1. Визуальные коды
I. Обоснование подхода
I. 1. Никто не сомневается в том, что визуальные факты суть тоже феномены коммуникаций, сомнительно другое: имеют ли они языковый характер.
Тот, кто не без основания оспаривает языковый характер визуальных феноменов, обыкновенно идет еще дальше, вообще отрицая их знаковую природу, как будто знаки являются исключительным достоянием словесной коммуникации, которой – и только ею – и должна заниматься лингвистика. Третий путь, достаточно противоречивый, хотя и практикуемый чаще других, состоит в том, что визуальные феномены не считают знаками и, тем не менее, описывают их в терминах лингвистики.
И если семиология самостоятельная дисциплина, то это потому, что ей удается подвести единое основание под различные формы коммуникации, разрабатывая собственный категориальный аппарат, в который входят такие понятия, как «код», «сообщение», включающие, но не исчерпывающиеся тем, что у лингвистов называется языком и речью. Мы уже убедились в том, что семиология действительно пользуется плодами лингвистики, которая является наиболее тщательно разработанным ее ответвлением. Но, осуществляя семиотические изыскания, никоим образом не следует упускать из виду, что далеко не все коммуникативные феномены можно объяснить с помощью лингвистических категорий.
Следовательно, попытка семиологической интерпретации визуальной коммуникации представляет определенный интерес и в том, что дает возможность семиологии доказать свою независимость от лингвистики. Поскольку существуют знаковые феномены, менее определенные, чем собственно феномены визуальной коммуникации (живопись, скульптура, рисунок, визуальная сигнализация, кино или фотография), семиология визуальной коммуникации могла бы послужить трамплином при исследовании таких культурных сфер, как, например, архитектура и дизайн, в которых визуальные сообщения одновременно являются предметами пользования).
I. 2. Если мы примем во внимание триадическую классификацию знаков, предложенную Пирсом (см. рис. 5), мы убедимся в том, что каждому ее подразделению соответствует определенное явление визуальной коммуникации.
Этот достаточно случайный перечень свидетельствует, что возможны разные комбинации знаков, предусмотренные самим Пирсом, например, иконический синсигнум, иконический легисигнум и т. д.
Для нашего исследования представляет особый интерес классификация знака по его отношению к объекту, и в этой связи никто не отрицает, что визуальные символы не входят в состав кодифицированного «языка». Зато вопрос об индексальных и иконических знаках представляется более спорным.
I. 3. Пирс отмечал, что индексальный знак – это такой знак, который привлекает внимание к означаемому им объекту каким-то безотчетным образом. Разумеется, когда я вижу мокрое пятно, мне сразу приходит в голову, что пролилась вода; и точно так, увидев стрелку-указатель, я следую в указанном направлении, конечно, при том условии, что меня это сообщение интересует, но в любом случае я сразу усваиваю смысл сообщаемого. Между тем всякий визуальный индексальный знак мне что-то внушает на базе соглашения или имеющегося на этот счет опыта. По следам на земле я могу понять, что здесь пробежал зверь, только в том случае, если меня научили в этом разбираться, соотносить определенный след с определенным зверем. Если увиденные мной следы я никогда прежде не видел и никто мне не говорил, что это такое, я не опознаю индексальный знак как таковой, сочтя его каким-то природным явлением.
Итак, с известной долей ответственности можно утверждать, что все визуальные явления, относящиеся к индексальным знакам, можно рассматривать как конвенциональные знаки. Внезапный яркий свет, который заставляет меня зажмуриться, вынуждает меня действовать безотчетно, и никакого семиозиса здесь нет, потому что речь идет о простом физиологическом стимуле, – точно так я бы зажмурил глаза, доведись мне увидеть страшного зверя. Но когда по разливающемуся по небу свету зари я узнаю о восходе солнца, то это потому, что меня научили распознавать этот знак. Иначе и сложнее обстоит дело с иконическими знаками.
II. Иконический знак
II. 1. Пирс определял иконический знак как знак, обладающий известным натуральным сходством с объектом, к которому он относится[113]. В каком смысле он понимает «натуральное сходство» между портретом и человеком, изображенным на нем, можно догадаться; что касается диаграмм, то он утверждал: они являются иконическими знаками, ибо воспроизводят форму отношений, существующих в действительности.
Судьба определения иконического знака сложилась удачно: его развил и распропагандировал Моррис потому, что оно ему показалось наиболее удачным способом семантически определить образ. Для Морриса иконическим является такой знак, который песет в себе некоторые свойства представляемого объекта или, точнее, «обладает свойствами собственных денотатов»[114].
II. 2. И вот тут-то здравый смысл, которому это определение вроде бы соответствует, нас подводит, потому что при более пристальном взгляде на вещи тот же самый здравый смысл нам подскажет, что это определение по сути чистая тавтология. Что стоит за утверждением, что портрет королевы Елизаветы кисти Аннигони обладает теми же свойствами, что и сама королева Елизавета? Здравый смысл говорит: ведь на портрете та же самая форма глаз, носа, рта, тот же цвет кожи, волос, такая же фигура… Но что такое «та же самая форма носа»? У носа три измерения, а у изображения два носа. На носу, если к нему приглядеться, можно различить поры, небольшие бугорки, так что, в отличие от носа на портрете, его поверхность не кажется ровной. Кроме того, у носа есть два отверстия, ноздри, в то время как у носа на портрете есть два черных пятна, а не отверстия.
Если мы снова призовем на помощь здравый смысл, то его ответ будет тот же, что и у моррисовской семиотики: «портрет человека иконичен только до известной степени, ведь покрытый красками холст совсем не то, что кожа, в отличие от изображенного на портрете человека портрет не наделен способностью говорить и двигаться. Кинематографическое изображение несколько более иконично, но тоже не вполне». Разумеется, такое рассуждение, выдержанное до конца, приведет Морриса, а равно и здравый смысл, не куда-нибудь, а к упразднению самого понятия иконичности: «Абсолютный иконический знак не может быть ничем иным, как собственным денотатом». Это то же самое, что сказать: подлинным и исчерпывающе иконическим знаком королевы Елизаветы будет не портрет Аннигони, а сама королева Елизавета или ее научно-фантастический «двойник». Моррис и сам на последующих страницах старается занять более гибкую позицию, утверждая: «Не будем забывать о том, что иконический знак только в некоторых своих аспектах подобен тому, что он означает. И стало быть, иконичность – вопрос степени»[115]. И когда, продолжая в том же духе и говоря о невизуальных иконических знаках, Моррис ссылается на ономатопею, становится ясно, что разговор о степенях, размывая понятие иконичности, делает его слишком неопределенным, потому что иконичность «ку-ка-ре-ку»[116] по отношению к крику петуха очень слабо выражена, и, кстати говоря, для французов соответствующий знак будет «ко-ке-ри-ко».
Весь вопрос в том, что мы понимаем под «некоторыми аспектами». Иконический знак сходен с означаемой вещью только в некоторых своих аспектах. Вот ответ, который может удовлетворить здравый смысл, но не семиологию.
II. 3. Рассмотрим один из примеров рекламы. В протянутой руке – стакан с пенящимся, переливающимся через край, только что налитым в него пивом. На запотевшем стекле капельки влаги, рождающие непосредственное (как это свойственно ипдексалъпым знакам) ощущение холода.
Трудно не согласиться с тем, что эта визуальная синтагма – иконический знак. И мы прекрасно понимаем, о каких свойствах означенного объекта идет речь. Но бумага – это бумага, а не пиво и холодное отпотевшее стекло. На самом деле, когда я вижу стакан с пивом – это старая проблема психологии восприятия, которой от веку занималась философия, – я воспринимаю пиво, стекло и холод, идущий от стакана, но я этого не ощущаю, я чувствую некие зрительные раздражения, цвета, пространственные отношения, освещение и т. д., хотя бы и организованные в какое-то поле восприятия, и я их координирую вплоть до того момента, пока не сложится некая структура, которая на основании имеющегося у меня опыта рождает ряд синестезий, в конце концов наводя меня на мысль о холодном пиве в стакане. Не иначе обстоят дела и с изображением стакана с пивом. Я реагирую на какие-то зрительные стимулы, координируя их в структуру и воспринимая образ. Я работаю с опытными данными, идущими ко мне от изображения, точно так, как я работаю с опытными данными, идущими ко мне от восприятия реального стакана: я их отбираю и группирую на основании определенных ожиданий, зависящих от имеющегося у меня опыта, стало быть, на основании сложившихся навыков и, следовательно, на основании кода. И все же в этом случае обсуждение соотношения кодов и сообщений не решает вопроса о природе иконического знака, касаясь по преимуществу самих механизмов восприятия, которые в конечном счете могут рассматриваться как механизмы коммуникации, т. е. такого процесса, который только тогда имеет место, когда благодаря навыкам определенные стимулы наделяются некоторым значением[117].
Итак, первый вывод, который можно сделать, таков: иконические знаки не «обладают свойствами объекта, который они представляют», но скорее воспроизводят некоторые общие условия восприятия на базе обычных кодов восприятия, отвергая одни стимулы и отбирая другие, те, что способны сформировать некую структуру восприятия, которая обладала бы – благодаря сложившемуся опытным путем коду – тем же «значением», что и объект иконического изображения.
Может сложиться впечатление, что это определение не так уж далеко ушло от понимания иконического знака или образа как чего-то такого, что обладает естественным сходством с реальным объектом, который они обозначают, если «иметь естественное сходство» означает быть не произвольным, но мотивированным знаком, чей смысл напрямую зависит от вещи, которую он представляет, и не опосредован соглашением, и не значит ли это, что пресловутое естественное сходство и воспроизведение некоторых общих условий восприятия по сути дела одно и то же. Любое изображение (рисунок или фотография) оказывается тогда чем-то «укорененным в самой реальности», примером «естественной выразительности», имманентности смысла вещи[118], присутствия самой реальности в ее стихийно возникающих смыслах[119].
Но если мы сомневаемся в существующих толкованиях понятия иконического знака, то это потому, что семиологии вообще не свойственно довольствоваться поверхностными и расхожими суждениями. В повседневной жизни никто не задается вопросом о том, как осуществляется общение, – осуществляется, и все, точно так же никто не задается вопросом, как получается, что мы что-то воспринимаем, – воспринимаем, и все. Но психология, если иметь в виду восприятие, и семиология, если иметь в виду коммуникацию, как раз и становятся сами собой именно тогда, когда стараются различить и сделать внятным то, что представляется стихийным и непроизвольным.
Наш повседневный опыт свидетельствует о том, что мы общаемся не только с помощью словесных знаков (произвольных, конвенциональных, артикулированных на основе дискретных единиц), но и с помощью фигуративных знаков (кажущихся естественными, мотивированными, тесно связанными с самими вещами и существующими в некоем континууме чувств); в связи с этим главный вопрос семиологии визуальных коммуникаций заключается в том, чтобы уразуметь, как получается, что не имеющий ни одного общего материального элемента с вещами графический и фотографический знак может быть сходным с вещами, оказаться похожим на вещи. Так вот, если у них нет никаких общих материальных элементов, может статься, что визуальный знак как-то передает соотношение форм. Но вопрос в том и состоит, чтобы разобраться, что это за отношения, каковы они и как они передаются. В противном случае всякое признание естественной мотивированности иконических знаков превращается в уступку иррационализму, а сам факт коммуникации при этом становится чудом.
II. 4. Но отчего изображение холодного отпотевшего стекла стакана с пивом является иконическим знаком? Ведь и реальное отпотевшее стекло видится мне как какая-то ровная прозрачная поверхность, отсвечивающая серебристыми бликами. Что касается рисунка, то на нем мне, благодаря цветовым контрастам, тоже видна ровная прозрачная поверхность, отсвечивающая серебристым отливом. Таким образом, сохраняется соотношение визуальных стимулов, характерное как для восприятия реального стакана, так и для его изображения, хотя материал, который стимулирует работу восприятия, всякий раз иной. Поэтому мы могли бы сказать, что изменение материала, стимулирующего работу восприятия, не влечет за собой изменения соотношения устанавливающихся в данном восприятии связей. Но если хорошенько подумать, то станет ясно, что это пресловутое соотношение связей слишком неопределенно. Почему отпотевшее стекло на рисунке, на которое на самом деле никакой свет не падает, но которое изображено так, как будто на него падает свет, тоже изображенный, создает впечатление серебристого отлива?
Если я возьму ручку и на листке бумаги нарисую одной непрерывной линией силуэт лошади, кто-нибудь да узнает в моем рисунке лошадь, хотя единственное качество лошади на рисунке – это черная непрерывная линия, с помощью которой эта лошадь изображена, как раз этого качества у настоящей лошади и нет. Мой рисунок представляет собой фигуру (знак) с внутренним пространством, и это пространство и есть лошадь, и пространством, которое ее окружает и лошадью не является, в то время как настоящая лошадь никакими такими свойствами не обладает. Следовательно, я на моем рисунке не воспроизвожу условий восприятия, потому что мое восприятие настоящей лошади обусловлено большим количеством стимулов, ни один из которых и отдаленно не напоминает непрерывную линию.
И стало быть, иконические знаки воспроизводят некоторые условия восприятия объекта, но после отбора, осуществленного на основе кода узнавания, и согласования их с имеющимся репертуаром графических конвенций, и в результате какой-то конкретный знак произвольно обозначает какое-то конкретное условие восприятия или же их совокупность, редуцированную к упрощенному графическому образу[120].
II. 5. Мы отбираем характерные черты воспринимаемого на основе кодов узнавания: когда в зоологическом саду мы еще издали замечаем зебру, то первое, что нам бросается в глаза и удерживается в памяти, это полосы, а не общий контур, примерно такой же, как у осла или мула. Так, когда мы рисуем зебру, мы заботимся больше всего об этих полосах, а не об общих очертаниях животного, потому что без них наш рисунок можно было бы спутать с изображением самой обыкновенной лошади. Но вообразим себе какое-нибудь африканское племя, которое из всех четвероногих знает зебру и гиену, а ни лошади, ни осла и ни мула не знает, им для опознания зебры не нужны никакие полосы (они узнают зебру и ночью по одним только очертаниям, не обращая внимания на ее раскраску), и если они будут изображать зебру, то им будет важно передавать форму головы и длину ног, чтобы отличить изображаемое четвероногое от гиены, у которой, кстати говоря, тоже есть полосы, и, стало быть, они не составляют различительного признака.
Итак, также и коды узнавания (как и коды восприятия) предполагают выделение каких-то отличительных черт, на чем и строится всякий код. От выбора этих черт и зависит опознание иконического знака.
Но эти отличительные черты или признаки должны как-то сообщаться. Следовательно, должен существовать иконический код, устанавливающий соответствие между определенным графическим знаком и отличительным признаком, на котором держится код узнавания.
Приглядимся к поведению четырехлетнего малыша: он ложится животом на край столика и, вращаясь вокруг себя, начинает махать в воздухе руками и ногами, крича при этом: «Я вертолет». Из всего того, что имеется у вертолета, мальчик на основе кодов узнавания выделил: 1) самую главную черту, по которой вертолет можно отличить от любой другой машины – вращающиеся лопасти; 2) вместо трех вращающихся лопастей он изобразил две, сведя сложную структуру к порождающей ее более простой; 3) две лопасти он представил себе расположенными на одной прямой, закрепленной в центре болтом и поворачивающейся на 360 градусов. Вообразив себе это фундаментальное отношение, он воспроизвел его с помощью собственного тела.
И тут я прошу его нарисовать вертолет, полагая, что раз он ухватил главную особенность его устройства, то это он и нарисует. Но вместо этого он рисует неуклюжий корпус, утыканный как иголками множеством прямоугольничков, число которых все время растет, так что получается что-то вроде щетины, приговаривая при этом: «Их так много, этих крылышек».
Изображая вертолет, мальчик старался свести его форму к самой простой; зато вооружившись карандашом, он существенно усложнил его структуру.
Итак, с помощью собственного тела он изображал движение, которое на рисунке у него не вышло, и он попытался его передать, пририсовывая все новые и новые крылышки, но он мог бы изобразить движение так, как это принято у взрослых, например, рисуя ряд исходящих из центра круга радиусов. Стало быть, он еще не может передать с помощью графического кода тот тип структуры, который он так удачно воспроизвел с помощью собственного тела, опознав ее и смоделировав. Он опознает вертолет, вырабатывая для этого какие-то модели узнавания, но он еще не в состоянии установить соответствие между выделенным отличительным признаком и условным графическим знаком.
Только когда он освоит эту операцию – а это он в его возрасте уже умеет делать применительно к человеческому телу, к домам и автомобилям, он научится изображать похоже. Его рисунки человеческих фигур уже подчиняются правилам «языка», что же касается вертолета, то его изображение пока еще двусмысленно и нуждается в словесном объяснении, играющем роль графического кода[121].
II. 6. По мере усвоения навыков графического изображения кодов, один графический знак приобретает значение «нижняя конечность», другой – «глаз» и т. д. На теме конвенциональное™ графических знаков нет смысла более задерживаться, хотя они, несомненно, воспроизводят какие-то отношения, присущие объекту изображения. Хотя и здесь не следует принимать конвенционально представленные отношения за отношения, присущие самому объекту. То, что схематически солнце изображается в виде кружка с радиально расходящимися от него лучами, могло бы навести на мысль, что рисунок истинно воспроизводит структуру взаимоотношений солнца с исходящими от него лучами света. Но тут нам приходит на ум вот что: ни одно физическое учение не допускает представление о солнце и том, что от него исходит, как о веере лучей. Всем нам привычно условное (научная абстракция) представление об изолированном распространяющемся по прямой световом луче. В данном случае графическая конвенция являет собой такую систему отношений, которая никоим образом не воспроизводит систему отношений, описываемую квантовой или волновой теориями света. Самое большее, что можно по этому поводу сказать, так это то, что схематическое иконическое изображение воспроизводит некоторые из особенностей другого схематического представления, условного образа, например, такого, согласно которому солнце – это огненный шар, испускающий лучи света.
Определение иконического знака как чего-то такого, что обладает некоторыми свойствами представленного объекта, еще более проблематично. Эти общие свойства знака и объекта становятся видны в объекте или известно, что они у него есть?
Маленький мальчик рисует автомобиль, видимый сбоку, со всеми четырьмя колесами, он рисует не то, что он видит, а то, что он знает, позже он научается приводить к общему коду свои знаки и изображает автомобиль с двумя колесами, два других, рассуждает он, не видны; отныне он рисует только то, что видит. Ренессансный художник воспроизводит те качества предмета, которые он видит, художник-кубист – те, которые знает, а обычная публика привыкла ценить узнаваемое и не ценит знаемое. Итак, иконический знак может обладать следующими качествами объекта: оптическими (видимыми), онтологическими (предполагаемыми) и конвенциональными, условно принятыми, смоделированными, таковы, например, лучи солнца, изображенные в виде черточек. Графическая схема воспроизводит соотношения схемы умственной.
II. 7. В основе любого изобразительного действия, любого изображения лежит конвенция. В отличие от рисовальщика, изображающего лошадь одной непрерывной линией, которой в природе нет, акварелист претендует на большую близость к натуре, и в самом деле, если ему случается писать дом на фоне неба, он не обводит этот дом контуром, но передает различие между фоном и тоном дома и, следовательно, сводит различия между ними к разнице в световой насыщенности (именно этим принципом руководствовались импрессионисты, понимавшие тональные различия как цветовые). Но из всех качеств объекта «дом» и объекта «небо» наш художник выбирает самое преходящее и неуловимое – способность вбирать и отражать свет. И то, что тональные различия передаются с помощью различий в степени способности разных непрозрачных поверхностей отражать свет, это тоже конвенция. Все это имеет отношение как к графическим, так и фотографическим изображениям.
Эта конвенциональность имитативных кодов, т. е., попросту говоря, условность передачи сходства, особенно удачно описана Эрнстом Гомбрихом в его книге «Искусство и иллюзия», где он рассказывает, что, по сути дела, произошло с живописью Констебля, разрабатывавшего новую технику передачи света в пейзаже. Картина Констебля «Vivenhoe Park» опирается на «научную» поэтику, на стремление изображать реальность по науке, и нам она с ее тщательно выписанными деревьями, животными, водой и лужайкой, освещенной солнцем, кажется образцом фотографической точности. Однако нам известно, что, когда картины художника впервые попали на глаза публике, разработанная им техника световых контрастов была воспринята не как подражание реальным световым эффектам, а как сущий произвол. Констебль, таким образом, изобрел новый способ кодирования нашего восприятия света и передачи его на холсте.
Гомбрих, чтобы показать всю условность нашего видения, приводит две фотографии этого самого уголка в парке, глядя на которые мы, во-первых, убеждаемся в том, что у парка Констебля и парка на фотографии мало общего, а во-вторых, задаемся вопросом, может ли вообще фотография быть критерием иконичности картины? «О чем говорят эти примеры? Конечно, ни один квадратный сантиметр фотографии не совпадает с тем изображением, которое можно было бы получить, посмотрев на это место в зеркало. И это объяснимо. Черно-белая фотография дает весьма ограниченное число градаций между черным и белым. Разумеется, ни один их этих тонов не соответствует тому, что мы называем “реальностью”. Действительно, шкала переходов в значительной степени зависит от того, что сделает фотограф во время съемки, проявления негатива и печатания фотографий. Все это в большой мере вопрос техники. Обе фотографии сделаны с одного негатива. Одна оставляет впечатление рассеянного света, другая, более контрастная, производит противоположное впечатление. Так что печатание фотографий вовсе не механическая процедура… И если это верно для скромного фотографа, то что же говорить о художнике. Но и художник не автоматически списывает то, что он видит, а переводит на язык имеющихся в его распоряжении изобразительных средств»9.
Разумеется, нам удается увидеть за определенным техническим решением некий природный эквивалент только потому, что мы располагаем закодированным набором ожиданий, открывающим нам доступ в знакомый мир художника: «Наше прочтение криптограмм искусства обусловлено нашими ожиданиями. Мы подступаем к произведению искусства, будучи уже в одном ладу с художником, наши воспринимающие устройства синхронизированы. Мы готовы к встрече, настроены на определенное видение, готовы подключиться к определенной звуковой ситуации и стараемся приладиться к ней. В этом смысле скульптура даже удобнее для разбора, чем живописное произведение. Когда мы смотрим на бюст, мы знаем, с чем имеем дело, и как правило, нам не случается думать, что это, может быть, отрубленная голова. По тем же самым соображениям нас не удивляет монохромность скульптуры, как не удивляет отсутствие цвета в черно-белой фотографии»[122].
II. 8. Мы не ограничивали определение иконического знака его способностью передавать любое условие восприятия с помощью конвенционального графического знака, мы говорили, что знак может относиться к какому-то целостному представлению, передаваемому схематизированным графическим изображением. Именно потому, что из множества обстоятельств и характеристик восприятия мы отбираем какие-то определенные различительные признаки, эта редукция, или схематизация, имеет место почти во всех иконических знаках, но становится особенно явной, когда мы сталкиваемся с какими-то стереотипами, с эмблемами, с геральдикой. Силуэт бегущего мальчика с книжкой под мышкой в качестве дорожного знака до недавнего времени указывал на близость школы и был иконическим знаком школьника. Но мы продолжали видеть в этом изображении школьника и тогда, когда дети уже не носили ни беретов, как у моряков, ни коротких штанишек, нарисованных на дорожном знаке. Мы каждый день видели десятки школьников на улицах, но по логике иконических знаков продолжали представлять себе школьника мальчиком в беретике и в штанишках до колен. Конечно, здесь мы имеем случай неосознаваемой иконографической конвенции, зато в других случаях привычное иконическое изображение навязывается нам как своего рода автоматизированный рефлекс, и тогда мы начинаем видеть вещи через их стереотипизированные изображения, которые нам с некоторых пор их заместили.
В книге Гомбриха приводятся запоминающиеся примеры такой склонности от Виллара де Оннекура – архитектора и рисовальщика XIII века, который утверждал, что он рисует своих львов с натуры, но изображал их согласно общепринятым требованиям геральдики того времени (его восприятие льва обуславливалось установившимся иконическим кодом; равным образом усвоенный набор изобразительных приемов не позволял ему передать свое восприятие льва как-то иначе, причем сам он, вероятно, настолько свыкся с ними, что ничего другого и вообразить себе не мог), до Дюрера, изобразившего носорога с чешуйчатым панцирем, и этот носорог еще не менее двух столетий оставался образцом правильного изображения носорога, воспроизводясь в книгах путешественников и зоологов (которые видели настоящих носорогов, прекрасно знали, что у них нет никаких чешуек, но не отваживались передавать шершавость его кожи иначе, чем чешуйками, потому что понимали: в глазах широкой публики только такие графические конвенции присущи «носорогу»)[123].
Но правда и то, что Дюрер и его подражатели пытались как-то передать некоторые впечатления от шкуры носорога, которые незаметны, например, на фотографии. Конечно, в книге Гомбриха рисунок Дюрера смотрится забавно рядом с фотографией настоящего носорога, кожа которого кажется почти гладкой, но мы знаем, что, если к ней присмотреться поближе, можно обнаружить прихотливый узор бугорков, складок и морщинок (и то же самое с человеческой кожей), и похоже на то, что Дюрер просто преувеличил и стилизовал то, что было в натуре, на что неспособна та же фотография, чей условный язык фиксирует только крупные массы, сглаживая неровности и различая большие поверхности с помощью тона.
II. 9. И коль скоро мы постоянно сталкиваемся с кодировкой, стоило бы присмотреться к тому, что представляет собой так называемая экспрессивность в рисунке. Забавный эксперимент, посвященный способам передачи выражения лица в комиксах[124], дал неожиданные результаты. Было принято считать, что в комиксах (прежде всего речь идет о персонажах Уолта Диснея или Джаковитти) достоверность приносится в жертву выразительности и что эта выразительность так непосредственна, что дети лучше, чем взрослые, схватывают состояния радости, ужаса, голода, гнева, веселья и т. д. благодаря некоему природному дару сочувствования. Однако эксперимент показал, что способность разбираться в выражениях лица увеличивается с возрастом и по мере интеллектуального созревания, тогда как у маленьких ее еще мало. И это говорит о том, что и в этом случае, как в прочих, способность распознавать выражение ужаса или жадности зависит от определенной системы ожиданий, от культурного кода, на который, несомненно, наслаиваются коды выразительности, разработанные в других сферах изобразительного искусства. Другими словами, если бы исследования были продолжены, нам бы, возможно, довелось узнать, что какие-то приемы изображения комического или гротескного опираются на опыт и традиции, восходящие к экспрессионистам, к Гойе, Домье, к карикатуристам XIX века, Брейгелю и даже к комическим сценам греческой вазовой росписи.
И то, что смысл иконического знака не всегда так отчетлив, как думают, подтверждается тем, что в большинстве случаев его сопровождает подпись, даже будучи узнаваемым иконический знак может толковаться неоднозначно, он чаще выражает общее, чем единичное (носорог вообще, а не этот носорог), и поэтому требует, в тех случаях, когда нужно точно знать, о чем идет речь, закрепления в словесном тексте[125].
В заключение отметим, что к иконическому знаку можно отнести все то, что было сказано о структуре (см. a.2.iv). Полученная структура не воспроизводит предполагаемой структуры реальности, выстраивая посредством серии операций ряд отношений таким образом, что операции, в ходе которых устанавливаются отношения между элементами модели, оказываются теми же самыми, которые мы совершаем, когда связываем в восприятии отличительные черты воспринимаемого объекта.
Итак, иконический знак представляет собой модель отношений между графическими феноменами, изоморфную той модели перцептивных отношений, которую мы выстраиваем, когда узнаем или припоминаем какой-то объект. Если иконический знак и обладает общими с чем-то свойствами, то не с объектом, а со структурой его восприятия, он выстраивается и узнается в ходе тех же самых умственных операций, которые мы совершаем, формируя образ, независимо от материала, в котором закрепляются эти отношения.
И все же в повседневной жизни, воспринимая что-то, мы не отдаем себе отчета в том, как это происходит, и, стало быть, не спрашиваем себя, в действительности ли существует то, что мы воспринимаем, или это результат соглашения. Равным образом, имея дело с иконическими знаками, мы можем согласиться с определением иконического знака как того, что с виду воспроизводит некоторые свойства представленного объекта. В этой связи определение Морриса, столь близкое суждению здравого смысла, является приемлемым, хотя следует сказать, что оно принимается нами не как научная истина, но исключительно в утилитарных целях. И в таком случае оно не должно мешать дальнейшему исследованию иконических знаков как конвенциональных структур.
III. Возможность кодификации иконических знаков
III.1. Как мы убедились, для того чтобы сформировать иконический эквивалент восприятия, нужно отобрать те или другие отличительные черты. До четырех лет дети не улавливают отличительных признаков человеческого туловища и рисуют у человека только голову и конечности.
В словесном языке смыслоразличительные признаки поддаются точному учету: в каждом языке имеется определенное количество фонем, и на их основе происходит установление различий и оппозиций. Все прочее отправляется в факультативные варианты.
С иконическими знаками ситуация гораздо более сложная и неопределенная. Мир визуальных коммуникаций настойчиво напоминает нам, что в основе коммуникации могут лежать сильные коды, такие как словесный язык, и даже сильнейшие, например азбука Морзе, а также слабые коды, трудноопределимые, непрестанно меняющиеся, в которых факультативные варианты теснят смыслоразличительные признаки.
В итальянском языке слово «cavalla» (лошадь) произносят по-разному, то с придыханием на первом звуке на тосканский манер, то съедая двойное «/», как это делают венецианцы, с разными интонациями и ударениями, и тем не менее фонемы остаются фонемами, они устанавливают границы, благодаря которым определенный звукоряд указывает на означаемое «лошадь» и нарушение которых приводит либо к изменению смысла, либо к его утрате.
III. 2. Напротив, на уровне графического представления я располагаю великим множеством способов изобразить лошадь, намекнуть на нее с помощью игры светотени, обрисовать кистью ее контур, изобразить самым натуральным образом, при этом лошадь может стоять, бежать, скакать, вставать на дыбы, пить, есть и может быть изображена в профиль, в трехчетвертном повороте и т. д. Правда и то, что я могу произносить слово «лошадь» на сотне различных языков и диалектов, но, сколько бы их ни было, выбрав тот или другой, я должен произнести слово «лошадь» вполне определенным образом, в то время как лошадь можно нарисовать на сотни ладов, которые невозможно предусмотреть; языки и диалекты понятны только тому, кто взялся их выучить, тогда как сотни способов нарисовать лошадь могут быть наилучшим образом применены также и тем, кто никогда их не изучал (при этом, конечно, необходимо наличие хотя бы слабого кода, без которого узнавание вообще невозможно).
III. 3. С другой стороны, мы выяснили, что иконические коды все же существуют. Мы, стало быть, оказываемся перед фактом существования крупных кодификационных блоков, в которых, однако, выделение элементов артикуляции является затруднительным. Можно попытаться провести ряд проб на коммутацию, выясняя, при каких изменениях профиль лошади еще узнаваем, но эта операция позволяет идентифицировать иконический код на бесконечно малом его участке, а именно там, где объект условно изображается с помощью контура[126].
Икоиическая синтагма зависит от столь сложных контекстуальных отношений, что в ней трудно отделить смыслоразличительные признаки от факультативных вариантов. И это, среди прочего, потому, что язык устанавливается путем членения звукового континуума на дискретные единицы, в то время как иконическое изображение часто использует цветовой континуум, не членимый на дискретные единицы. Так обстоят дела в мире визуальных коммуникаций, и по-другому, например, в мире музыкальных сообщений, где звуковой континуум заранее расчленен на дискретные смыслоразличительные единицы (звуки гаммы); и если современная музыка уже этим не довольствуется, возвращаясь к использованию звуковых континуумов, смешивающих звуки и шумы, то именно это и позволяет приверженцам традиционного отождествления коммуникации с языком поставить вопрос (разрешимый, но существующий) о коммуникативности современной музыки[127].
III. 4. В континууме иконического знака мы не в состоянии вычленить дискретные смыслоразличители, навечно разложив их по полочкам, они варьируются: то это большие синтагмы, опознаваемые благодаря конвенции, то маленькие отрезки линии, штрихи, точки, пробелы, например, на рисунке человеческого профиля, где точка – зрачок, веко – дуга, и мы знаем, что в другом контексте те же самые точка и дуга будут изображать, предположим, банан или виноградину. Следовательно, знаки рисунка не являются единицами членения, соотносимыми с фонемами языка, потому что они лишены предзаданного позиционального и оппозиционального значения, сам факт их наличия или отсутствия еще не определяет однозначно смысла сообщения, они значат только в контексте (точка, вписанная в миндалевидную форму, значит зрачок) и не значат сами по себе, они не образуют системы жестких различий, внутри которой точка обретает собственное значение, будучи противопоставленной прямой или кругу. Их позиционное значение меняется в зависимости от конвенции, которую навязывает данный тип изображения, и кроме того, оно может зависеть от конкретного художника и от избранной им манеры. Итак, мы сталкиваемся с вереницей идиолектов, одни более общеприняты, другие очень редки; в них факультативные варианты безусловно доминируют над смыслоразличителями, а точнее, в которых факультативные варианты обретают статус смыслоразличительных признаков, а последние превращаются в факультативные варианты в зависимости от того, какой код избирает рисовальщик, не стесняющийся разрушать прежний код и на его обломках выстраивать новый. И вот в этом смысле икопические коды, если они и вправду есть, являются слабыми кодами.
Это также помогает уразуметь, почему мы не считаем владение речью какой-то особенной способностью, в то время как умение рисовать кажется нам несомненным признаком одаренности: за умеющим рисовать мы признаем способность управляться с кодом, для всех прочих неявным, наделяя его правом пересматривать нормы, правом, которого лишаем всех говорящих, за исключением поэта. Умеющий рисовать – это мастер идиолекта, потому что даже тогда, когда он использует всем нам внятный код, он вносит в него столько оригинальности, факультативных вариантов, собственного почерка, сколько никогда не внесет в свою речь говорящий[128].
III. 5. Но если использование иконических знаков связано с повышенным вниманием к особенностям стиля, то отсюда не следует, что проблема иконического знака так уж отличается от проблем факультативных вариантов и индивидуальной речи в словесном языке.
В своей работе «Информация и стиль речи»[129]Иван Фонаджи обращает внимание на варианты использования кода на фонетическом уровне. В то время как фонологический код предусматривает целый ряд различительных признаков, разбитых на группы по своим качествам, всякий говорящий, привычно пользуясь этим фонологическим кодом, воспроизводя его в своей речи, произносит звуки на свой лад, и эта индивидуальная окраска звуков и составляет так называемые суперсегментные свойства или факультативные варианты[130]. Факультативные варианты предоставляют полную свободу действия, существует множество индивидуальных и диалектальных произношений, в то время как суперсегментные свойства являются подлинными инструментами означивания, таков случай с интонацией, которой мы наделяем высказывание, и оно попеременно выражает страх, угрозу, ужас, одобрение и т. д. Такое выражение, как «Попробуй», может быть произнесено с разной интонацией и в зависимости от этого означать. «Только попробуй», или «Рискни, не бойся», или «Ради меня, попробуй». Разумеется, эти интонации не поддаются строгому учету подобно смыслоразличителям, они принадлежат некой шкале континуума, означая всегда ту или иную степень качества – напряженности, резкости, мягкости – от минимума до максимума. Фонаджи определяет эти интонационные модусы говорения как вторичное сообщение, которое накладывается на исходное и даже декодируется с помощью иных средств так, словно информацию передают не один, а два передатчика, и принимают два приемника, настроенные на лингвистический и на некий долингвистический код соответственно.
Фонаджи исходит из предположения, что между характеризующими интонацию недискретными признаками и тем, что с их помощью передается, существует какая-то природная связь, что они не имеют отношения к конвенциям, образуя парадигму без отчетливо выраженных дискретных признаков, и что, наконец, благодаря этой свободе выбора говорящий придает своей речи индивидуальную окраску – то, чего он не может сделать в пределах чисто лингвистического кода. И тут мы понимаем, что мы оказываемся в той же самой ситуации, что и тогда, когда описывали иконические сообщения.
Однако сам Фонаджи отдает себе отчет в том, что эта свобода выбора или так называемые свободные варианты тоже подвержены процессам кодификации, что в языке постоянно происходят процессы конвенционализации долингвистических сообщений, достаточно указать на то, что одна и та же интонация в двух разных языках имеет различный смысл (различие окажется максимальным, если мы сравним западные языки с таким, например, языком, как китайский, в котором интонация даже становится одним из важнейших смыслоразличителей). Заканчивает он цитатой из Романа Якобсона, в которой утверждается право теории коммуникации, в частности, лингвистики, опирающейся на теорию информации, рассматривать как структурирующиеся на основе строгих кодов также и пресловутые «свободные вариации»19. Итак, свободные варианты, кажущиеся такими натуральными и выразительными, образуют систему оппозиций и различий, хотя и не столь отчетливую, как система фонем, и это происходит в рамках того или иного языка культуры, группы, использующей язык определенным образом, и даже в индивидуальной речи, в которой отклонения от нормы складываются в систему вполне предсказуемых речевых характеристик. На обоих полюсах, и там, где кода больше всего, и там, где его всего меньше, в индивидуальных особенностях говорения, везде интонационные вариации связаны с конвенцией.
Но все, что касается языка, может касаться и иконических знаков. Иногда они столь явно связаны с кодом, что подают основания для различных классификаций в истории искусства или в психологии. Например, когда одна линия считается «изящной», другая – «нервной», третья – «легкой», четвертая – «неуклюжей». Существуют геометрические фигуры, используемые психологами в различных тестах и передающие психические состояния: наклонная линия с шариком на ней говорит о неуравновешенности и нестабильности, шарик в нижней части той же линии свидетельствует о покое и завершенности процесса. Очевидно, что эти рисунки показывают психофизиологические состояния, потому что отражают реальную ситуацию, опираясь на опыт земного притяжения и другие сходные феномены, но также очевидно и то, что они ее передают в абстрактной форме, моделируя взаимоотношения основополагающих параметров. И если поначалу такие изображения явно отсылают к концептуальной модели реальных отношений, затем они обретают конвенциональный смысл, и в «изящной» линии мы обнаруживаем не легкость и непринужденность свободного движения, но «изящество» tout court (далее наступает черед тщательного описания соответствующей стилистической категории, скрытой за навыками, конвенциями и моделями восприятия, воспроизводимыми в знаке)[131].
Иными словами, если какое-то иконическое изображение, особенно насыщенное информацией, производит на нас впечатление «изящества», коль скоро непредсказуемое и неоднозначное употребление знака реконструирует какой-то опыт нашего восприятия (мы имеем в виду траекторию от психологического состояния к его графическому изображению и от изображения к психологическому состоянию), то на деле в большинстве случаев впечатление изящества, получаемое от различных иконических знаков, связано с тем, что мы его вычитываем из знака, самым непосредственным образом коннотирующего данную эстетическую категорию (а не первичное переживание, обусловившее появление образа в результате отклонения от привычных норм, и затем новый виток ассимиляции и конвенционализации). Мы, стало быть, уже находимся в пределах риторики.
В заключение можно сказать, что в иконических знаках преобладают, и иногда значительно, те элементы, которые применительно к словесному языку называют факультативными вариантами и суперсегментными характеристиками. Но признать это – вовсе на значит утверждать, что иконические знаки ускользают от кодификации[132].
hi.6. Когда говорят, что графический знак относительно гомологичен концептуальной модели, то из этого можно было бы заключить, что иконический знак является аналоговым. Не в традиционном смысле «аналогии» – как потаенного родства, как правило необъяснимого и определяемого только как некое смутное соответствие, – но в том смысле, каким наделяют этот термин специалисты по электронно-вычислительной технике. Компьютеры могут быть цифровыми, функционирующими на основе бинарных оппозиций, расчленяющими сообщение на дискретные элементы, или же аналоговыми, т. е. такими, в которых, например, числовые значения выражаются с помощью силы тока при установлении строгого соответствия между обеими величинами. Специалисты предпочитают говорить не об «аналоговом коде», как они говорят о «коде цифровом», но об «аналоговой модели». В связи с этим можно было бы предположить, что иконические знаки как раз и являются такими моделями. Так ли это на самом деле?
Барт по этому поводу пишет: «Итак, столкновение аналогового и неаналогового кажется неизбежным даже в рамках одной системы. Тем не менее семиология не может довольствоваться простой констатацией этого факта, не пытаясь включить и его в систему, коль скоро она не вправе допустить некую нерасчлененную расчлененность, ведь смысл, как мы увидим, есть артикуляция… И, следовательно, возможно, что на более общем семиотическом уровне… возникает что-то вроде циркуляции аналогового и неаналогового, немотивированного, условного: налицо двоякая тенденция, два разнонаправленных и дополняющих друг друга движения – натурализации немотивированного и интеллектуализации мотивированного, иначе, его “окультуривание”. Наконец, некоторые утверждают, что и сам цифровой принцип, являющийся соперником аналогового, в его наиболее явной форме бинаризма воспроизводит определенные физиологические процессы, если правда, что в основе зрения и слуха лежит тот же альтернативный выбор»[133].
Итак, когда мы возводим иконический код к коду восприятия, уже описанному психологией восприятия (см. Пиаже) на основе бинарных оппозиций, и также в графических изображениях пытаемся выделить смыслоразличители (с их наличием или отсутствием связаны утрата или обретение смысла, и это так в том числе и в тех случаях, когда признак оказывается смыслоразличительным только в каком-то конкретном контексте), мы стараемся двигаться в том направлении, которое единственно плодотворно в научном смысле. Только оно позволяет нам объяснить то, что мы видим, тем, что нам не видно, но благодаря чему мы улавливаем сходство между предметом и его изображением.
III. 7. В отсутствие сложившейся на этот счет теории можно удовлетвориться аналоговыми моделями, которые если и не структурируются на основе бинарных оппозиций, то организуются по принципу степеней, т. е. не через «да» или «нет», а посредством «более» или «менее». Эти модели могли бы считаться кодами, поскольку они не растворяют дискретное в континуальном и, следовательно, не сводят на нет кодификацию, но выделяют в континуальном ряд степеней. Членение на степени предполагает замену оппозиции «да» или «нет» переходом от «более» к «менее». Например, располагая в каком-то иконологическом коде двумя условными изображениями улыбки, X и Y, нетрудно догадаться, что одна из форм, например Y, будет более ярко выраженной, и, акцентируя это качество, на следующей ступеньке она даст некую форму Z, недалеко отстоящую от возможной формы которая представляла бы собой условное изображение смеха в его самой слабой степени. И все же остается вопрос: действительно ли такая кодификация принципиально и окончательно не сводима к бинарному коду и, стало быть, являет собой постоянную альтернативу, один из полюсов непрестанного колебания между количественным и качественным, или же с того момента, когда в континуум вводятся разграничения по степеням, эти степени – в том, что касается их способности означивать, – уже не требуют взаимоисключения, устанавливая таким образом некоторую форму оппозиции[134].
И все же эта оппозиция между аналоговым и цифровым скорей всего решается в пользу мотивированного. Ведь как только какой-либо континуум расчленяется на дискретные единицы смыслоразличения, возникает вопрос: а как мы узнаем смыслоразличительные признаки? Но ответ уже есть: на основе иконического подобия.
III. 8. Но мы уже видели, что психология в своих наиболее развитых формах анализа перцептивных механизмов трактует «непосредственное» восприятие как комплекс сложных пробабилистических операций, возвращая нас к проблеме передачи восприятия с помощью его цифрового выражения.
И в этой связи прекрасный материал исследователю дает музыковедение. Музыка как грамматика тонов и разработка системы нотации членит звуковой континуум на смыслоразличительные признаки (тоны и полутоны, метрические единицы, хроматизмы и т. д.). Артикуляция этих признаков рождает любой музыкальный дискурс.
И все же можно отметить, что хотя система нотации и предписывает, базируясь на цифровом коде, как должно говорить на языке музыки, конкретное сообщение (исполнение) отличается богатством неучтенных факультативных вариантов. Так что какое-нибудь глиссандо, трель, рубато, затухание звука и публикой и критикой относятся к выразительным элементам.
Но, признавая эти индивидуальные экспрессивные факторы, теория музыки делает все для того, чтобы и эти факультативные варианты закодифи-цировать. Она старается расписать все эти тремоло и глиссандо, присовокупляя соответствующие ремарки «с чувством» и т. и. Нетрудно убедиться в том, что это не цифровая кодификация, но как раз аналоговая, основанная на принципе постепенности – больше или меньше. Но если эта кодификация и нецифровая, то, во всяком случае, поддающаяся цифровому выражению с той оговоркой, что кодификация осуществляется не на уровне конкретного исполнения, а на уровне технических кодов записи и воспроизведения звука.
И самый минимальный нюанс звучания, соответствующий смещению иглы в бороздке пластинки, становится знаком.
Нам скажут: эти знаки не обладают дискретными признаками, они артикулируются в виде некоего континуума более или менее отчетливо выраженных кривых, колебаний. Пусть так. Обратимся к физическому процессу (перехода от континуума градуированных кривых через посредство ряда электрических сигналов и акустических колебаний к приему и передаче звука усилителем), и мы окажемся в мире цифровых величин.
От бороздки к головке и от нее к электронным блокам усилителя звук воспроизводится с помощью континуальной модели, зато от электронных блоков и до физического воспроизведения звука процесс становится дискретным.
Технология средств коммуникации все более стремится к тому, чтобы также и в электронных устройствах преобразовывать аналоговые модели в цифровые коды. И это преобразование всегда оказывается возможным.
III. 9. Разумеется, вопрос о переводимости аналоговых моделей в цифровые касается только специалистов, но и они часто вынуждены по различным соображениям считать континуальными те явления, которые обнаруживают смыслоразличительные признаки только на уровне электронных процессов, детерминируемых ими, но не везде им подконтрольных. А это все равно что еще раз сказать, что вынужденное признание мотивированности, иконичности, аналоговости некоторых явлений представляет собой компромиссное решение, которое вполне пригодно для описания этих явлений на том уровне обобщения, на котором мы их воспринимаем и используем, и не соответствует уровню аналитичности, на котором они возникают и на котором их и следует рассматривать.
Нужно отличать практические решения от вопросов теории. Для разработки семиологических кодов было бы достаточно идентификации и классификации аналоговых процедур, поскольку цифровое выражение осуществляется на уровне, не имеющем прямого касательства к повседневному опыту. Из этого, впрочем, не следует, что в действительности существует некая территория, закрытая для цифровой кодификации[135].