Отсталая — страница 5 из 16

— Это ты насчет воли? — спросил Яков Иваныч.

— Да и на этот счет, конечно; хоть я и не лезу на волю и барыней, слава Богу, не обижена… (Аграфена Даниловна была великий политик в своей сфере), а все же если батюшка царь вспомнил об нас, так оно желательно бы было узнать.

— Узнаешь, все узнаешь, Аграфена Даниловна. Я теперь еще и сам хорошенько не знаю.

— Да вот нас разные слухи смущают. Народ чего не болтает!

— Слухам меньше верьте, а ждите терпеливо.

— Правда ваша, что народ нынче очень нетерпелив стал.

— Анна Федоровна, видно, в детской? — спросил Яков Иваныч, заглянув в пустую гостиную.

— В детской.

— А Машенька, верно, гуляет?

— Гуляют. Должно быть, в сад пошли.

— Нет, они у красной горки землянику берут, — отозвалась другая женщина с круглым румяным лицом и большими бессмысленными навыкате голубыми глазами, выходя из коридора в прихожую.

— Хоть бы ты, Федосья, помогла на стол накрывать! Куда вас нелегкая всех рассовала? Уж как воскресенье приходит — просто наказанье! — воскликнула Аграфена Даниловна.

— Я домой ходила, тоже ребятишек надо было покормить.

— Вот! каждый только о своем мамоне[4] думает, а ты, как окаянная!.. Век каюсь, Яков Иваныч, что в девках осталась: собачья жизнь — да и только!

Яков Иваныч улыбнулся.

— Я вот сам остался неженатым, да не каюсь же.

— А что и ваша-то жизнь? все не для себя. Один как перст. Ну, пока здоровы, так ничего, а занеможется — и походить некому.

— Никто как Бог! — отвечал как-то отрывисто Яков Иваныч. — А что Матреша? с барышней что ли гуляет?

— Черт ее унес в лес за грибами. Выпросилась у барыни, а та балует, отпускает. Нынче, батюшка, все смелы очень стали, всякий козонок лезет к барыне проситься. Так, девчонка непутящая! избаловалась, ни на что не похоже.

— Молодой человек! — сказал Яков Иваныч.

— Сами мы были молоды, да не такие были. У! сказала бы, да греха боюсь… Ну черт с ней! не мое дело.

— Говорить — барышню гневить, — проговорила Федосья, ставя на стол кучу тарелок.

Яков Иваныч не отвечал и пошел через гостиную отыскивать хозяйку дома.

Маша находилась в несколько враждебном отношении к старой дворне. Зависть к Матреше заставляла старых служительниц осуждать ее кротость и постоянное сообщество с барышней. Барышня с неудовольствием выслушивала их замечания и вооружилась своим господским достоинством, говоря, что им до нее нет дела, что не им ее судить, что их дело служить ей и угождать, что для наставлений у нее есть маменька, от которой она и должна все выслушивать. Маменьку вследствие этого часто настраивали на недовольный тон против Маши, но так как особенно заслуживающего серьезного восстания в поступках последней не находилось, то ворчанье Анны Федоровны оставалось без последствий, хотя и сильно раздражало подчас Машу. Анну Федоровну еще успокаивало то, что девочка была горда и проникнута чувством своего достоинства и потому забыться перед собою никому не позволит.

— А, дорогой гость! милости просим! — приветствовала Анна Федоровна Якова Иваныча, когда он вошел в детскую.

Арина Дмитревна так быстро повернула голову, что бант на ее чепце сильно затрепетал; Тима взглянул на вошедшего исподлобья и угловато поклонился.

Тима был малый лет двадцати восьми, сухой и смуглый; черные, с желтоватыми белками глаза его осенялись бровями густыми и крутыми, как две изогнутые пиявки; лицо у него было длинное, вытянутое, с острым подбородком. Вся фигура его была суха и черства, и вообще он напоминал выжатый лимон. Тима был чрезвычайно похож на свою мать, только с той разницей, что у той каждая черта была подвижна и тревожна, он же сохранял постоянное хладнокровие. К Якову Иванычу он и мать его питали недружелюбное чувство: им хотелось бы самим иметь влияние на Анну Федоровну и погреть около нее руки. Вследствие внушения матери, какие-то смутные чувства и надежды также забегали в голову Тимы в присутствии Маши. Ему иногда чудилось, что не стой тут поперек дороги Яков Иваныч, многое бы смогло бы и пойти иначе. Тима был скрытен и высказывался редко и туго. Его желания ограничивались теплым углом и известной степенью довольства. К службе он был неспособен, потому что увлекался товариществом и кутил, но хозяйственные заботы и жизнь с матерью, которая имела на него сильное влияние, отрезвляли его.

Разговор, по обыкновению, пошел о хозяйстве, о новых предстоящих переворотах. Анна Федоровна волновалась, а Арина Дмитревна вторила ей вздохами и односложными восклицаниями.

— Что же мы будем делать? — воскликнула, наконец, Анна Федоровна.

— А что люди, то и мы, — отвечал Яков Иваныч.

— Неусыпный присмотр нужен, — заметил Тима, — тогда ничего, можно и вольным трудом обрабатывать землю.

— Хорошо вам говорить — неусыпный присмотр! Кто у меня смотреть-то будет?

— Человека нужно найти, — отвечал Тима. — Выгоды можно иметь. У вас что земли даром пропадает! Порядки другие надо завести.

— Ох, матушка, беда женщине одной! Вот я и его на службу не пускаю. Куда я одна поспею? последний муженька обидит.

— Как-нибудь обойдемся, — сказал Яков Иваныч. — А напрасно вы, Анна Федоровна, поторопилась Дулино продать: пустошь отличная. Теперь земля будет в цене.

— Ну что ты мне, Яков Иваныч, все Дулиным в нос тычешь! Это оттого, что тебя не спросилась. Продала так продала, побери его прахом! — разгорячилась вдруг Анна Федоровна.

— За Дулино бы дороже никто не дал, — сказал Тима, — вы его с выгодой продали, потому что завалено и засорено все очень. Расчистки большой требует.

— Да ведь он все эдак — точно ворон каркает; не подумает, что я женщина больная, расстроить меня недолго.

— От вас, родная моя, надо всякие беспокойства удалять, — вмешалась Арина Дмитревна.

— Ну вот вы бы с Тимофеем Васильевичем и попробовали всякие беспокойсгва от них удалять, — сказал Яков Иваныч.

— Да уж я знаю, что мы вам с Тимой поперек горла стали, Яков Иваныч.

— Да мне-то что вы мешаете?

— Уж вы себя больно высоко ставите Яков Иваныч.

— Уж вы бы лучше Малашку-то свою по праздникам по миру собирать не посылали; это было бы лучше, чем судить о других.

Лицо Арины Дмитревны задергалось, и смуглые щеки ее вспыхнули.

— Грех бы вам меня этим корить! я человек бедный и ничего зазорного тут нет, что Малашка по милости добрых людей лишний кусок себе добудет. Вы меня только обидеть хотите. Грех! Вы сами только сутяжничаете да фальшивые просьбы пишете.

— А вы их читали? — равнодушно и презрительно спросил Яков Иваныч.

— Полноте, маменька, плюньте! пусть говорит, что хочет, — злобно и холодно заметил Тима.

— Ах, батюшка, да он на меня татьбу церковную взведет, а мне и молчать? Не поклониться ли еще ему прикажешь?

— Полно! нечего вам из пустяков ссору заводить. Пойдемте лучше обедать, — строго вмешалась Анна Федоровна, видя, что ссора начинает разгораться.

В это время Аграфена Даниловна показалась в дверях с подносом, на котором стоял графинчик водки и лежало несколько кусочков белого хлеба из домашней муки. Вслед за ней вошла Маша с корзинкой земляники, усталая, запыхавшаяся.

— Экая охота тебе, Машенька, жариться на солнце! — сказала Анна Федоровна, тяжело выступая из комнаты.

Маша довольно сжато, хотя и дружески, поздоровалась с Яковом Иванычем.

— Здорова ли, голубушка моя? — спросил последний, целуя у нее руку.

— А вы куда пропали? — спросила она, улыбаясь ему и глазами, и розовыми губками; но тут же мгновенно лицо ее приняло степенное выражение, потому что мать оглянулась на нее внимательно.

— После обеда приходите в сад, мне хочется поговорить с вами, — шепнула Маша Якову Иванычу. — Я его засажу стихи из песенника переписывать, — прибавила она, указывая глазами на Тиму, — он же и песенник мне принес.

После обеда Маша задумчиво сидела на скамеечке в саду под тенью густых рябин; она поджидала Якова Иваныча, ей никогда еще так не хотелось видеть его наедине. Она сама не знала, о чем хотелось ей говорить с ним, но говорить хотелось с какой-то раздражительностью и тревогой. Ей хотелось против чего-то восстать, чего-то допытаться, даже досадить ему… Но вот идет и он, понуря, как всегда, голову и ускоряя шаги навстречу своей любимице. Поравнявшись с ней, он улыбнулся, как улыбаются детям, и посмотрел на нее с любовью старой безродной няньки. Маше и это показалось досадно.

— Уж я думала, что век вас не дождешься! — сказала она, слегка надув губки.

— Нельзя было, Машенька, нужный разговор зашел; время такое, обсудить все надо.

— Ах, как мне все эти разговоры надоели!

— Молода еще ты, ангел мой; вот как до наших лет доживешь, так и не будут надоедать, тогда и птички и цветочки прискучат.

— Так только для этого и жить, чтоб дожить до того, чтоб со сладостью толковать о запашке да о хозяйстве? Очень приятно жить после этого!

— А как же, Машенька? Всему свое время.

— Не хочу я и жить-то после этого! — воскликнула Маша с жаром и горечью.

Яков Иваныч посмотрел на нее со страхом и удивлением.

— Ангел с тобой хранитель! Что ты, моя голубушка?

— Нет, вы мне скажите, в чем жизнь по-вашему? Что в ней хорошего? Что вы мне цветочки да птички подставляете? Вы мне скажите, как я век свой прожить должна? Какая моя жизнь будет? какая? Ну говорите же! Ведь вы знаете, вы довольно пожили.

— Да ведь я, Машенька, не пророк, как я могу знать?

— Ну так скажите мне, в чем счастье состоит?

— Тьфу ты, Господи помилуй! что с тобой это сегодня? никогда не бывало…

— Я вижу, вы отлыниваете, вы поговорить со мной не хотите чередом; вы со мной как с малым ребенком. А еще любит, говорит! — прибавила она с едким укором, — вот и маменька говорит, что любит… Когда-нибудь я на этой вербе повешусь, так вы и узнаете, какова ваша любовь. Да, повешусь или утоплюсь! Лучше уж мне русалкой быть, чем жить так!..

И она заключила слова свои горячими рыданиями.