится государственный заговор. Эти же, о ком сейчас речь, готовы установить такое «равенство», что Боже упаси. Нет, и с ними ему не по пути.


Честь вашего я круга,

Друзья, высоко чту,

Но надо знать друг друга.

Игра начистоту!

Пора нам объясниться —

Вам пригожусь ли я

Не будем же чиниться,

Вот исповедь моя!

......................

И всякого, кто плачет,

Утешить я бы рад —

Но это ведь не значит.

Чтоб был я демократ!

..................................

Во всём же прочем, братцы,

На четверть иль на треть.

Быть может, мы сойдёмся,

Лишь надо посмотреть!

......................................

Чтобы в суде был прав

Лишь тот, чьи руки черны,

Чьи ж белы — виноват,

Нет, нет, слуга покорный!

Нет, я не демократ!

.............................................

Чтоб вместо твёрдых правил

В суде на мненья шло?

Чтобы землёю правил

Не разум, а число?

........................................