«Каждый раз, когда мы говорим, говорит только холодная иглистая зона пустоты между нами – по ней рыщут зубастые волки и бредет одинокий олень. Гибель оленя – вопрос времени.
Он дрожит и дробится.
Он – моя жертва тебе».
Ночь за окном плавилась в свете старого фонаря. Сигаретный дым плавал по кухне. Марина закрывала форточку, и становилось душно, открывала – и начинала мерзнуть. Она понимала, что мерзнет, только замечая, как сильно ее трясет.
Некоторое время Марина разглядывала страницу Максима в соцсети. Фотографии бесконечных европейских пряничных городов, пальм и слонов, грязных вод Ганга и прозрачно-голубых озер где-то на краю света, живописных коряг, линялых палаток, трейлеров, чьих-то собак.
Были и фотографии женщин – загорелых, длинноногих, с татуировками на тонких руках и длинными ресницами. Каждая из них – младше Марины лет на десять минимум. В последний раз Анин отец заходил на эту страницу месяц назад, но вот уж о ком Марина точно не стала бы беспокоиться. В последние годы Максим окончательно перешел на фриланс (в чем именно, собственно говоря, заключался этот фриланс, сказать было трудно). Когда они с Мариной общались в прошлый раз пару лет назад, он уже почти год жил на Шри-Ланке, но, судя по фото, многое с тех пор изменилось.
Аня общалась с отцом. Переписывалась. Марина всегда думала, что нечасто, но теперь, скролля страницу вверх-вниз, вдруг поняла, что не может быть в этом уверена. Они могли созваниваться по телефону или скайпу. Могли видеться здесь, после Аниных уроков – или вместо уроков, – если Максим приезжал домой. Могли ли они делать это в секрете от нее после того, как они с Максимом окончательно рассорились?
Приходилось признать: могли.
Она достала из пачки очередную сигарету, щелкнула зажигалкой. Могло ли вообще между ней и Максимом все сложиться по-другому? В какой момент была допущена та самая ошибка, после которой ничего уже было не поправить?
Ей вдруг захотелось вспомнить – как будто это могло помочь.
Марина и Максим познакомились на даче у общих друзей. Она приехала туда вскоре после выпускного, и не одна – с молодым человеком, знакомым Лизы. Впоследствии безо всякой рисовки она не могла вспомнить, как его звали, хотя встречалась с ним (скрывая это от матери) уже несколько недель – срок длиною в маленькую жизнь для семнадцатилетней девчонки.
Когда Марина увидела Максима впервые, последний солнечный луч уходящего дня упал ему на лицо сквозь маленькое чердачное окошко – на чердак они забрались по шаткой лесенке небольшой компанией. По кругу ходила бутылка дешевого вина, разговор тек о высоких материях. Это был один из тех разговоров, которые кажутся в моменте незабываемыми, но не оставляют после себя ничего, кроме блаженного чувства свершившегося впустую таинства.
С того самого взгляда, брошенного на Максима, Марина больше ничего не слышала. Пальцы перебирали волосы молодого человека, чья голова лежала у нее на коленях, но взглядом она была с Максимом – внутри Максима. Он смотрел на нее в ответ – внимательно, серьезно, изумленно, и в тот миг, отуманенная вином и теплом, она вдруг почувствовала, что он видит ее всю так, как не видел никто другой никогда. В этом ощущении было смутное предчувствие близкой катастрофы.
Уже тогда Марина твердо знала, что этому человеку суждено сыграть значимую роль в ее жизни, и отчего-то была уверена, что роль эта будет прекрасной. Сердце сладко сжималось от предчувствия счастья, когда он улыбался ей. Это была любовь с первого взгляда – как еще можно было объяснить это чувство внезапного родства?
Теперь, годы спустя, Марина с легкостью нашла бы простое и понятное объяснение тому, что так быстро возникло тогда между ними (было ли это чувство обоюдным или она сама сложила взаимность из услужливо предоставленных ей красивых слов?), если бы захотела. Смешно – но она не хотела, несмотря на Аню, несмотря на то, что случилось потом.
Она никогда не испытывала недостатка в мужском внимании… Но до сих пор никто другой не смотрел на нее так, как умел смотреть Максим. До сих пор ни от кого другого она не чувствовала, как дрожащая, теплая, щекочущая волна танцует по коже спины, как сердце стремительно ухает вниз. Было бы слишком обидно низвести это чувство до того, чем оно, вероятно, и было, – заурядной любовной истории, плода подростковой впечатлительности, результата гормонального взрыва.
Тогда Марина тихонько скользнула вслед за ним на кухню и спросила, не видел ли он белого вина (которое она не любила). Он любезно предложил помощь в поисках. Они кружили по дому, а потом по двору, пока глаза юноши, с которым она приехала, светлели от гнева.
О чем они говорили?.. Заплати ей воображаемый интервьюер бешеный гонорар за откровенный рассказ о том вечере, еще неделю назад она не сумела бы ничего вспомнить. Шутки – удачные или плоские? В целом это не имело значения – в тот волшебный вечер любая шутка от него казалась бы верхом остроумия, любая мысль – преисполненной глубокого тайного смысла.
Он явно чувствовал это. Единственное, что вспоминалось сразу, – реплика, которую он выдал, глядя на вихрящийся за изгородью туман, который как будто не решался перебраться через нее и скользнуть по двору, пока на террасе кто-то играл на глиняной флейте.
– Какая удивительная ночь! Туман клубится, и эта музыка – как будто мечта, вымечтанная кем-то раньше времени, правда?
Тогда она кивнула, чувствуя, как от восторга волосы приподнимаются на затылке, а по коже бегут предательские мурашки. Возможно, дело было просто в ночной прохладе, которая вдохновенному Максиму в старой куртке была нипочем. Сейчас от одного воспоминания об этих словах она чувствовала жгучий стыд и пыталась успокоить себя тем, что Максим, вероятно, был вполне искренен в своих разглагольствованиях. Забавно – за все время в отношениях с ним она ни разу не увидела рисовки в человеке, который состоял из рисовки целиком.
Ночью она покорно забралась на старую софу, которую выделили им с ее молодым человеком. Он, бедолага, наверняка возлагал большие надежды на эту поездку, отдельную комнату в старом доме, вино и скрипучую софу. Видимо, ему так не хотелось расставаться с этими надеждами, что между выяснением отношений и приставаниями к ней он выбрал второе – и она с облегчением притворилась спящей.
Домой они возвращались, сидя в двух рядах сидений электрички друг от друга. Марина никак не могла прийти в себя от изумления: вероятно, все вокруг смотрели на нее с осуждением. Никогда раньше она не думала, что может быть такой ветреной. Молодой человек, о котором еще недавно совершенно серьезно (теперь смешно вспомнить) она думала как о будущем муже, должно быть, ее ненавидел… А она чувствовала, как ее бедро касается бедра Максима, и млела от счастья. От него к ней как будто текло по воздуху что-то незримое для всех остальных, но настолько же ощутимое для нее, как собственное дыхание. Это даже пугало, но тогда жизнь не давала времени на раздумья. Отчего-то казалось, что их совпадение требует немедленных действий, и, когда электричка прибыла на вокзал, Марина вдруг ощутила дикий ужас при мысли о том, что сейчас они разъедутся по разным концам Москвы и больше не увидятся… Или увидятся случайно, в гостях у общих друзей полгода спустя, и он будет смотреть на нее с равнодушием неузнавания.
Иногда спустя годы она думала о том, что, пожалуй, было бы куда лучше, если бы так и случилось. После рождения Ани несколько раз она видела один и тот же сон. В этом сне на выходе из электрички Максим вежливо улыбался ей и быстро и удобно растворялся в толпе. Во сне она знала, что больше никогда-никогда не увидит его, и чувствовала безмерное счастливое облегчение.
На фотографиях в соцсети он был очень хорош собой – лучше, чем тогда, и это казалось таким несправедливым. Загорелый, белозубый. На ее памяти у него никогда прежде не было таких неестественно-белых зубов. Марина подумала о том, что есть в нем что-то от бессмертного вампира – он напитался ее жизнью и расцвел, возмужал, расправил крылья и улетел к своим длинноногим загорелым женщинам, голубым озерам, пальмам, слонам. Улетел, сбросив балласт, – и ни разу не обернулся.
Наверное, только любовь могла заставить ее после мгновенного, острого укола ужаса от осознания пропасти, что их разделяла, махнуть на все рукой и погрузиться в вязкое, влажное измерение любви Максима.
Их первое свидание состоялось в парке. Максим явился в умопомрачительных расклешенных джинсах и броской разноцветной рубашке с бахромой по нижнему краю. Марина, пришедшая в юбке-солнце и голубой блузке, почувствовала себя поблекшей – серенькая птичка рядом с расфуфыренным самцом.
Они шли по парку, и все взгляды текли в их сторону. Марина чувствовала это и купалась в них, как в теплой ванне. К вниманию на улице она не привыкла, хотя с внешностью ей повезло. Большие темно-карие глаза, матовая бледная кожа фарфоровой куколки, светлые волосы, волной струящиеся по спине, закрывая худенькие лопатки, стройное тело, которое оставалось таковым, несмотря на поглощаемые горы сластей и бутербродов, – все это обещало удивительную судьбу, на которую она втайне очень рассчитывала. Ночами она представляла себя потерянной принцессой маленького, но гордого государства, волшебной суженой принца или, на худой конец, бизнесмена. Утром надевала клетчатое форменное платье и шла в школу с волосами, старательно убранными мамой в толстую блестящую косу, из которой не выбивалось ни единого волоска.
Удивительно, как сильно может изуродовать неверно выбранная прическа, немодное платье… И насколько сильно это может испортить жизнь – особенно когда тебе совсем немного лет, когда самая малость способна погубить.
В Марининой гимназии была принята форма – по словам директора, для того чтобы не давать возможности ученикам из более состоятельных семей кичиться благополучием перед теми, кому повезло меньше. Быть может, идея и была благородной, но ее воплощение никуда не годилось. Дорогие изящные часики на запястье, маникюр, сделанный в салоне за деньги, а не в гостях у подружки, золотая цепочка, высокомерный взгляд – есть много способов показать, что ты куда лучше других, и одинаковость формы никогда этого не изменит.
Машинально Марина вернулась на собственную страницу, нажала «фото со мной». Фото с Аней здесь было немного, а значит, бояться нечего. Зато фотографии, выложенные кем-то из бывших одноклассников – с датами в углу, горящими красными глазами, – нашлись сразу. Клетчатое платье и толстые косы выглядели лучше, чем в воспоминаниях, но по глазам девочки с фото было видно: она так не считает.
С раннего детства Марина знала, что она – не из тех, кто лучше других. Должно быть, ее мама (Марья Михайловна, преподаватель русского языка и литературы в хорошей гимназии, в которой сама Марина оказалась только благодаря матери) очень удивилась бы, узнав об этом… Марина хорошо понимала, что ни победы в олимпиадах по словесности, ни лучшие в классе сочинения, ни работа в школьной газете, ни тем более любовь к чтению и знание литературы и истории, все то, чем так гордилась мама, не делали ее особенной.
Другие делали макияж и маникюр, ездили на море и встречались с мальчиками из старших классов, звали гостей в большие квартиры, пока их родители были в заграничных командировках, смотрели кассеты на больших экранах телевизоров на обитых кожей диванах…
Маринин день рождения никогда не праздновался в детском клубе с нанятыми клоунами (однажды клоуны рассказывали мальчикам непристойные анекдоты в трубе игрового комплекса, и в школе об этом болтали еще долгое время). На Марининых праздниках не бывало детского шампанского и разноцветных зонтиков. Изредка Марину звали на праздники в загородные коттеджи (когда звали сразу весь класс, не желая обижать кого-то). Сама она не могла позвать никого, хотя как-то раз мама предложила пригласить гостей к ним домой – сварить компот, нарезать салатов. Одна мысль об одноклассниках, с брезгливостью переступающих порог их квартиры, рождала в Марине ужас.
Сам факт, что Маринина мама растила дочь одна, еще не делал Марину неудачницей, но вот отсутствие разноцветных лаков, комковатой туши на ресницах, ярких наклеек, кислых жвачек… Все это было куда серьезнее.
Уже в старших классах она поняла, что дело было вовсе не в деньгах. Да, у них не было коттеджей с кожаными диванами, но мама вполне могла бы позволить себе купить дочери модное переливающееся блестками платье на дискотеку, если бы захотела. Но она не хотела.
Марина знала: глупо обвинять родителей в собственных бедах – и все же даже годы спустя замирала во внезапном приступе бессильной злобы… Так терзало одно только воспоминание о том, до чего сильным было ее детское желание заполучить модный пенал, блестящие ручки или юношеское – короткую юбчонку из «крокодиловой» кожи.
Марья Михайловна всегда надевала на работу однотонные костюмы, сшитые на заказ знакомой портнихой. Магазинные вещи не годились для ее нестандартной фигуры, похожей на слегка перекошенные песочные часы. Из косметики – только яркая розовая помада, которую она тут же стирала салфеткой, выходя из здания гимназии, с брезгливым выражением лица, – как будто очищалась от скверны. Марина знала, как красивы волосы матери. До отхода ко сну, когда мать молилась перед потемневшей от времени иконой («Бабушка перед ней молилась даже тогда, когда за это могли расстрелять, Марина»), они струились по спине пленительной волной цвета меда. Марине всегда хотелось прикоснуться к ним именно в этот момент, но она никогда не решалась. В любом случае к утру волосы оказывались надежно спеленаты в безжалостный тугой узел.
Время от времени Марина ловила на себе неодобрительный взгляд матери, даже когда, одетая в скромное домашнее платье, сидела за столом и, как положено прилежной дочери, учила уроки. Не сразу она поняла, что это неодобрение относилось не к слишком мечтательному взгляду или слишком короткой юбке – оно относилось к ней самой, к ней целиком, как будто слишком чувственные губы или нежная кожа сами по себе являлись прегрешением, за которое предстоит заплатить…
Когда-то все между ними было иначе. Марина долго помнила вечера с чтением вслух и походы в театр. Потертый алый бархат, прабабушкин бинокль на бронзовой суставчатой ручке, тонкий бутерброд в антракте, радостное волнение и пыльный сумрак занавеса… Жизнь была очень приятной, пока она во всем слушалась мать, однако достаточно было одного, но яркого случая неповиновения, чтобы этому пришел конец.
Когда Марине исполнилось четырнадцать, она наотрез отказалась посещать в компании матери религиозные собрания и ходить в церковь каждое воскресенье. Она не помнила, в какой момент впервые ощутила, что молиться, стоя в толпе, – стыдно, в какой впервые поймала себя на том, что вспоминает, глядя на одинаковые лица, вытянутые одухотворенностью, как в школьном коридоре кто-то невидимый крикнул ей в спину: «Монашка!» Ей было тяжело стоять несколько часов подряд, затекали ноги и в горле дрожал, завязываясь, крик. Чтобы удержать его внутри, Марина развлекалась тем, что считала лики святых на стенах и под потолком.
Мать не настаивала, но прежней близости между ними не появилось уже никогда. Марина играла свою роль в доме. Жизнь под девизом «не расстраивать маму» должна была искупить вину за нежелание играть по старым правилам, но, хотя мать вежливо принимала притворство, с того самого момента, как Марина сказала тогда, пряча глаза: «Мама, я больше туда не пойду», на борту их маленького корабля начал зреть плод бунта… Бунта, готового вылиться в открытый протест не просто против конкретного образа жизни – против самой жизни, как ее понимала Маринина мама.
Максим пришелся очень кстати.
После окончания школы Марина поступила на факультет журналистики МГУ. Поступила на бесплатное отделение, без блата. В кои-то веки ее мать не скрывала чувств – она так и сияла от гордости. Обзвонила всех подруг (преимущественно по религиозному объединению) и вышла прогуляться по двор, чтобы сообщить каждому подвернувшемуся под руку соседу, что ее дочь – студентка.
Вечером они вдвоем отправились в кафе, чтобы отпраздновать это знаменательное событие. Марья Михайловна надела выходное платье из темно-зеленого льна с воротником под горло, непростительно старомодное, и Марина, вынужденная пойти в сшитом для нее маминой портнихой отвратительном коричневом монстре, расшитом рюшами, с узором «огурец», сгорала от стыда, чувствуя взгляды, устремленные на них со всех сторон.
Они пили кофе из маленьких чашечек, напряженно глядя друг на друга. Первое возбуждение от счастливой новости схлынуло, и теперь во взгляде Марьи Михайловны появилась настороженность.
– Итак, – сказала она, деликатно пригубливая кофе, – что ты планируешь делать летом? Готовиться к учебе?
Вот оно. Марина подвинула ближе к себе тарелку с эклером, словно воздвигая между собой и матерью редут.
– На самом деле, я планировала поработать.
– Вот как. – Мать среагировала быстро, будто ожидала нападения. Звякнула ложечка о край чашки – первый залп орудий. – В этом нет никакой необходимости. Моих денег вполне хватает на нас двоих.
– Я хотела бы помочь. Я же уже взрослая, – сказала Марина, и эти слова тут же заставили ее почувствовать себя ребенком, играющим в чаепитие.
– Интересная идея. – Мать произнесла это примерно с той же интонацией, какой встретила с год назад ее желание пойти в модельное агентство. Тогда Марья Михайловна одержала победу – но в этот раз уже Марина твердо вознамерилась победить. – И кем же ты планируешь работать?
Марина сделала глубокий вдох – отступать было поздно.
– Я уже сходила на собеседование. Меня согласились взять на летний период официанткой в кафе.
– Официанткой, – повторила мать тихо, глядя на Марину так, как будто она только что сообщила о желании подработать в публичном доме. – Короткие юбчонки, пьянь… Вот, значит как?
– Мама, это приличное место. – Марина постаралась придать голосу твердость, но получилось неубедительно. – Там в основном студенты бывают, творческие люди и…
– Творческие люди. – Марья Михайловна прикусила губу. – Ты так обрадовала меня сегодня утром, Марина. И что теперь? Видимо, я просто придумала себе твое благоразумие. Видимо, мне следовало быть более настойчивой. Возможно, если бы ты ходила на наши собрания…
– Мама, – выдохнула Марина, и к их столику повернулось сразу несколько голов, – ты же умеешь не говорить о своем… увлечении на работе, например. Почему ты не можешь не говорить о нем со мной?
– Я бы с удовольствием не говорила об этом с тобой, уж поверь мне, – Марья Михайловна покачала головой, – но что мне остается делать, если ты так беспомощна? Если сама не в состоянии разглядеть сети врага, в которые идешь добровольно? Твоя бабушка хранила веру в сердце своем, когда вокруг была только тьма. Твоя прабабушка пострадала за свои убеждения – но не сдалась. Мой дядя… Что бы они все сказали, если бы узнали, что вот так я воспитала тебя? Марина, это все не шутки. Послушай меня, если не хочешь, чтобы дело кончилось бедой. Послушай меня, потому что за любое деяние грешника ждет наказание…
– Хватит, мам. – Впервые с памятного дня, когда Марина отказалась ходить на религиозные собрания, она осмелилась перебить мать, и чувство, последовавшее сразу за этим, опьянило волной свободы. – Я приняла решение и уже договорилась. И… Пожалуйста, давай не будем ссориться. Ты же хотела, чтобы я поступила в МГУ, верно? Ну, я сделала, как ты хотела. Теперь дай и мне сделать что-то так, как мне хочется.
– Я предполагала, что получение высшего образование нужно прежде всего тебе самой, – сказала Марья Михайловна, подзывая официанта и величественным жестом извлекая большой кошелек из сумки. – Но тебя, оказывается, больше привлекает карьера официантки. Ну, дело твое.
Тогда Марину обожгло обидой, и она с огромным трудом удержалась от того, чтобы начать спорить и оправдываться… Она достаточно хорошо знала мать и понимала: любая полемика – первый шаг к поражению.
Молча она впервые поступила так, как считала нужным, – и не ее вина, что это привело к катастрофе… Во всяком случае, так продолжала говорить самой себе Марина годы спустя. В конце концов, многим сходит с рук и куда меньшее. Многим – но не ей.
Теперь, сидя на кухне перед опустевшим стаканом, она в очередной раз задумалась о том, что в уродливой и прекрасной, болезненной и стройной системе координат ее матери произошедшее сегодня с Аней могло быть просто продолжением наказания за тот давний проступок.
В мире Марьи Михайловны причинно-следственные связи работали без перебоев. Уважай отца и мать своих – и будешь вознагражден счастливой жизнью. Допусти всего одну ошибку – и будешь проклят во веки вечные.
Сигареты, спрятанные от Ани, хранились в верхнем кухонном шкафчике, надежно прикрытые салфетками, и, пытаясь достать их оттуда, Марина пошатнулась – коньяк дал о себе знать. Пошатываясь, она вернулась за стол, нетвердой рукой распахнула форточку, закурила. Глубокая затяжка на миг отрезвила, но сразу вслед за тем Марина закашлялась. За надсадным кашлем она все же различила шум и звяканье ключей в коридоре, и ее сердце сделало кульбит. Бросив только начатую сигарету в стакан, отозвавшийся негромким злым шипением, она вскочила со стула и одним прыжком преодолела расстояние в несколько шагов, отделяющее ее от входной двери, рванула дверь на себя…
Тамбур был пуст, и она успела заметить, как торопливо закрывается обитая черным дерматином дверь квартиры по соседству.
Она вернулась на кухню на странно ослабевших ногах и вдруг почувствовала, как закололо в груди, испуганно сжалась. Никогда прежде у нее не болело сердце. Она точно не выдержит, если с Аней что-то случится… Если теперь, помимо всего прочего, дочь не вернется домой. Она представила себе, как дверь открывается, как Аня стоит в коридоре с виноватым видом – извиняется, может, даже плачет.
– Господи, – сказала она вслух, обращаясь к шелестящему листьями дереву за окном, – честное слово, если она вернется, я не буду ее ругать. Пусть только она вернется, и, честное слово, я никогда больше ни за что не буду ее ругать.
Дерево молчало.
Тогда она настояла – и не так уж хотелось ей работать официанткой, как, возможно, думала мать. В идее работы официанткой ей нравилось все, кроме, собственно, работы. Это Марина поняла уже через несколько дней, но отступать было поздно. Она представляла себе летнюю работу как жизнь хозяйки салона из романа – веселая шутка, нежная улыбка, стремительность и яркость форменного фартука. Новые друзья, с которыми можно вдоволь посмеяться над причудами завсегдатаев в обеденный перерыв… Но главное – деньги, собственные деньги в хрустящем белоснежном конверте. Белый – цвет свободы, потому что именно деньги казались ей свободой, окончательной и бесповоротной. Платья любой длины, разноцветные лосины, туфельки на каблуке, а еще блестящая тушь, и помада, и тени в маленькой позолоченной коробочке.
Время от времени она вспыхивала от стыда наедине с собой, настолько эти низменные обывательские мечты, эта мещанская жажда были далеки от того, чему учили книги и мама. Герои книг оказывались награждены за добродетель – Элизабет Беннет, Наташа Ростова, Марья Миронова… Однако были ведь еще и Скарлетт, и Бекки Шарп – в конце концов, пусть с оговорками, и эти особы получали то, к чему так стремились. С досадой Марина одергивала себя – она старалась смотреть на вещи здраво и понимала, что Скарлетт из нее не выйдет… Но все же… Даже у Наташи и Элизабет Беннет были роскошные платья, кокетливые прически, сверкающие украшения. Их мамы (хотя Марине никогда не нравилась ни черствая графиня Ростова, ни глупая миссис Беннет) понимали, как важно для юной девушки строить свою жизнь, нравиться молодым людям. Да, и нравиться молодым людям тоже! В такие минуты Марина боязливо озиралась, как будто мать могла подслушать эти кощунственные мысли сквозь стены.
Строго говоря, Марья Михайловна никогда не говорила Марине, что она имеет что-либо против общения с противоположным полом, но этого и не требовалось. Презрительный взгляд, резкое слово, тихий телефонный шепот – Марина видела и слышала достаточно осуждения чужих грехов, чтобы прекрасно понимать, чем именно рискуют обернуться ее собственные. Будь мамина воля, должно быть, Марина полностью повторила бы ее собственный путь: религиозные собрания, недолгое и унылое замужество, безопасная школьная скука. Порой (хотя Марина никому бы в этом не призналась) ей казалось, что даже вдовство вполне устраивало мать. Мужчина в доме, пусть даже спокойный, покорный (таким она смутно помнила отца), был слишком непредсказуемой переменной в их домашнем укладе.
В Максиме ничего спокойного не было, а покорного – и подавно.
Марина вдруг обнаружила, что засыпает, хотя не думала, что в эту ночь такое возможно. Усилием воли села прямо, помассировала веки – глаза жгло усталостью. За окном начал накрапывать дождь, стекло покрыла сеть капель, похожих на крохотные спинки влажных юрких созданий. Создания быстро сбегали вниз.
Что, если и Аня тоже видит дождь? Что, если ей приходится встречать эту ночь на улице, под открытым небом? Эта мысль пришла непрошеной, и Марина стиснула зубы, чтобы прогнать ее прочь. Все это время она старательно думала о прошлом и отгоняла мысли о настоящем – тем более о будущем.
– Так держать, – прошептала она, и звук собственного голоса ободрил ее, – так держать.
Думать о настоящем не следовало. Не следовало думать о том, что капли этого же дождя могут падать Ане на лицо. Может быть, она и не во всем понимала дочь, но знала точно, что Аня – не дура. Если сбежала из дома – что ж, она точно нашла, где укрыться. Если нет…
Марина резко подвинула к себе стакан, хотя понимала, что стоит притормозить. Ей нужно сохранить ясность мысли. И не спать – Анатолий Иванович сказал, что позвонить могут в любой момент. Значит, никогда не спать. Утром обзвонить больницы. Или звонить прямо сейчас, ведь в больницах всегда должен быть дежурный? Не спать…
Под веками наготове была темнота, и в этой темноте таился лес. Деревья в нем росли не так, как положено, – ветви завивались спиралями, и в центре каждой мерцал хищным глазом светлячок, распространяющий зеленоватое неяркое сияние. Она стояла в центре леса, и деревья плотно сжимали со всех сторон – это был не лес с картинки, полный троп и опушек; это был хищный, первобытный лес. Вдали, за деревьями, мелькнула легкая стремительная тень с раскидистыми рогами, и нечеловеческим усилием воли она выбралась из сна.
Работа официантки не оправдала Марининых ожиданий. Первый день прошел как в тумане – она не знала, куда идти, как стоять, как держаться, и днем начальница смены прикрикнула на нее. Расплакалась только потом, уже дома, злыми бессильными слезами… Разумеется, пока мамы не было дома.
Позже все наладилось. Она быстро разобралась в своих обязанностях, но работа не стала ей больше нравиться. Посетители обращали на нее куда меньше внимания, чем она ожидала. После долгих смен на ногах болела спина. Обещанные бесплатные обеды были совсем не такими вкусными, какой казалась еда для посетителей. На смену радостному возбуждению от погружения во взрослую жизнь быстро пришла скука.
Переломным моментом стало знакомство с Лизой, для которой летняя работа администратором не была способом заиметь собственные деньги или короткие платьица – всего этого у нее и так было в избытке.
Лиза второй год с веселым легкомыслием балансировала на грани отчисления в престижном вузе, куда ей помогли поступить родители. Работа в кафе, принадлежавшем кому-то из друзей ее отца, была для Лизы таким же развлечением, как и все остальное. Марина, причудливо одетая, стеснительная и глядевшая на нее с восторженной завистью, тоже стала развлечением. Нехорошо было так думать, но чем еще спустя время можно было объяснить эту их странную дружбу?
Она увидела Лизу, курившую у входа в кафе, и на миг застыла, пораженная ее красотой. Лиза поймала ее взгляд и улыбнулась, призывно помахала рукой:
– Привет. Закурить хочешь?
Как поняла потом Марина, она бы подозвала так кого угодно, начиная от случайного прохожего и заканчивая пожилым поваром. Лиза всегда была открыта миру, и мир отвечал взаимностью. Но тогда Марина ощутила себя избранной этой рыжеволосой богиней. В своем белом модном костюме и туфлях на высоком каблуке Лиза казалась ей воплощением взрослой, недоступной, богатой жизни. Приблизившись, Марина благодарно взяла сигарету, неумело прикурила, поднесла к губам. Тогда она не курила, но не хотела упускать возможность завязать разговор.
– Тоже здесь работаешь?
– Угу. Но думаю скоро сваливать. Вера Пална противная, а главный администратор – вообще мерзость.
– Он мне всегда Урию Гипа напоминал, – решилась сказать Марина и тут же мысленно разругала себя последними словами, но случилось чудо: Лиза звонко расхохоталась.
– Да. Точно! Так вот кого он мне все время напоминал со своими потными ручонками? Старик Диккенс всегда в кассу! – Теперь Лиза улыбалась ей иначе, как будто они обе были причастны великой тайне, и Марина робко улыбнулась в ответ. Лиза любила читать с раннего детства, но среди отпрысков богатых родителей разговоры о книжках были не в чести. К концу разговора о литературе Лиза, которая вообще легко и быстро сходилась с людьми, уже позвала Марину в гости. Так вот и началась их дружба.
Марина краснела до корней волос, когда Лиза делилась с ней надоевшими дорогими платьями или старой косметикой, но и гордо отвергать эти дары ей не хватало духа. Лизу, всегда стильно одетую, с парикмахерской завивкой ярко-рыжих волос, захватила идея «сделать из дурнушки красавицу». Ей нравилось чувствовать себя благодетельницей. До сих пор она никогда не играла в такую игру, а наблюдать за преображением Марины было куда интереснее, чем вращаться на надоевших орбитах компаний ее круга. Порой Марина разрывалась между благодарностью и гневом. Она была куда красивее этой громогласной, уверенной в себе, хитроглазой девицы, однако именно к этой девице устремлялись все взгляды. До поры до времени Марина оставалась в тени.
Лизиного отца потом убили, и кануло в никуда все: кассеты, кожаный диван, шубки и кожаные сапоги на тонком каблуке. Но тогда до этого было далеко.
Марина зашла на Лизину страницу. Теперь в Лизе не было ничего шикарного или стильного – и на фотографии ярко накрашенной женщины, не выглядящей на свой настоящий возраст, неловко было смотреть. «Тетя Лиза». Она могла материться при детях, когда они с Аней приезжали к ней в гости, и рассказывать девочкам непристойные байки, а подросткам нравится такой доверительный тон. Могла ли Аня обратиться за помощью к ней, если что-то в ее жизни пошло не так?
Нет. Вряд ли.
Когда-то именно благодаря Лизе Марина наконец оказалась посвящена в таинство коттеджей с кожаными диванами, больших экранов телевизоров, брендовой одежды. Все деньги, которые она зарабатывала, тут же тратились на то, чтобы соответствовать новой компании. Мама, разумеется, была против, но колесо, которое начало набирать скорость, было не остановить. Оно стремительно катилось, обманчиво-весело подпрыгивая на резких поворотах, – вниз.
Марина засыпала. Дождь за окном тоже засыпал – капал все тише, звучал все нежнее. Ей снились колесо, летящее вниз по отвесному склону дикой горы, хохочущая Лиза, Максим в ту самую первую встречу, снова и снова (неотвратимо) ловящий ее взгляд, и Аня – которая возвращалась домой.
Дневник Анны
«7 сентября
Ужасно мечтать быть гением, но гением не быть.
Я вспоминаю Гогена. Многие считают его чудовищем. Он был абсолютно безжалостен к людям вокруг себя, к судьбам других людей, даже близких… Не думаю, что он на самом деле хотя бы миг считал их по-настоящему близкими себе – даже своих детей, даже женщину, которая родила их.
Страшны люди, которые затыкают свои пустоты детьми. Да, все новое рождается из пустоты, но какое заблуждение – думать, что это новое сможет пустоту заполнить.
Но если бы она была Гогеном, я бы могла ее простить.
Гоген. Мчится, глядя на синеву волн, на лодке, поднимается на гребне волны, и в момент, когда она поднимает его лодку, похожую на скорлупку кокоса, высоко-высоко, так что, кажется, миг – и мир расколется надвое, он запрокидывает голову и смеется, смеется, смеется. Он полон жизни. Он возвращается на берег, загорелый, босой, и идет писать картину, на которой будет изображено что-то, передающее сущность волны больше, чем сама волна.
Интересно, могу ли я стать Гогеном?
Ну почему я не могу стать Гогеном? Только потому, что я – это я, именно такого возраста, именно такого пола, родилась именно в то время, в которое родилась? Миллиардам девушек до меня везло гораздо меньше. Даже сейчас, одновременно с тем, как есть я, есть еще и девушка младше меня, которую насильно выдают замуж, продают и покупают, запирают в доме без надежды когда бы то ни было получить образование – или даже просто научиться читать. Она никогда не узнает, кто такие Гоген или Гоголь, Мунк или Маркес, Диккенс или Эдгар По, и она никогда не будет мучиться так, как я. Ее муки – совсем другие.
Так почему мне хватает наглости жаловаться на жизнь и пенять на неудачное время и место? Если бы я была храбрее, я бы тоже могла сейчас лететь на гребне волны, запрокидывать голову, а потом рисовать на стене бамбуковой хижины, и быть смелой, свободной.
При жизни Гоген не продал ни одной картины. Он не боялся не быть гением – просто рисовал и смеялся в лицо тем, кто пытался его остановить.
Что есть в моей жизни такого, ради чего я готова на любое безумство, лишь бы это защитить? Я начинаю фальшивить, сдуваться, скучнеть, когда приходится ставить себя лицом к лицу с этой мыслью. Нам с мыслью неловко. Она шаркает ногой, а я пытаюсь спрятать от нее взгляд, и, когда нам позволено отойти друг от друга, мы обе чувствуем облегчение.
Каждый человек время от времени чувствует эту пугающую ненаполненность, пустоту, побуждающую задаться вопросом: „Как понять, что я существую?“ Как понять, что я счастлив? Моя жизнь так коротка, и вариантов, как прожить ее, кажется, что много, а на самом деле – довольно ограниченное количество. Как понять, что именно тот вариант – правильный? Когда думаешь о бесконечном веере разлетающихся во все стороны возможностей, чувствуешь, что, что бы ты ни делал, все не имеет смысла. Твои привязанности, твои тексты, возможности внутри тебя, твое одиночество, твой гнев, твоя боль. Все кажется таким бессмысленным, и от одной только мысли: „Что, если все, что я делал, – ошибка?“ – разум цепенеет. Человек затыкает пустоту, чем попало, как затыкают течь в тонущей лодке всем, что подвернулось под руку, – чьей-то рубашкой, мешком рубинов из пиратского сундука, попугаем с плеча капитана. Плевать! Главное – хотя бы на мгновение если не остановить, так хоть задержать течь во временной стене.
Люди затыкают свои драгоценные пустоты таким, что страшно становится. Мать затыкает их мужиками, тряпками и подружками, и, видит бог, лучше бы она оставила их пустыми.
Люди вообще болезненно стремятся заткнуть их хоть чем-нибудь, хотя, если бы у них была возможность остановиться и подумать немного, они бы наверняка поняли то, что я поняла сегодня. Только из пустоты может родиться что-то новое, что-то действительно ценное. Разве по-настоящему великие люди замыкались в своем дерьме, боясь ступить шаг за пределы хлева? Разве они боялись снова и снова бросать начатое, менять места и людей, пробовать то, что до них никто не пробовал?
Вечером
Пожалуйста, остановись всего на мгновение! Не вращайся. Замедлись. Дай мне время перевести дух, побыть одной. Я так устала быть все время с кем-то, все время думать о том, кто и что подумает, кому и как будет некомфортно от того, что я сделаю в следующий миг. У меня нет возможности отказаться от этого. Я – пленник своей любви. Я космонавт в ее невесомости – у меня нет собственной воли, своего направления, и если я приоткрою окошко, чтобы вдохнуть свежую вечернюю прохладу, мое лицо покроется трещинами ледяных морщин.
Я бегу в колесе своей любви, в колесе своего порядка, в колесе собственных правил. Я устала бежать, так научи меня – как.
Научи – как.
8 сентября
Сегодня писали контрольную по биологии. Чтобы проверить, что помним с прошлого года, – отменная идея. Когда Селедка на секунду вышла, Света повернулась ко мне и попросила дать списать. Я дала, а потом остаток контрольной думала почему.
Может быть, Света и ее компашка думают, что я соглашаюсь помочь, потому что боюсь их? Чушь. Правда состоит в том, что, если бы это имело для меня хоть каплю, хоть кроху значения, я бы скорее умерла, чем дала бы им что-нибудь.
Может быть, кто-то бы подумал, что я делаю это по доброте душевной. Из-за своего мягкого характера. Но я знаю, что это не так. Знаю, что могу быть жесткой. Наверное, даже жестокой. И уж точно я не испытываю никаких добрых чувств ни к Свете, ни к ее прихвостням. Смешное слово „прихвостни“. Даже не хвост, а те, кто рядом с ним. Очень унизительное слово.
Итак, правда состоит в том, что в этом году все ощущается настолько безразлично, что мне и вправду дела нет ни до того, что я дала списать первую часть контрольной, ни до того, что не успела дописать вторую из-за того, что думала о том, почему дала списать первую. Абсурдно. И должно быть немного грустно. Наверное.
20 сентября
Электронный журнал – великое изобретение человечества. Видимо, на случай, если подросткам кажется, что в их жизнь маловато лезут. Ну, на случай, если забыл, что ты вроде как человек, но не принадлежишь себе или принадлежишь, но не вполне.
Мама закатила скандал из-за тройки по биологии. Смешно, потому что мы обе знаем, что я хорошо разбираюсь в биологии и люблю ее. Запомнила кусок нашего разговора.
– Я не понимаю, Аня. В самом начале года! Ты же любишь биологию.
– Люблю, да.
– Почему ты не подготовилась?
– Я была готова.
– Тогда почему ты получила тройку?! Ты что, издеваешься?
Молчу.
– Ну, я понимаю, ты бы получила тройку по алгебре, геометрии, английскому, в конце концов. Но биология… Это уж совсем.
– А то тогда ты бы меньше злилось?
– Аня, не начинай. Ну, уж, наверное, меньше злилась бы, потому что это хотя бы было не так глупо.
– То есть тебя злит, что я получила тройку по предмету, который люблю? Но почему? Если ты знаешь, что я люблю биологию и знаю ее, почему тебя вообще волнует моя оценка? Ты говоришь, что тебя бы меньше расстроила тройка по математике… И это, кстати, спорный вопрос, уверена, сейчас ты бы выносила мне мозги точно так же… Так вот, почему? Если ты признаешь, что я не бог весть как понимаю математику, почему именно это не расстраивает тебя больше тройки по биологии, которую я, как мы обе знаем, понимаю и люблю? Серьезно, неужели тебе самой не странно, что мои реальные достижения значат для тебя гораздо меньше, чем закорючка на бумаге? Почему моя оценка для тебя оказывается важнее, чем то, что я знаю и люблю?
Ну, окей, окей, конечно, я не сказала ей всего этого. Она бы никогда в жизни не дала мне говорить непрерывно так долго – перебила бы уже раз пять. Ну, по крайней мере, я написала то, что пыталась ей сказать или хотела ей сказать, и на что ей, разумеется, плевать. Как всегда.
Кончилось все как обычно – обвинением в неуважении. Смешно, как к этому все приходит каждый раз, когда ей нечего возразить. Интересно, продолжила бы она, если бы знала, как нелепо это выглядит со стороны, как я это ненавижу? Не знаю.
Сегодня, я видела, ей очень хотелось мне врезать. Она не делала этого уже очень давно, да и когда я была младше, могла разве что шлепнуть – не больно, но унизительно. Теперь, кажется, она бы с удовольствием приложила меня посильнее. Я чувствовала ее зуд, как свой собственный… Но она удержалась. Она так сильно держится за картинку „Идеальные мать и дочь“. Грустно и смешно. Ей так хочется иметь идеальную дочку, что она предпочтет всю жизнь закрывать глаза на реальную меня, чтобы не испортить картинку… А ведь единственный способ сделать ее реальностью, который у нас был, – хотя бы попытаться друг друга понять.
Интересно, как скоро окажется, что, в какие близкие отношения ни ввяжешься, все они при ближнем рассмотрении окажутся похожи на мою жизнь с мамочкой? Люди любят представления друг о друге, и упаси бог хоть полусловом, хоть намеком показать другому, что ты – совсем не сумма его о тебе впечатлений… Тебя сожрут живьем.
И вот так мы бегаем, бегаем, как олени по спирали, по этим чужим представлениям, бегаем всю жизнь, и с ума сходим от одной только мысли, что кто-то нас разоблачит. Никто и никогда не любит тебя за то, какой ты на самом деле, потому что никто и никогда этого по-настоящему не знает.
Добро пожаловать».