«В мире тишины не бывает. Я искала ее везде – под водой, над землей, за окном. Внешний мир звучит. Поэтому хотя бы внутри, в самой глубине, должна быть тишина. Нет?»
Они с Аней разговаривали в тот день, за несколько месяцев до исчезновения – Марина очень хорошо помнила этот разговор… Она вообще умела хорошо запоминать незначительные детали. Это умение помогало ей в учебе, помогало ей на работе – не помогало только теперь, когда значимой могла оказаться любая мелочь.
Она растратила столько сил в своей жизни на работу – стоило ли это того?
В институте немногие верили, что будут менять мир. Многие шли на журфак, потому что не были способны к точным наукам, а идти изучать филологию или историю не хотели. К тому же среди абитуриентов бытовало убеждение, что журналистика – дело денежное, если уметь вертеться и попасть в струю. Разумеется, почти все были уверены, что сумеют и то и другое.
Сама Марина тогда не была слишком уверена в своем умении «вертеться». Пробивные девочки с громкими голосами и пачкой публикаций на творческих конкурсах ее пугали, хотя она старалась этого не показывать. Сама она набрала нужные для поступления публикации в районной газете, и статьи писала, само собой, бесплатно. Газета с портретом Дзержинского на стене и запыленным чучелом совы на шкафу не вызывала у нее никаких чувств, кроме уныния. Редакция напоминала затхлый платяной шкаф – и ее побитые молью обитатели были ей под стать.
Студентки с публикациями в глянцевых журналах рассказывали о модных показах, знакомствах со знаменитостями и закрытых мероприятиях, значительно улыбались и хихикали по углам. С самого начала Марина почувствовала, что у нее нет никакой надежды за ними угнаться. Она всего однажды видела одну из одногруппниц садящейся в дорогую машину, но после этого в ее воображении все они разъезжались по домам на собственных машинах и отправлялись смотреть кино на кожаных диванах.
Никто из них не верил, что будет менять мир. Они шли сюда за деньгами или отмазой от армии, за профессией или «чтобы разобраться по ходу дела». Сама она пришла сюда, потому что все говорили, что из нее получится отличный журналист… Возможно, потому что когда-то в младшей школе она заняла второе место на конкурсе эссе. Возможно, потому что ее мама была единственной, кто считал, что идти на журфак не стоит.
– Это грех, – коротко сказала она сквозь зубы, когда Марина сообщила ей о своем решении, и эта тема еще долго не обсуждалась, так и повиснув над их обеденным столом душным, плотным, громоздким облаком, которое на время рассеяло только то, что поступила Марина не куда-нибудь, а в МГУ.
Возможно, мама была права – опять. Учиться оказалось скучно, а истории о профессиональных случаях, завязанных на перерывании грязного белья, вызывали гадливость. Возможно, если бы среди Марининых одногруппников было больше людей, действительно горящих журналистикой, или если бы их группа была более дружной, или если бы она все же удержалась в МГУ…
Она не призналась бы в этом маме, но пары, занятые обсуждением политических игр или личной жизни знаменитостей, о которых до учебы она ничего не знала, действительно вызывали ощущение греха. Грех пах затхлостью и пылью – в аудиториях, в железных шкафах хранились кипы пожелтевших бумаг, в верхней части досок никогда не стирались меловая пыль и петельки слов, на плафонах парила невесомая паутина, со стен облетала побелка.
Она вспоминала коридоры главного здания МГУ. Дубовые панели и мраморные лестницы, запах выпечки из столовой. Больше всего ее поразили студенты в домашних штанах и тапочках, сновавшие по первому этажу. Вспоминая их домашний, невозмутимый, хозяйский вид, она мечтала побывать в общежитии главного здания.
Ей представлялись комнатки со стенами нежных цветов, разноцветными плакатами над кроватями и запахами духов и ароматного мыла – в духе кампусов из иностранных сериалов, которые она иногда смотрела, когда мамы не было дома. Обитатели комнаток учились, пели под гитару, хихикали перед сном и пекли блинчики на весь этаж по воскресеньям. Втайне она мечтала жить там – и никогда не появляться в своем старом районе.
Их с мамой квартира с кружевными салфеточками, фарфором за стеклом и запахом ладана больше как будто не существовала – или существовала, но где-то в другой реальности, в которой мама была довольна и счастлива в собственном мирке, и для этого счастья не требовалось Маринино присутствие.
Она знала, что эти мечты тщетны. Даже если бы ей удалось сразу поступить в МГУ, ей бы не полагалось общежитие. Его выделяли жителям других городов, а не москвичам, даже живущим очень далеко от университета.
Иногда она думала, что так и не смогла полюбить свой институт не потому, что он был особенно плох. Вспоминая учебу, она понимала, что за несколько лет ей встретились и преподаватели, любившие свой предмет, и люди, с которыми можно было подружиться. Не все лекции были скучны, а семинары – унылы.
Возможная правда заключалась в том, что она так и не полюбила свой институт потому, что никогда не переставала сравнивать его с МГУ – не реальным МГУ, а гораздо более непобедимым, – тем, что существовал только в ее фантазиях. Этот воображаемый университет был средоточием всех самых прекрасных мечтаний юности. Он пах блинчиками, чернилами и духами – и у пропахшего пылью реального института не было против него ни единого шанса.
После появления Ани она просто смирилась с тем, что получила. Когда Марина поняла, что не сможет положиться на Максима и что МГУ придется оставить, она решила: ничего. Это может быть чем-то, что стоит просто переждать, чтобы потом, за пределами кокона, наконец началась настоящая жизнь.
Она училась без радости и желания, а дома ее ждали Аня и мать.
Так вот, тот день. Они сидели на кухне, за столом, – или нет, это она сидела за столом. Аня сидела на кухонной столешнице, опершись одной ногой в полосатом носке в подоконник. Именно так, как сидела она сама с сигаретой в руках теперь, когда Ани не было дома. Это оказалось удобным – но тогда ее бесило, жутко бесило, когда Аня так садилась. Но в тот день она терпела – потому что это был первый день летних каникул, и скоро они должны были отправиться на море вдвоем. Они ездили на море каждый год, на один и тот же курорт, в один и тот же отель, – с тех пор как Ане исполнилось семь и они перестали на время отпуска выезжать на мамину дачу, неухоженную, диковатую. Рядом с дачей, в паре километров от поселка, построили завод, и широкое загородное небо, несмотря на все протесты местных и дачников, затягивало теперь серым и черным по понедельникам и четвергам.
На море не было места черному, серому. Белые платья, золотисто-соломенные широкополые шляпы, алые цветы в волосах, бирюзовые восхищенные взгляды. «Это правда ваша дочка? Шутите? Я думал, вы сестры. Есть планы на вечер?»
Отдых бывал очень приятным, если Аня соглашалась играть свою роль. Марина так и подумала – «свою роль», и на мгновение замерла, пытаясь понять, что именно имела в виду. Как бы сама Аня охарактеризовала эту роль, спроси ее кто-то? Роль довольной жизнью дочки? «Мама, я лягу спать пораньше, ты иди». Роль дочки-подружки, дочки-аксессуара? «Какая у тебя красивая мама. Держу пари, ты ее обожаешь». Она улыбалась, скучающе чертила пальцем по песку и потягивала Маринин алкогольный мохито сразу из двух разноцветных трубочек. В памяти эта картина была очень набоковской, бледной, нарисованной как будто поверх размазанной по бумаге капли воды… Но на самом деле томность и лень, кажется, дорисовало ее воображение. Марина никогда не боялась, что кто-то из курортных знакомых окажется гумбертообразным. Почему? Разве не этого она должна была бояться в первую очередь, как любая нормальная мать? Возможно. В любом случае – теперь можно было это признать – ей всегда казалось, что дочкины медвежья угловатость и черноглазый мрачный взгляд должны были отпугнуть любого. И – если копнуть глубже – не думала ли она о том, что сама выглядела лучше на фоне этой неуклюжести? Так глубоко заглянуть она была не готова даже теперь.
И, по какой бы причине Аня ни соглашалась играть в отпуске свою роль, в последние пару лет этому пришел конец. Она больше не улыбалась продавцам мороженого, не брала Марину под руку во время прогулок по набережной вечером в кофтах с длинными рукавами поверх белых платьев, не хихикала заговорщически, путая коктейли. Теперь на отдыхе она вела себя ровно так же, как везде. Курортной Ани больше не было, теперь существовала только одна, однородная, демисезонная Аня, которая сидела на кухонном столе, опершись ногой о подоконник, и утыкалась взглядом куда-то Марине в брови.
– Но они хотя бы сделали что-нибудь? Или просто чесали языками в актовом зале?
Аня пожала плечами:
– Показали нам фильм часа на полтора. Два урока. Хорошо, что перемена была – можно было сходить в туалет проблеваться.
– Аня!
– Что? Я говорю как есть.
– И что там было?
– Где? В туалете?
– В фильме, Аня. В филь-ме. – Она начала выходить из себя уже тогда, но старалась держать себя в руках.
Аня закатила глаза и качнулась, пошатнув ногой только что вымытую Мариной кастрюлю.
– Ах, в фильме… Ну на самом деле было занимательно. Трупы, кровища, грязные шприцы…
– Кастрюля, Аня.
– Ага, я вижу. Так вот, грязные шприцы, предсмертные записки. Честно говоря, – Аня снова задела кастрюлю, – такого я от них не ожидала. На самом деле, было больше похоже на кислотный артхаус, чем на документалку для школьничков вроде нас. В смысле… Там были записи в эфире реального времени, с камер оперативников, – ну, про то, как трупы малолетних наркоманов достают из ванн, читают их предсмертные записки и все такое. Как тебе, м? – Она странно посмотрела на Марину тогда – так странно и пристально, как будто искала что-то в ее лице.
– Аня, да оставь ты в покое кастрюлю, я тебя прошу!
– Ладно.
– Предсмертные записки… Что ж, может, это будет уроком для остальных, что еще я могу сказать.
– Что ты имеешь в виду? – Аня не изменилась в лице, и ее интонации были почти рассеянными, но Марина вспомнила, что нога в полосатом носке дернулась, как будто ее резко свело судорогой.
– Я имею в виду, что если этот фильм помог объяснить твоим одноклассникам, что такое наркотики, то и хорошо, что в школе решили его показать.
– Одноклассникам… А как насчет героев?
– Героев?
– Ну да, героев фильма. Как думаешь, им было бы нормально, если бы они знали, что их смерть, ну… Используют как поучительный пример?
Марина пожала плечами:
– Ну, думаю, они лишились права на мнение по этому вопросу, когда впервые взяли в руки шприц.
– Они не перестали быть личностями оттого, что взяли его в руки.
– Личностями! – Кажется, Марина закатила глаза, но вспоминать об этом сейчас не хотелось. – Нужно сначала сделать что-нибудь, чтобы стать «личностью». Знаешь, стать кем-то, что-то из себя представлять. Не только веселиться на родительские деньги. И раз уж ты сама сказала это – перестали. Наркоманы – не личности.
– Вот как?
– Да, вот так. По-твоему, быть личностью – это значит выносить из дома вещи, чтобы купить дозу? Ну, так у меня для тебя плохие новости, это куда сложнее.
– Ну, послушай тебя, так ни я, ни кто-то из моих «одноклассников» личностью никогда и не являлся, и не смог бы, как бы ни старался. А если наркоман сам зарабатывает себе на жизнь и наркотики, он как, личность или все равно уже нет? Или еще нет?
– Я не собираюсь вступать в дебаты…
– Конечно, как всегда.
– А почему эта тему тебя вообще так взволновала? Кто-то из твоих друзей что, употребляет? – Она споткнулась на слове «друзья».
Аня фыркнула:
– Ну что ты, мама. Конечно нет. Никто из моих друзей, – она сделала акцент на том же слове, – никогда в жизни не стал бы употреблять наркотики. Они все – сознательные молодые люди, мечтающие поскорее начать зарабатывать деньги, чтобы поскорее стать наконец личностями. Как и я, разве ты меня плохо знаешь? Да что друзья? Все мои одноклассники…
– Аня, угомонись… – Кастрюля в очередной раз опасно накренилась, и Маринин голос тоже накренился, зашатался, готовый сорваться вниз. Уголки губ Ани приподнялись – совсем чуть-чуть, но заметно, как будто она радовалась тому, что в очередной раз сумела вывести Марину из себя. Может, она действительно радовалась?
– Никто из них не знал, что Ира принимает наркотики, – тихо сказала Аня, убирая наконец ногу от кастрюли, как будто снимая Марину с крючка.
– Из «них»?
– Угу. – Она соскользнула со столешницы с каким-то новым, не свойственным ей раньше изяществом. – Я знала. По ней было видно – любой дурак мог бы заметить, если бы кому-то было дело. Бледная кожа, дрожащие руки, одежда с длинным рукавом даже в жару, расширенные зрачки…
– Избавь меня от подробностей. Если ты действительно понимала, что Ира в беде, почему же ты тогда никому?..
– Кому? – эхом отозвалась Аня, сгребая из миски на столе горсть орешков. – Но, если бы и было, кому… Стоит ли грустить? Мама, ведь она даже не была личностью.
– Не передергивай мои слова, пожалуйста. Я имела в виду, что…
Но Аня уже вышла из кухни – по пути она уронила пару орехов, и до отъезда они лежали на кухонном кафеле, недобро поблескивая лаковой кожурой, как пара недобрых, темных глаз.
Теперь она смогла наконец собрать весь список Ани целиком.
1. Гофман
2. «Хазарский словарь»
3. «Страшные рассказы», Э. А. По
4. «Лирика в 1 т.», Э. А. По
5. «Алиса в Зазеркалье»
6. «Дом, в котором…», М. Петросян
7. «Питер Пэн и Венди», Барри
8. «Последняя битва»
9. «Волхв», Фаулз
10. «Поворот винта», Генри Джеймс
11. «Сто лет одиночества», Маркес
Ища на полках шкафа оставшиеся книги из списка, Марина чувствовала, как легкая дрожь гуляет по коже туда-сюда, как трясутся руки.
Найти остальные книги оказалось не так просто, как она ожидала. В списке значился «Гофман», и в шкафу она обнаружила четыре его книги – «Песочного человека» в темном переплете, «Житейские воззрения кота Мурра», выглядевшие новехонькими, «Ледяное сердце», совсем тонкую книжку с картинками, и еще одну, из той же серии, «Щелкунчика и мышиного короля». А она и не помнила, что «Щелкунчика» написал Гофман.
Потом она долго искала «Хазарский словарь» на полке со словарями и энциклопедиями, пока случайно не обнаружила его полкой выше. Кажется, когда-то она помнила, что это роман сербского писателя Павича, но давно забыла.
Марина вернулась со своей добычей на кухню, сварила кофе – он ей пригодился.
«Хазарский словарь» был не таким большим, как «Сто лет одиночества» или пресловутый «Дом, в котором…», поэтому Марина подумала, что справится быстро, но это впечатление оказалось обманчивым. То и дело она не удерживалась, соскальзывала в текст и увязала в нем, но не из-за его интересности, наоборот. Если где-то и была «топь», то здесь, под этой обложкой – трясина так и затягивала в целые абзацы околесицы, красивых слов, лодок и принцесс, хазар и дьяволов…
«Если кто-нибудь сейчас спросит меня, к чему столько игры, отвечу: я пытаюсь родиться заново, но только так, чтобы получилось лучше».
Она отложила книгу в сторону с облегчением.
Нужным ей из «Страшных рассказов» Э. А. По оказался рассказ «Сердце-Обличитель» – буква «о» была обведена прямо в названии, и это была уже вторая «о» в ее списке. Марина решила передохнуть, но вместо этого, поддавшись порыву, прочитала рассказ целиком. Как и «Хазарский словарь» до того, рассказ вызвал у нее только недоумение. Марина подумала, что раньше людей было куда проще напугать, если это считалось страшной историей. Она вспомнила, как шла за прямой спиной своего провожатого в глубину холодного коридора морга, вспомнила запах, который легко, очень легко воскресал теперь в памяти. Возможно, она могла бы попробовать написать собственную страшную историю. Но в ней не будет отрубленных ног и рук или трупов, спрятанных под половицами.
Стихи Э. А. По ей понравились больше, чем рассказы, – она прочитала несколько, пока высматривала темный глазок карандашного кружка, а потом запретила себе отвлекаться. Первые две строфы стихотворения «Мечты» на восемнадцатой странице были, в сущности, двумя огромными предложениями.
Но был ли бы этот, в долгой темноте
Прошедший, сон похож на грезы те,
Какими в детстве был я счастлив? – (Ибо
Небес прекрасней ждать сны не могли бы!)
При летнем солнце я тонул в мечтах…
О Красоте и о живых лучах;
Я сердце отдал, с жаром неустанным,
Моей фантазии далеким странам
И существам, что сотворил я сам…[2]
В «живых» буква «в» была подчеркнута, а не обведена, но карандаш оставался прежним.
Марина вернулась к салатовому стикеру. Теперь список выглядел так:
А – схватывается;
Т – достать;
О – вовремя;
Ь – начались;
Ю – смею;
Д – когда-нибудь;
П – показывать;
К – кто-нибудь;
О – сердце-обличитель (после некоторых сомнений она решила засчитать его за одно слово);
В – живых.
Десять слов из одиннадцати, десять букв. Марина бросила взгляд на стопку Гофмана и утвердилась в своем решении обойтись без него. Каждый раз, когда она прикрывала глаза, под веками начинали расплываться, как по воде, алые и оранжевые круги. В висках стучало. Ей давно следовало бы лечь спать, чтобы хотя бы попробовать выспаться перед работой.
Кто-нибудь когда-нибудь посмеет показать сердце-обличителя вовремя.
Кто-нибудь достанет живых.
Вовремя начались.
Вовремя начались.
Она помотала головой, и мир качнулся, как лодка с хазарской принцессой на воде.
Топь? Кто? Под…
Что, если буквы можно было использовать не по одному разу? Повторившееся «о» противоречило этой идее, но что, если…
Она все же взялась за Гофмана. Начать решила с «Песочного человека» – интуиция подсказывала, что там обнаружить букву вероятнее всего.
Ничего.
Она взялась за «Ледяное сердце» – старое издание. Красивые картинки, потертая обложка.
Ничего.
«Щелкунчик» напомнил ей о том, как они с мамой и маленькой Аней ходили на балет, – в первый и единственный раз все вместе.
Ничего.
«Щелкунчик». Кажется, когда-то ей самой очень нравился «Щелкунчик». Она перечитывала его несколько раз, как бывает в детстве, снова и снова. Только издание у нее было другое – с другими картинками, пахнувшее так, как пахли раньше все книги. Теперь она не помнила об этой сказке почти ничего. Поразительно, как легко забылось то, что было для нее когда-то таким важным, – бог весть почему.
Ничего.
Пришлось перейти к «Житейским воззрениям кота Мурра». О таком произведении Гофмана она прежде не слышала, да и книги этой точно не покупала. Наверное, Аня купила сама, одолжила у кого-то или взяла в библиотеке. Аня ходила в библиотеку? Ходят ли сейчас подростки в библиотеки?
Марина открыла «Житейские воззрения кота Мурра». Одна только обложка весила по меньшей мере килограмма полтора. Марину клонило в сон, и она потерла глаза – в них как будто насыпали песку.
Когда она наконец долистала Гофмана до конца, небо за окном изменило цвет. Это еще не был рассвет, только предвестники рассвета. Марина поднялась – ноги затекли – подошла к окну, прислонилась горячим лбом к ледяному стеклу. Почему-то отсутствие последней буквы не удивило ее, как будто в глубине души она знала, что так и будет.
Марина вернулась за стол, оторвала еще один салатовый стикер, разрезала кухонными ножницами на десять кривых кусочков. Написала на каждом по букве и принялась перекладывать, крутить, тасовать, пока от комбинаций не зашумело в ушах… А потом, после сотой или, может быть, тысячной попытки, прочитала выложенное салатовыми бумажками «ПОД КОВАТЬЮ», уронила голову на ладони и заплакала.
Под кроватью ничего не было и быть не могло – она сама проверяла несколько раз. И точно проверяли сотрудники полиции, когда обыскивали квартиру.
И все же Марина вернулась в Анину комнату и заглянула под кровать. Ничего там не было, только два ящика с бельем. Она выдвинула их по очереди, долго рылась в наволочках и простынях. Наволочки и простыни пахли так, как всегда пахнет залежавшаяся ткань, – немного пылью, немного гнилью.
Марина легла рядом с ящиками. Глаза слезились от пыли, но она все равно разглядела что-то блестящее у стены под кроватью. Кончики пальцев царапнули совсем рядом, мазнули по полу, но дотянуться не получилось, и Марина скользнула под кровать на спине. Блестящая штучка оказалась крохотным елочным шариком. Марина сжала его в кулаке и замерла, глядя наверх, где прямо над ее лицом сквозь тонкую ткань белого чехла просвечивал большой неровный шов, сделанный темными толстыми нитками.
Возвращаясь на кухню за ножницами, она поскользнулась. Узкий коридор кренился, как палуба корабля, и ей удалось взять ножницы со стола только с третьей попытки.
Зажав ножницы в правой руке (в левой она продолжала зачем-то сжимать шарик), Марина снова забралась под кровать. Она вспорола сначала чехол, в чем не было никакой нужды, а уже потом – шов, чувствуя пальцами что-то плотное за ним.
Это оказалась толстая тетрадка в твердой обложке. Что было изображено на обложке, стало теперь невозможно разобрать, потому что вся она была заклеена стикерами, наклейками, разрисована спиралями и полосочками.
Ей стоило позвонить в полицию или, может быть, лично Анатолию Ивановичу, но вместо этого Марина написала на работу, что не придет. Никто не увидит ее сообщение так рано – и это к лучшему. Подумав, Марина закрыла ноутбук, а потом перевела мобильный в авиарежим. В комнате как будто посвежело.
Еще недавно ей казалось, что стоит закрыть глаза всего на минутку, и она уснет, но теперь, сидя на полу с дневником Ани в руках, она не чувствовала и следа усталости. Марина вернулась на кухню и сварила кофе – она точно уже пила кофе сегодня, но не могла вспомнить, сколько раз. Мучительно хотелось курить, но на кухне нашлась только пустая смятая пачка. Марина выбросила ее в ведро и приоткрыла форточку, впуская в кухню свежий воздух.
А потом она села на стул поближе к окну, подвинула к себе чашку и открыла Анин дневник.
Дневник Анны
«…Как будто кто-то раздавил каблуком скорлупку ореха. Голубь затих, как будто кто-то разом выключил в нем завод. Крылья бессильно опали. Крови не было видно.
Я не знаю зачем, зачем-то я наступила на камень ногой, с усилием нажала.
Я как будто боялась, что голубь оживет, забьет крыльями.
Мир молчал.
Конечно, ничего не произошло.
Когда я пришла домой, оказалось, что мама правда опоздала. Мы столкнулись в дверях. И она сказала:
– Аня, ну сколько можно? Мне опять звонили из школы? Ты что, издеваешься?
Я смотрела на нее. Смотрела.
Я же смотрела на нее.
7 октября
Утро. Невозможно не хотеть идти в школу сильнее, чем сегодня не хочу этого я. Чувствую бессилие и злость.
Я трачу там время ради того, чтобы ей было спокойнее, чтобы она знала, где я и с кем.
Сегодня придется идти – у нее, кажется, испортилось настроение, и теперь ее раздражает, что я дома, хотя сама она ушла на работу. Сегодня чуть раньше меня – у меня есть еще двадцать минут тишины и покоя, и я сижу и пишу дневник и – как бы это ни звучало (хорошо, что никто все равно не узнает) – собираюсь несколько минут полежать под кроватью и только потом уйти».
На этом записи обрывались. Несколько листков после них были вырваны – и их не было ни в тетради, ни под чехлом матраса.
Марина закрыла тетрадь. За окном было светло, но не для нее. Она снова легла на пол, забралась под кровать и лежала так, глядя вверх, на торчащие нитки Аниного тайника.
Разумеется, ничего не произошло. Она чувствовала твердость досок пола и думала: так же лежала моя дочь. Лежала, слушала песни китов и думала о том, что не нужна никому в целом свете. Хотела пойти ко мне и поговорить, но боялась, что я отвечу: «Мне бы твои проблемы». Я бы и вправду ответила именно так? Неужели я и вправду отвечала именно так?
Да. Я, кажется, никогда не узнаю, что с ней случилось. Может быть, стоит признать, что я действительно никогда этого не узнаю, но одно я знаю точно: так же, как я сейчас, она лежала, чувствовала твердость досок пола и вдыхала пыль.
Пыль здесь похожа на мягких невесомых кроликов, которые катаются, почти летают, у ножек кровати и сбиваются в стайки у стены. Марина услышала шуршание. Кролики переговаривались, пытались понять, что она забыла в их маленьком затхлом царстве и почему заменила собой Аню. Аню, которая постепенно сходила с ума в их компании, а потом…
Марина закрыла глаза и почувствовала, как слеза, щекоча щеку, катится вниз – противной, мокрой стала шея. Потом щекотно стало не только шее – Марина почувствовала, как затрепетала обнаженная кожа рук. Под спиной стало влажно, как будто она угодила в море слез. Запахло лесом. Затхлости не стало. Теперь мир стал пряным, и терпким, и свежим, и зеленым. Воздух стал теплее. Она почувствовала, как дует по ногам, и медленно открыла глаза.