Отсутствие Анны — страница 6 из 23

«Я думаю о тишине, когда еду в вагонной, качающейся Москве. Представляю себе белую пустыню холода, столетние провалы глазниц опустевших серых изб. Ночью там ходят волки. Снежинками падает и падает тишина. Мне приятно думать, что в мире есть такие места. В моем мире снаружи тишины нигде и никогда не бывает».

(Надпись, сделанная маркером на термосе Анны)

В день, когда впервые пошел снег, Марина вдруг почувствовала, что начинает терять веру в то, что Аня вернется домой. Эта мысль не напугала ее и не возмутила – внутри она была такой же холодной и спокойной, как легкий белый снежок, засыпающий мир.

Ей уже давно не звонили из полиции – слишком давно. Телефонная трубка затаилась, поблескивая, на кухонном столе.

Марина чувствовала себя этой трубкой – черной, покрывающейся невидимой до поры до времени невесомой пылью. Неживой.

Она была бы рада чему угодно – допросам с психологами, смущенным взглядам, сочувствующим взглядам, подозрениям, проверкам гипотез.

По последнему разговору со следователем Марина поняла: дело об исчезновении ее дочери буксует, как трехколесный велосипед в грязи. Никто не видел Аню в школе, идущей к школе, заходящей в школу. Были опрошены учителя, одноклассники, Максим (самая бездарная трата времени), подозрительные люди, которым не посчастливилось пройти, озираясь, не под теми камерами в тот день.

Аня как будто растворилась в воздухе, как будто не выходила в тот день из дома, растаяла, испарилась.

Они боялись смотреть Марине в глаза, боялись услышать ее голос в телефонной трубке – и поэтому она не звонила, щадила и их и себя. Пока их разговор не случался, можно было тешить себя мыслями о том, что они не звонят лишь потому, что слишком заняты расследованием… А не потому, что им совершенно нечего ей сказать.

Первое время выходные были мучением. После выхода на работу Марина приходила в офис и в субботу и в воскресенье. Она сидела там вместе с редкими сверхурочниками – писала тексты, смотрела в стену, сидела в интернете. Раньше она ограничивала себя в этом бессмысленном шатании по виртуальному пространству. Теперь в этом – как и во многом другом – больше не было никакого смысла. Марина переходила из блога в блог, от статьи к статье, завязывала разговоры, ругалась и спорила. Все это создавало иллюзию жизни – может быть, бессмысленной, но тем не менее жизни.

Марина просиживала на работе все дни напролет, пока ей мягко не намекнули – она сама не поняла толком, на что. Может быть, ее сгорбленная за компьютером спина пугала и напрягала коллег? Может быть, они за нее волновались? Начальница бормотала что-то нечленораздельное, но Марина ее поняла.

Она стала проводить выходные дома. Марина гуляла по парку. Большой круг мимо укутанных на зиму в брезент грустных каруселей, а потом вокруг озера. Малый круг – от столетнего дуба, огороженного заборчиком по колено высотой, до двух деревянных беседок. В одной из беседок всегда кто-то был, независимо от погоды. Иногда – стайка прогуливающих школу подростков, пьяных от одной на всех бутылки пива. Иногда – двое или трое пожилых культурно выпивающих мужчин. Газета, запах соленой рыбы и пива – или бутылка с водкой или коньяком. Кряканье, плеск из-под полы. Шашки и домино. Седые, с залысинами, брюшками, свисающими над ремнем. Она чувствовала себя их ровесницей. Можно прятаться, носить свою седину и морщины внутри, но человек беспомощен перед правдой. Достаточно одного неверного движения – и выстроенная защита рухнет как карточный дом.

Марина чувствовала себя старой.

Она заходила в кафе у дома. Итальянское кафе – раньше, когда ей лень было готовить, она иногда заходила сюда и ела пиццу на тонком промасленном тесте или пасту. Потом всегда чувствовала себя виноватой.

Теперь меню не вызывало у нее никаких чувств – ни желания, ни вины. Марина заказывала пиццу или пасту, салат или десерт с ягодами, брала вино, а потом съедала и выпивала все, толком не чувствуя вкуса.

Поначалу ей казалось, что это наматывание кругов по парку и сидение в кафе – лучше, чем совсем не выходить из дома, но постепенно она начала сомневаться.

Возможно, ей все же стоило завести собаку.

Возможно, стоило пойти к психологу, как советовала ей сотрудница опеки. Возможно, стоило больше времени уделять встречам с друзьями – или хотя бы разок увидеться с друзьями… Оказалось, что от людей, которых ты считал близкими, очень просто избавиться, когда в твоей жизни случилась беда. Кто-то из бывших одноклассниц и подруг по двору предлагал ей встретиться и поговорить об Ане… Но она чувствовала страх в их голосах. Они вовсе не хотели, чтобы она соглашалась. Они не хотели сидеть в неловком молчании и не знать, как ее утешить. Они боялись, что Марина будет вести себя как ни в чем не бывало или что начнет некрасиво рыдать, кривя рот. Поэтому Марина оказала услугу и им – она отказывалась от встреч, и постепенно – быстрее, чем ожидалось, – ей перестали их предлагать.

Парк, кафе, сигареты без страха быть застигнутой врасплох на кухне. Иногда она думала о матери. «Вот бы она была рядом», – книжная, чужая мысль, Марина совсем не была уверена, что ей было бы легче. Она плакала, когда думала об этом. Перед этим она плакала, когда думала: «Вот бы она была рядом», и иногда даже шептала это вслух, чтобы легче было расплакаться.


Спустя полтора месяца после исчезновения ей показалось, что становится легче – и сразу вслед за этим несколько дней подряд ее скручивало и ломало, словно до того она жила в оцепенении, но теперь что-то внутри оттаяло, как будто отошел наркоз. Она все время кашляла, глубоко, хрипло, потому что много курила – а еще потому что горло все время сжимала невидимая рука. Это было так больно – поначалу боль проливалась слезами, но потом слезы кончились, и сбрасывать этот балласт стало нечем. Она истратила все силы, отдала все, что было, – больше не осталось ничего.

Она пыталась справиться с мыслью о том, что жизнь кончилась – вот так, в одночасье, несправедливо, безо всякого смысла и логики. Марина снова и снова прокручивала вечер, когда Аня не вернулась из школы: позднее данные камер и работники школы показали, что она точно туда и не приходила. Ее никто не видел, никто не мог помочь, хотя по всему району были развешаны листовки, и незнакомые люди останавливали ее на улице и спрашивали: «Ну что? Как дела? Держитесь… Такое горе». Это было, как будто Аня вообще не выходила из дома, – невозможно. Но она прокручивала вечер накануне снова и снова – что она упустила? Почему она не увидела, что что-то не так? Ведь что-то должно было навести ее на мысль, предупредить… Глухо.

Если бы она хотя бы могла подготовиться – знать, что это случится. Если бы она хотя бы могла быть уверена в том, что Аня не вернется, оплакать ее… Это были ужасные мысли, и, поймав себя на них, Марина начинала плакать. Эти слезы не приносили облегчения.

Страница Ани в соцсети была открыта на ее ноутбуке, который, тщательно изучив содержимое, вернули Марине полицейские. Она тоже прочитала все, от корки до корки, все немногочисленные переписки, все посты на стене, состоящие преимущественно из мрачных картинок или аудиозаписей.

Ничего.

Ничего.

Он чувствовала, что живет в страшном сне, который не поддается логике, не знает милосердия и отдыха. Это было, как будто весь мир создан каким-то безумным творцом только ради того, чтобы мучить ее и терзать, и запасного выхода – пробуждения – из этой пыточной камеры предусмотрено не было.

Что ей делать со своей жизнью, если Аня так и не вернется? Люди с форумов, пережившие то же, что и она, занимались благотворительностью. Они заводили собак и кошек – или снова заводили ребенка. Они уходили в монастырь. Становились алкоголиками. Посвящали себя племянникам, внукам, крестникам, соседям, случайным мужчинам, мужьям, голубям с перебитыми крыльями, приютам для бездомных животных, мигрантам. Они отдавали, отдавали и отдавали, как будто это могло вернуть утраченное… Но Марина не чувствовала внутри ничего такого, что можно бы было отдать.


В день, когда пошел первый снег, Марина взяла отгул и пошла в парк недалеко от дома. Некоторое время бесцельно бродила по нему, оставляя на дорожках петляющие цепочки следов. Подошла к озеру, по дороге вспомнила, что не прихватила с собой ни хлеба, ни семечек, но на воде все равно не оказалось уток. Как будто первый снег был для них сигналом – возможно, они были на пути в теплые края или их увезли специально нанятые городом люди.

Марина все равно села на скамейку, на которую когда-то они с маленькой Аней садились, чтобы понаблюдать за тем, как несколько уток разом набрасываются на слишком большой кусок хлеба и весело летят во все стороны не слишком чистые брызги, перья и пух. Ане всегда становилось жаль самую слабую уточку – она просила у Марины все новые и новые кусочки хлеба и бросала их вбок от куча мала, и болела за свою подопечную, и радовалась, когда ей тоже удавалась ухватить еду.

Марина упорно прокручивала воспоминания об этом в голове, пытаясь вызвать в себе нежность, которую она наверняка чувствовала тогда к маленькой девочке, раскрасневшейся от удовольствия, с растрепанными ветром темными волосами, но чувствовала только тупую боль. Как будто она думала об утраченной конечности, о чем-то, что было ее частью, и о важности чего она никогда раньше не задумывалась.

Марине казалось, что, если у нее получится вызвать в себе теплые чувства к дочери, Аня – где бы она ни была – ощутит это и сможет вернуться домой. Последние дни это помогало не сойти с ума, делать вид, что концентрируешься на важном деле. Если удастся почувствовать эту нежность – она вернется домой в этом месяце. Если не открывать дверь в ее комнату целый день – она окажется в ней до конца недели. Если не позволять себе думать о том, что могло с ней случиться, до конца рабочего дня – она будет дома сегодня.

Иногда мысль о том, что это бесполезно, что на возвращение Ани никак не повлияют ни мысли, ни чувства, ни воспоминания, ни четное или нечетное число столбов, прорывала заслон холода и отчужденности внутри. Тогда ее, казалось, заполняла горячая, горькая лава, и Марина замирала, судорожно пытаясь сделать вдох, пока это не удавалось. Тогда замершее было время продолжало свой ход, даже немного ускорялось. Время стало ее союзником – и главным врагом. Чем дальше катились его волны, тем легче ей становилось справляться с потоками внутренней горячей лавы. Она становилась настоящим мастером в этом деле, и, сидя на совещаниях, уже не хотела вскочить, опрокидывая стол на взволнованных инфоповодами и заголовками людей, и закричать: «О чем вы вообще говорите? Моя дочь все еще не вернулась домой!» Здесь время работало на нее.

Но чем больше времени проходило, тем дольше об Ане не было никаких вестей.

Марина читала сводки происшествий, статистику, историю громких пропаж и еще более громких возвращений каждый вечер, чтобы хоть чем-то себя занять. Она знала: после нескольких недель отсутствия вероятность увидеть пропавшего живым и здоровым близка к нулю. Да, она хорошо это знала, вот только знание, информация, логика – все это больше не имело значения.

Она читала истории Наташи Кампуш, Джейси Дьюгард, жертв Мохова, и думала: пусть лучше так. Только бы она была жива. Пусть похититель не обидит ее слишком сильно. Пусть прямо в этот самый момент она усыпит его бдительность, заметит неплотно закрытую дверь или неосторожно оставленный без присмотра тяжелый предмет. Пусть превратит голову похитителя в кашу. Пусть не побоится использовать случай и найдет выход.

Марина старалась не думать о десятках, сотнях историй, герои которых так и не дождались своего случая.


На поверхности озера появился тонкий ледок, и в воздухе висел мороз, похожий на этот лед, такой же прозрачный и ломкий. Марина вдруг осознала, что дремлет, привалившись к скамейке, и вяло подумала о том, что на улице не настолько холодно, чтобы умереть легкой и приятной сонной смертью.

Несколько ночей до этого она практически не спала, а вот теперь – сумела уснуть.

Ей даже снился сон.


Она шла по берегу моря, по самой кромке волн, и чувствовала, как языки пены облизывают ступни. Была ночь, и от темноты волн исходила неясная угроза. Глубина волновалась, раскатывалась, рокотала, волны создавали маленькие завихрения и водовороты, и Марина подходила ближе и ближе к ним, чувствуя, как вода доходит до щиколоток, а потом и коленей. Марина чувствовала: идти дальше нельзя, но все равно шла, как будто подчиняясь зову кого-то, кого не послушать было нельзя.

В темной глубине у ее ног, казалось, дно резко обрывалось головокружительной пропастью, в которой мерцали, мигая, теплые соленые огоньки. Огоньки разглядывали Марину парами, и во сне она четко знала: это глаза существ, которые вот-вот устанут просто смотреть и поднимутся на поверхность.

Она видела, как ближайшая пара глаз, крупных и оранжевых, моргнула и начала свой путь наверх – медленными, плавными спиралями. Что-то темное, большое и, вероятно, скользкое, двигалось к ней, а она ничего не могла сделать – только стояла, бессмысленно глядя в темноту, прислушиваясь к неумолимому плеску.

Марина открыла глаза. Поднялся ветер, и еще не взятая льдом вода у берега плескалась, как будто пыталась перелиться через край.

Пошатываясь, Марина поднялась со скамейки, поймала на себе взгляд модно одетой молодой матери с черной коляской. Мать торопливо отвела взгляд в сторону и стремительно покатила коляску прочь. Вот как теперь она выглядит со стороны – как кто-то, от кого стоит держаться подальше, когда гуляешь в парке с маленьким ребенком.

Марина провела рукой по волосам. Корни отросли, но она не ходила к парикмахеру. Просто не могла заставить себя прийти туда, где, возможно, уже все было известно (Как ты справляешься?) или не было неизвестно ничего (Куда Аня думает поступать?). Искать нового парикмахера не было сил.

Она больше не носила линзы, потому что это – не лучший выбор для того, кто может расплакаться в любой момент, а вот очки – дополнительная защита от мира.

Еще недавно Марина радовалась, ловя на себе взгляды коллег или даже случайных прохожих на улицах, а теперь ей было страшно подумать о том, что кто-то может на нее посмотреть. Недавно она опоздала на встречу, потому что, только дойдя до метро, обнаружила, что надела под брюки, открывающие щиколотки, разные носки.

Вспомнив об этом снова – разные носки, взгляды людей, хихиканье, – Марина вдруг ощутила острый, алогичный прилив злости при мысли об Ане. Это Аня виновата во всем, что происходит, Аня ушла, чтобы наказать ее, и Аня наверняка наблюдает за ней откуда-то и смеется, смеется, смеется…

Марина остановилась, глубоко вдохнула – вдруг очень сильно защемило сердце, и, опускаясь на ближайшую скамейку, она испугалась, что не сможет встать. Она сидела там, наверное, с полчаса, дрожа и обливаясь ледяным потом, и, может быть, просидела бы и дольше, если бы та самая мама с черной коляской – кто вообще придумал делать их черными – не подошла к ней.

– С вами все в порядке? Может быть, вызвать скорую?

– Нет-нет, спасибо вам… Со мной все хорошо.

Отводя в сторону взгляд, стараясь не смотреть ни в обеспокоенное лицо женщины, ни в белый, кружевной зев коляски, Марина встала на подламывающихся от слабости ногах и побрела в сторону дома.

Она чувствовала себя старой – а ведь еще несколько месяцев назад старость пугала ее, но казалась далекой, нереальной, зыбкой, как море из недавнего сна.


Уже зайдя в подъезд и поднимаясь по лестнице, Марина поняла, что на верхней площадке кто-то дожидается ее, но продолжила подниматься медленно. Больше она не неслась стремглав, надеясь и не веря. Теперь она знала: куда разумнее растягивать момент неизвестности, ведь нельзя знать, когда в следующий раз перепадет еще один такой.

На лестничной клетке стояла Маргарита Михайловна – Анина учительница. Короткие волосы какого-то облезло-заячьего, серо-коричневого цвета, блекло-голубые глаза за огромными стеклами круглых очков, меховая шапка, надвинутая на лоб, пальто в катышках ворса.

Еще на родительских собраниях Марина не раз размышляла над тем, стала ли Маргарита Михайловна учительницей из-за своего внешнего вида или, наоборот, это внешний вид налип, нарос на нее, как вторая кожа, уже после того, как она решила стать учительницей? Возможно, до этого решения Маргарита Михайловна, которую звали тогда просто Ритой или даже Марго, носила легкие платьица или рваные джинсы. Но вряд ли, конечно.

Марина знала, что у Маргариты Михайловны есть муж и двое детей. То, что она никогда не видела их ни в школе, ни за ее пределами, усиливало ощущение мистификации. Ухватив такую женщину взглядом в толпе, Марина никогда бы не подумала, что она может быть счастлива в браке. Впрочем, кто сказал, что наличие мужа и детей автоматически делает тебя счастливицей? Марина зябко передернула плечами, хотя после подъема по лестнице ей сделалось жарко.

На их лестничной клетке Анина учительница казалась чужеродным элементом, каким, должно быть, она казалась везде, кроме школы и ее окрестностей.

– Здравствуйте. – Маринин голос звучал устало, неприветливо, но вины за это она не почувствовала. В том, чтобы быть человеком, переживающим горе, есть свои преимущества. Например: быть вежливым больше необязательно.

– Здравствуйте, здравствуйте, Марина… – Маргарита Михайловна запнулась.

Марина молчала, не собираясь приходить к ней на помощь.

– Могу я зайти к вам? Я к вам прямо из дома. Принесла домашний пирог и… Мне нужно с вами поговорить.

Марина кивнула, полезла в карман за ключами.

– У меня не прибрано.

– Что вы, что вы, – торопливо бормотала Маргарита Михайловна, бочком подбираясь к двери, – ведь это я пришла без предупреждения. Я пыталась вам позвонить, но телефон не отвечал, а потом вот проходила мимо и решилась, подумала, почему бы и не рискнуть…

Голос Аниной учительницы бил по ушам – возможно, она всегда говорила так громко и это был плод профдеформации, а может быть, она просто нервничала. Так или иначе, Марина с тоской отметила, что голова уже раскалывается. Машинально она приняла у нее из рук пирог в фольге – еще немного теплый.

В квартире было холодно – уходя, она забыла закрыть окно на кухне, и свежий воздух поумерил головную боль. Стараясь не смотреть на гостью, Марина хлопнула по кнопке чайника, выставила на стол чашки и пачку не слишком свежего печенья, пока Маргарита Михайловна вешала свои пальто и шапку в коридоре. Нервно комкая ремешок сумочки, она зашла на кухню, озираясь, как будто ждала, что Марина выпрыгнет на нее с ножом из-за угла.

– Садитесь.

Она ожидала нотаций, слов поддержки, покаяния или предложения помощи, но, едва опустившись на стул и пристроив на коленях сумочку, Маргарита Михайловна вдруг расплакалась. Ее маленькое личико скривилось, став похожим на мышиную мордочку, а и без того большие под стеклами очков глаза стали огромными.

– О, пожалуйста, простите меня, – прошептала она, с мольбой глядя на Марину и прижимая к себе сумочку, – простите… Я сейчас успокоюсь. Я откладывала, ждала, чтобы поговорить спокойно, но все равно не удержалась. Марина… Мне так жаль, поверьте… Мне так жаль.

Марина молчала. Почему-то она вдруг почувствовала себя очень усталой, как будто до того не гуляла по парку, а целый день таскала в гору тяжелые мешки. Она не хотела утешать эту нелепую женщину. Как вообще она могла бы ее утешить? Сказать: «Ничего страшного, не переживайте». Или: «Я не теряю надежды». Или: «Я уже почти оправилась».

Она молча разлила чай по чашкам, откусила кусок пирога, бездумно прожевала. Крошки дождем просыпались на стол, и Марина смахнула их на пол.

– П-п-простите. – Маргарита Михайловна промокнула глаза платочком, и Марина поморщилась. Кто вообще носит с собой платочки в карманах? Пожилые мужчины с грустными глазами и в твидовых пиджаках. Старушки. Деловитые мамочки, у которых в придачу к платочкам («сморкайся!») в карманах вечно найдется бутылочка с водой, пластмассовая игрушка и печенье. Свежее, мягкое печенье, скорее всего, испеченное дома, по бабушкиному рецепту.

Она никогда не пекла печенья – ни для Ани, ни для себя, как не пекла и ее собственная мама – если не считать неизбежные кривые пасхальные куличи, всегда подгоравшие с одного края.

Маргарита Михайловна, кажется, наконец успокоилась. Судорожно вздохнула, скомкала платочек, затолкала в приоткрытую сумочку.

– Я надеялась, что смогу вам чем-то помочь, – заговорила она тонким голосом, кажется, обескураженная Марининым молчанием.

– Спасибо.

– В школе мы распространяли ориентировки, вы знали? – Она заговорила торопливо, заполняя неловкую вязкую тишину между ними. – И провели собрание в актовом зале. Анины одноклассники организовали поисковые группы. Ходили по улицам, паркам… Разумеется, в дневное время. Мы их подробно проинструктировали. Они все знают, что именно нужно делать, если заметят хоть что-то подозрительное. Мы несколько раз звонили вам, хотели предложить помощь от школы. Вы знали? – Она наконец замолчала, осеклась.

Некоторое время они молча смотрели друг другу в глазах, обе тяжело дыша, как браконьеры, случайно наткнувшиеся друг на друга в лесу.

– Я чувствую себя виноватой, – глухо, без перехода, сказала Анина учительница.

– Почему?

– Учитель всегда виноват, – прошептала она, быстро моргая. – Когда случается что-то… Такое. Учитель думает о том, что мог заметить, но не заметил. Где недосмотрел. Если… Становишься учителем осознанно, то понимаешь, что это – сложная, невероятно сложная и ответственная работа. За которую тебе редко скажут спасибо… В которой всегда будешь ошибаться… И никогда не достигнешь совершенства. Работа учителя – радоваться, когда кто-то сделал что-то лучше, чем он сам. И всегда что-то – за пределами твоего внимания. Отношения в классе… Детские обиды… В нашем классе двадцать три человека, Марина. Я всегда хочу быть другом каждому, но, вы знаете, чисто физически… Это не всегда возможно. Аня… Сложная, творческая, очень сложная натура. Вы знаете это лучше меня, конечно. Ее рисунки, стихи… Она уже очень давно ничего мне не показывала, но то, что я видела раньше… Талантливая, сложная, ранимая девочка. Я вспоминаю последние дни… В школе. Думаю: может быть, я чего-то не заметила? Последние дни она не появлялась в школе…

– Она плохо себя чувствовала, – глухо сказала Марина. – Я разрешала ей не ходить. Она собиралась пойти в школу, когда… Я сказала ей пойти.

Маргарита Михайловна упорно сверлила взглядом столешницу:

– Мне кажется, я недостаточно старалась изменить… Недостаточно.

– Что именно изменить?

– То, что она ненавидела школу, конечно. – Маргарита Михайловна подняла глаза. – Ненавидела всей душой.


Марина помнила первый Анин школьный день очень ярко. Почему-то первоклассников нельзя было проводить до линейки – только передать учительнице, совершенно случайному человеку, которому предстоит видеть ее дочь чаще, чем ей самой, в ближайшие несколько лет. Школьный двор гудел, оживление и возбуждение, казалось, были близки к тому, чтобы закипеть в прозрачном осеннем воздухе. Несколько одиннадцатиклассников, не таясь, курили у школьных ворот. Кто-то из первоклашек плакал. Со школьного крыльца серьезный человек из управы с узким и серым лицом что-то громко вещал в мегафон. Накрапывал дождь.

Форма, которую она в последний момент купила Ане, была немного велика. Новые туфли натирали, а белые банты плохо держались на вздыбленных темных волосах. Рюкзак с ядовито-зеленой мультяшной кошкой был тяжелым и кренил Аню на один бок.

Аня не плакала и не жаловалась, только и без того темные глаза, казалось, становились все темнее и темнее. Она крепко сжимала Маринину руку – до боли – и не хотела отпускать, даже когда человек с мегафоном в третий раз повторил бьющий по барабанным перепонкам призыв построиться на линейку.

Марина пыталась быть ласковой, но раздражалась все сильнее и сильнее. Так всегда бывало, когда Аня не слушалась, – как будто помимо воли. Она опаздывала на работу, где в тот день обязательно нужно было появиться. Ее мама уже два года как умерла – быстро, внезапно, как будто поспешно. Вместе с ней умерло знание о том, какой должна быть Идеальная Мамочка, и о том, как работает мир. А еще теперь некому, кроме Марины, было отвести Аню на линейку.

На них начинали поглядывать. Марина заметила, как две мамочки из тех, кто всегда объясняют ребенку все с первого раза, воркуя и солнечно улыбаясь, переговариваются, сочувственно глядя на них.

Кажется, именно из-за этих сочувственных взглядов она дернула Аню за руку и рявкнула на нее, и тут же почувствовала, как дочь обмякла, поникла, как цветы в ее букете.

Аня больше не спорила. Она пошла в сторону линейки одна, шаркая худыми ногами в неудобных туфлях и кренясь набок под грузом рюкзака, похожая на новорожденного жеребенка.

Марина до сих пор помнила, как рванула со школьного двора – уже не потому, что опаздывала, а потому, что не могла, не могла, не могла на нее смотреть.

Вечером она поставила Ане новый мультфильм – «Золушку». Они смотрели его вместе, и Марина сделала Ане сырные гренки с сосисками, которые она так любила. Это был хороший вечер – но, глядя на темную макушку дочери, увлеченной песенкой мышей, которые шили платье для приободрившейся Золушки, Марина чувствовала, как все внутри сжимается от непонятной боли.


– Во всяком случае, это не ваша вина, – глухо сказала Марина. – Она говорила… В смысле, мне всегда казалось, что ваши уроки ей нравятся.

– Думаю, да. – Маргарита Михайловна щелкнула застежкой сумочки. – Но ведь этого никогда не бывает достаточно. Я кое-что вам принесла. Это было в Аниной тетради. Я подумала, что вам… Что вам будет приятно иметь это у себя.

Маргарита Михайловна положила перед собой скомканный тетрадный листок в клетку, исписанный корявым Аниным почерком.

С одной стороны на листке был пронумерованный список из четырех пунктов. Марина прочитала: «1. Гофман. 2. „Хазарский словарь“», и, не дочитав, перевернула листок. С другой стороны не было ничего, кроме кривовато нарисованной спирали, испещренной темными кружками, как будто в бесконечной пляске кружили навечно заточенные в ней крошечные создания.

– Что это? – Ее зазнобило.

Маргарита Михайловна щелкнула замком сумочки – захлопнулась маленькая пасть.

– Видимо, список для чтения, который Аня себе наметила. Она ведь очень много… читает.

Учительница Ани сделала паузу перед тем, как выбрать время, крохотную паузу, которую не заметил бы менее подготовленный человек. Но за последние месяцы Марина мастерски научилась слышать паузы, различать интонации, ловить отведенные взгляды.

Она рывком встала, положила листок на кухонный стол – под ним громко хрустнули сухие крошки.

– Спасибо. Мне нужно было уходить…

– Конечно, конечно… – Учительница Ани вскочила быстро, словно ждала команды, и Марина подумала, что, возможно, так оно и было.

Как будто вся эта встреча, включая слезы и мышиный взгляд, была просто запланированной заранее театральной постановкой, в которой обе они участвовали не по собственной воле. Долг Маргариты Михайловны перед ней был выполнен, и теперь она чувствовала облегчение. Ей предстояло еще совсем немного погрустить по дороге до дома об Ане Межовой, странноватой девочке с вечно растрепанной темной косой и книжкой на коленях, о девочке, которая никак не могла наладить отношения с классом и всегда отвечала на вопросы учителей немного презрительным, прохладным тоном, а потом забыть о ней навсегда. В классе – двадцать, а то и тридцать человек, классов в год – не менее пяти. И, что бы Маргарита Михайловна ни говорила об ответственности и вине, учитель не может пропускать все их истории через себя, не освоив тонкого искусства забвения.

На пороге она помедлила, проникновенно взглянула Марине в глаза, коснулась руки:

– Мне правда очень, очень жаль.

Марина закрыла за ней дверь.

Она отнесла листочек в клетку в Анину комнату, принесла с кухни стопку книг и свои салатовые стикеры с комбинациями букв. Жизнь дочери украла ее собственную – и ничего нельзя было поделать с тем, что чем дальше, тем больше она ощущала себя исчезнувшей.

Глядя на спираль на другой стене, она вдруг почувствовала иррациональную, холодную злость – жалкую попытку справиться с болью. Глубоко вдохнула – и принялась за дело.

Дневник Анны

«Снова октябрь

В американских фильмах иногда показывают, что в наказание школьников могут отстранить от занятий на какое-то время. Не знаю, в чем смысл, но жаль, что у нас так не наказывают.

Поверить не могу, что когда-то показывала М. М. свои стихи. Нужно быть совсем ребенком, конечно, чтобы не видеть, до чего она лицемерная и гнилая – до мозга костей…

Сегодня было совсем плохо, и я нагрела градусник под горячей водой.

Кажется, мама не очень-то мне поверила, но ей, видимо, лень было спорить со мной. Она все утро наряжалась – и сказала, что вернется поздно, так что, наверное, дело в мужике.

Отлично – значит, при хорошем раскладе, ближайшее время, пока все будет безоблачно, ей будет плевать на то, что я делаю, больше обычного.

Я хотела весь день читать и начать писать. Еще с лета хочу попробовать написать венок сонетов – кажется, только полный псих будет этим заниматься, но мне очень хочется, чтобы получилось.

Но странное дело – когда утром мама уходила, я была на таком подъеме, а когда наконец ушла, все силы вдруг как-то сразу вышли, как будто шарик ткнули ножом.

Я представляю себе беспомощный резиновый шариковый бок, удар ножом, и мне хочется плакать. В последнее время мне легко стало расплакаться, поэтому теперь я не придаю этому большого значения.


Все еще октябрь

Снова осталась дома.

Попробовала курить, хотя вообще этого не делаю. Сигареты взяла у матери, в обычном месте, но после пары затяжек стало плохо, и я оставила эту затею.

Легла на кровать и поставила запись с камланием – не знаю, настоящих алтайских шаманов они записывали или кто-то просто подражал им, но первые десять минут мне очень понравились. Потом вдруг стало плохо и тревожно, и невозможно было сидеть на месте. Решила полежать.

Почему-то вспомнила, как недавно мама болтала по телефону с одной из своих бесконечных подружек. Как-то раз я видела, что в блокноте она делает пометки заранее. „Позвонить Насте“. „Встретиться с Лизой“. „Позвать в гости Таню“. Очень много усилий для поддержания связей.

Так вот, она болтала с Таней, или Лизой, или Настей – и я услышала, как она восторгается ребенком, которого родила недавно эта самая Таня, или Лиза, или Настя.

Я подумала: что будет, если она решит завести еще одного?

В общем-то, мне не жалко. Кажется, эта идея не вызывает у меня никаких чувств, хотя в тот момент почему-то хотелось закричать: у тебя тоже есть ребенок. Как насчет того, чтобы зайти в его комнату и повосторгаться им? Не думала, что она все еще может сильно меня задеть. И чем?

Летом много лет назад она, я и отец поехали на море – это был единственный раз, когда мы отправились куда-то втроем. Было очень тепло, и мы смотрели на звезды. Отель с открытой крышей – я лежала между ними и чувствовала себя до странного целой, хотя и знала, что они

Лежу на кровати, мысли скачут, и вся комната крутится, сильно тошнит. Возможно, стоило бы вызвать врача – по-настоящему.

Представляю себе, что приняла очень много таблеток и жду, что будет, – и мне до того плохо, что в какой-то момент я по-настоящему испугалась, потому что забыла, что все это только фантазия. Мне ничего не грозит, не так я глупа и не так слаба, чтобы


6 октября

Сегодня случилось кое-что ужасное. Ужасное. УЖАСНОЕ.

Я увидела голубя, когда возвращалась домой. Сначала я даже не поняла, что это. Он выкатился мне под ноги, как перекати-поле или что-то вроде того. Он уже не был похож на птицу – сломанный, шаткий – комок тельца, который с трудом полз вперед на крыльях. Больше он не полетит – это сразу было понятно. Теперь все, на что они были годны эти крылья, – служить костылями всему остальному. Лап не было видно. Сейчас я думаю – это хорошо. Я не хотела бы видеть и запоминать, во что превратился низ его туловища. Голубь был похож на кривое грязное колесо – не круглое, угловатое.

Голубь был похож на чудовище из ночного кошмара.

И он смотрел, смотрел, смотрел прямо на меня, как будто умолял о помощи. Его голова была свернута набок. Я подумала, что он, наверное, ничего не чувствует. Было похоже, что что-то случилось с его позвоночником – а ведь тогда ничего не чувствуют. Или нет? Он еще какое-то время смотрел на меня, а потом пополз дальше, опирался на свои крылья-костыли.

Он полз к дороге – к ревущей, огненной, быстрой смерти.

Я пошла к дому. И я думала: что я могу сделать? Наверное, можно было бы отвезти голубя к ветеринару. Может, кто-то бы так и сделал. Взял бы голыми руками этого сломанного, смятого голубя, а потом убедил бы таксиста отвезти их бесплатно – ну да, их, меня и голубя… А потом что? У меня и денег-то почти нет. А в ветеринарке наверняка нужно платить. Кто будет лечить бесплатно голубя? Кому это нужно?

Можно было поступить иначе.

Я сидела на скамейке у дома и думала: убивала ли я прежде? Убивала ли я прежде теплокровное существо?

И я поняла, что никогда никого не убивала. Никогда не знала, каково это. Я тогда вспомнила, как голубь целеустремленно ковылял на своих костылях к дороге. Хотел умереть? А кто-то другой на его месте… Кто не хотел бы?

Может быть, если бы голубь умел говорить и думать, он бы сказал, что любая жизнь – даже такая, переломанная, грязная, страшная, это лучше, чем ничего. Может быть, он бы не хотел ничего, кроме времени. Может быть, ветеринарка дала бы ему это время.

Все это на самом деле было не важно – я же знала, что не поймаю голубя. Не отвезу его в ветеринарку. И он не останется жив, потому что его голова свернута набок, а тело сплющено, и, должно быть, все внутри сплющено тоже…

Голубь смотрел на меня. Я все еще чувствовала его взгляд – из-за скамейки, из-под кустов, из темноты. Даже откуда-то изнутри на меня смотрел этот голубь, и в его взгляде была мольба.

Он смотрит на меня даже сейчас.

И вот тогда я подумала, что могу его убить. Это не должно было оказаться очень уж сложно. Я читала, что птичьи кости очень хрупкие. Это логично, потому что им нужны тонкие косточки, очень тонкие, иначе они не смогут подняться в небо… Но этот голубь в любом случае не смог бы подняться в небо… Больше никогда, никогда.

Я сидела и думала о том, как свернуть голубю шею. В книгах и фильмах с птицами делают именно это – но как? Двумя руками, как будто делая „крапивку“? Или, может быть, нужно дернуть голову в одну сторону, а тело – в другую, как будто отрывая голову?.. Я представила, как голубь хрустит, как больной сустав. Я надеялась, что мимо пройдет мама: может, она позже вернется с работы и спросит меня, почему я сижу у скамейки, и скажет – пойдем домой, и я подумала, что тогда мне не придется ничего ничего ничего…

Голуби переносят заразу – это все знают. И я подумала, что если я заболею? Есть способы убить голубя, не прикасаясь к нему руками. Я решила ударить по нему тяжелым предметом – прямо по голове, изо всех сил, чтобы он больше ничего не чувствовал. Он даже не поймет, что его ударили, просто его мир погрузится в темноту, а все, что он сейчас чувствует, разом уйдет – как будто схлынет с берега волна. Как будто погаснут последние лампочки в театре.

Голуби не бывают в театре. Разве только это театр под открытым небом. Но и тогда метафора голубиной смерти должна бы быть иной. Я так никак и не могу придумать, на что это могло бы быть похоже.

Что вообще чувствует голубь? Я понятия не имею. Но сегодня я поняла одно наверняка: он чувствует боль. Это то, что объединяет всех на этом свете, – мы все ее чувствуем. Очень хорошо, во всех подробностях.

Боль и страх – общая энергия для всех, кто движется в этом мире.

Честно говоря, я надеялась, что голубь дополз до дороги и его размазало по асфальту. Или его растоптали – пока сидела, я слышала крики большой компании. Компания наверняка не заметила бы голубя. Запросто могла бы наступить на него – и этого бы он уже точно не вынес.

Но в душе я знала – ничего не случилось. Голубь шарахнулся от шумной компании, шмыгнул в тень – и сейчас сидит там, прижавшись к стене дома, и мелко дрожит.

Я вспомнила, что площадку перед подъездом перекопали еще вчера и у бывшей клумбы лежит неубранной целая куча черных кусков асфальта.

Я подняла кусок асфальта – грязный, руки тут же почернели.

Я шла быстро и от всей души надеялась, что там никого никого никого уже нет…

Голубь был на месте. Он сидел на газоне, подвернув оба крыла. Его тусклый оранжевый глаз был устремлен куда-то в ночное небо. Он тяжело дышал через приоткрытый клюв. Из-за того, что голова голубя была свернута набок и он прижимался к траве, казалось, что он прислушивается к звукам, доносящимся откуда-то из-под земли. Может, так оно и было.

Он никак не среагировал на меня. Даже когда я встала совсем близко к нему, он продолжал так же хрипло дышать. Так же мерно вздымался его сплюснутый бок. Так же неотрывно смотрел вверх глаз.

Я представила, как бью голубя обломком асфальта. Как случайный прохожий видит меня заляпанной брызгами крови, со зверским выражением лица.

Я хотела ударить голубя по голове сразу, правда хотела, но мне стало страшно. Я просто стояла и ничего не делала, и каждый миг он продолжал быть живым существом с вывернутой головой.

В общем, я решила не бить. Просто сбросить асфальт на голубя сверху. Чтобы все произошло как будто само собой. Я бы была ни при чем.

И я так и сделала – подняла кусок асфальта высоко, и потом я прицелилась, а потом уронила его… Это было ужасно. Он упал куда надо. Голубь бешено забил крыльями. Он бил, бил, бил крыльями без конца. Он корчился, бился, выворачивался. Он был жив.

Все было как в тумане, кажется, я уже ничего не соображала. Я подняла кусок и размахнулась и опустила кусок асфальта на голову голубя и услышала отвратительный короткий хруст».

Глава VII