А.З. есмь
«Елена»
Просто «Елена». После сложных, броских, вязких «Возвращения» и «Изгнания», в каждом из которых виделась тьма смыслов, теряешься. Лезешь от растерянности в словарь, картотеку, «Википедию». Итак, Елена: греческое имя, в переводе «светоч». Елена Прекрасная — дочь Леды и Зевса-лебедя, яблоко раздора Троянской войны. Елена Равноапостольная — мать Константина и мать византийского христианства. Елена Премудрая из русских сказок, в золотой колеснице, в упряжи шести огненных змеев: кто ее загадку не разгадает, будет смерти предан.
Ничего подобного. Елена Анатольевна, медработник на пенсии, возраст — от пятидесяти до шестидесяти, живет то ли женой (штамп в паспорте уже два года), то ли домработницей (и сиделка, и кухарка, и кофе подать, и овсянку сварить) с Владимиром Ивановичем. Богатый чистый старик, около семидесяти, выглядит моложе. По утрам долго бреется, потом в спортзал — пока она по хозяйству. Спят в разных комнатах. Завтракают вместе. С плотскими утехами всё тоже окей. У Елены Анатольевны сын Сережа, жена Таня, сын Санька, плюс младенец, плюс еще один на подходе: живут в предместьях, скудно, на мамину пенсию. У Владимира Ивановича дочь Катя, живет независимо, свободно, отцовскими деньгами тоже не брезгует. Так и существуют, приблизительно как все мы.
Сюжет фильма — случай из криминальной хроники, который заметить трудно хоть на газетной полосе (пара абзацев максимум), хоть в телепередаче (минуты полторы от силы). Жена убила мужа, чтобы присвоить деньги, — но не просто так, а ради внука, которого надо было отмазать от армии: добром муж не давал, жадничал, вот и поплатился. Про Елену Анатольевну, впрочем, и не напишут, дело раскрыто не было, и не заводилось никакого дела, поскольку жена — любящая, муж — в летах, выпил не ту таблетку и заснул вечным сном. Бывает. А квартиру наследники поделили поровну, никто не обижен. Легко отделались, повезло.
Звягинцеву тоже везет по жизни: «Золотые Львы» за дебютное «Возвращение», актерский приз в Каннах Константину Лавроненко за «Изгнание». Новый фильм получил на американском «Сандэнсе» приз за сценарий еще до съемок. Потом вроде бы в Каннах случилось понижение статуса — из конкурса да в «Особый взгляд» (правда, в компании Ким Ки-Дука, Бруно Дюмона, Гаса Ван Сэнта), — зато спецприз жюри за «Елену». Призовой фарт, что может быть лучше? Только ведь и без побочных эффектов не обходится. Как дно корабля обрастает ракушками, с каждой наградой кинематограф Звягинцева становится тяжелее, неповоротливее, груды трактовок — академических и любительских — не дают продолжить свободное плавание.
«Елена» в этом смысле — генеральная уборка. Отказ от притчи в пользу бытовой (сто лет назад сказали бы «мещанской») драмы; тут больше Лескова, чем Толстого с Достоевским. Узнаваемая социальная среда, четко идентифицируемое время и место — Москва, наши дни. Мрачный юмор. Превосходные актерские работы вместо «людей-иероглифов», как в предыдущих двух картинах. Кастинг — необычный, но снайперски точный. Желчный сухарь Андрей Смирнов, злой, замкнутый, трогательный. Стервозная дочь, красавица и умница с пустым взглядом, — снайперски точный выбор Елены Лядовой. Алексей Розин, с пивным брюшком и неуверенной ухмылочкой; такого Сережу встретишь в любом московском, а пуще того подмосковном дворе. Саня — восемнадцатилетний Игорь Огурцов, Леха из «Школы», органично переместившийся в «Елену» (сказать кому вчера, что один и тот же актер объединил вселенные Гай Германики и Звягинцева, — не поверили бы).
Но, конечно, камертон фильма и его центр — Надежда Маркина (Елена), настоящее открытие режиссера. Поражает удивительная пластичность и выразительность актрисы, игравшей на сцене Малой Бронной в спектаклях Сергея Женовача, но зарабатывавшей в последние годы исключительно сериалами. Тяжелые, спокойные черты лица, несуетливого, прячущего эмоции, несут в себе отдельную — внесюжетную — интригу. Возможно, дело тут и в том, как Звягинцев сменил героя. Если «Возвращение» и «Изгнание» — фильмы о фигуре (часто мифической, обманчивой) отца, то в «Елене» отцы слабовольны и инфантильны: Владимир Иванович, растрогавшись остроумными софизмами блудной дочери, отписывает ей все наследство; Сережа зависает у игровой приставки Сани, рубясь наравне с сыном в шумную стрелялку. Это фильм о материнском инстинкте — если угодно, о Матери с большой буквы: фигуре, напротив, условной и идеализированной в предыдущих двух картинах режиссера. А также о женщине как неисследованном ландшафте — в отличие от мужчины, которого Звягинцев наделяет знакомыми, досконально изученными комплексами.
Изменилось и еще кое-что. Главное событие «Возвращения» и «Изгнания» — смерть, своеобразная травестия христианского чуда: воскрешения в первом случае и непорочного зачатия во втором. В «Елене» это уже не смерть как стихийное бедствие или чистая манифестация небытия, но бытовое преднамеренное убийство. Есть и у него прообраз в Писании. У истоков картины — международный продюсерский проект, цикл фильмов об Апокалипсисе. Звягинцев и его сценарист Олег Негин («Изгнание») переосмыслили миф о конце света, поместив Армагеддон в душу одного обычного человека, — но в общую канву все равно не встроились, поскольку история с армейским призывом была и осталась специфически российской. Тема, однако, осталась. Елена с деньгами убитого мужа приезжает к сыну и выкладывает пачку с празднично-розовыми купюрами на стол («Что, настоящие?» — поражается внук, отныне студент). Счастливый Сережа предлагает выпить за упокой души Владимира, сделавшего в жизни «по меньшей мере одно доброе дело». Вдруг в доме отключается электричество, и от ужаса героиня мертвой хваткой вцепляется в запястье сына. Тот выходит на лестничную клетку проверить пробки, гадая, во всем доме или во всем квартале отключили свет. «Во всем мире!» — глумливо орет кто-то с верхнего этажа.
Конец света. Следом за высшей точкой торжества — деньги добыты, ребенок спасен — обрушение в бездну и тьму. Отсюда движение — только вниз; перепрыгивая через ступеньки, осчастливленный Саня несется к Витьку и прочим приятелям, посасывающим пивко у подъезда. Хлебнув еще для смелости, пацаны идут через дорогу в чахлую рощицу, где у костра сидят такие же четверо, в темных куртках и шапках. Начинается безжалостное мочилово. Кажется, Саня убит — лежит неподвижно посреди нехоженой тропки; сомнений в этом у зрителя нет. И вдруг мертвец дернул ногой, кашлянул, привстал — а тут с мерзким зудом и свет включился: загорелись прожектора над колючей проволокой какого-то грязно-бетонного забора. Не воскрешение Лазаря, а тривиальный пейзаж после битвы, синяки да шишки. Не «да будет свет», а просто электричество дали. И опять иллюзия, будто вокруг светло.
Пренебрежение низкими истинами ради высоких — то, за что Звягинцева открыто и тайно клеймили коллеги и критики: ну не бывает в бедном доме таких шелковых простыней, на которых лежит Отец в начале «Возвращения», и что с того, что перед нами оживленное полотно Мантеньи? Алекс в «Изгнании» закрывал глаза рукой, как изгоняемый из Эдема Адам, почтальон приносил Еве письмо, становясь на колено, как благую весть. В «Елене» вектор обратный. Муж героини попадает в больницу с инфарктом, и он тут же идет в церковь. Будто предвидя последующее развитие событий, не может разобраться, за здравие ставить свечку или за упокой. А разобравшись, с трудом находит иконы Николая-угодника и Богоматери. Вглядывается в едва различимое изображение, а видит только свое отражение. Больше ничего.
«Последние станут первыми», — цитирует по памяти Елена, вызывая глумливые ремарки мужа, который как раз в эту секунду обдумывает безжалостное завещание: имущество дочурке, верной жене пожизненная рента, приемному внуку — ни шиша, пусть послужит в родных вооруженных силах. С небес помощи не дождешься, рука сама тянется на полку за увесистым томом. Неужто Библия? Ничуть не бывало, медицинский справочник: ага, виагра — пара таблеток, запить свежевыжатым морковным соком, и дело в шляпе. Кто тут последний, кто первый? Другие слова вспоминаются. «Я люблю Володю», — неуверенно, будто защищаясь, говорит Елена на рандеву с Катей. «Ага, до смерти», — моментально парирует та. И шутка, сказанная впроброс в больнице, насчет отключения кислорода, оказывается, шуткой не была. Не до шуток тут.
Вот вам Елена Равноапостольная. Сомнений нет, жизнь прожита безупречно, во имя других. Но падение происходит совсем незаметно. К тому же моментально. «У отца в сейфе всегда была большая сумма денег», — вспоминает, больше для проформы, Катя в кабинете адвоката. «Я проверила, там ничего нет, — быстро отвечает Елена Анатольевна, в сумочке которой те самые деньги лежат в эту минуту. — Ты должна мне верить, Катя». Эта невинная реплика, сказанная на автомате, едва ли не самая страшная в фильме: человек требует доверия по привычке, перестав узнавать себя в зеркале. Не по себе ли льет горькие слезы Елена на похоронах Владимира Ивановича на плече чужого генерала-анонима? Уж вряд ли по укокошенному мужу, о котором никто — включая родную дочь — рыдать не будет.
Что мы знаем о ближнем? Рутина не даст ответа на простейшие вопросы. «Овсянка отличная. Какие у тебя планы на сегодня?» — «Уборка по дому» — «У меня спортзал» — «А твой сын…» — «Я же тебя не учу воспитывать дочь» — «Ладно, закрыли тему». Поговорили. Больше и не о чем, и незачем.
Первый, подчеркнуто-длительный, кадр картины — ветви дерева, за которым виднеются окна квартиры. Кто и что за окнами — вечный досужий вопрос, неразрешимая загадка. Камера, однако, ее решает легко: вот она внутри, прямо и просто демонстрирует пустые и именно потому богатые интерьеры (новорусский словарик подсказывает бессмысленное слово «минимализм»). Обитатели — вот тайна за семью печатями! Или нет? Просыпается и встает Елена, раздвигает двери соседней спальни, потом шторы, впускает свет, будит супруга: теперь можно разглядеть и его. А вот дальше хода нет. Непроницаемость иконописного лика Константина Лавроненко или Марии Бонневи в «Возвращении» и «Изгнании» сменяется бытовыми гримасами людей, настолько привычных друг к другу, что видеть попросту разучились. Русская сказка «Елена Премудрая», кстати, о мимикрии. О том, как хитроумный солдат прятался от кровожадной невесты под обличием комара, и та его не нашла. Елена Анатольевна спряталась еще лучше. Поди разгляди под церемонностью каждодневного ритуала умысел убийцы.
Но главный фокус — в том, чтобы замаскироваться от самого себя. Чтобы искренне оскорбиться на подозрение тебя в том, в чем ты на самом деле повинен. Раздвигаются шторы, двери спальни, дверцы лифта, будто занавес, снова и снова открывая невидимому зрительному залу человека-актера. Она вошла в роль заботливой жены (об этом Катя — циничная, но зоркая — говорит вполне открыто), он — в роль строгого главы семейства, и даже вахлак Сережа соберет волю в кулак и выйдет в комнату с балкона, где давным-давно курит и попивает пиво: пришло время сыграть в послушного сына, иначе в следующий раз мама может пенсию и не привезти. Сама мама причесывается у зеркала: трельяж возвращает ей сразу три отражения, все разные. Выбирай любое лицо на свой вкус. Любое «я».
Пока Владимир Иванович отдает богу душу в комнате неподалеку, Елена Анатольевна ждет — и впервые камера скользит по стене, увешанной семейными фотографиями, официальной документацией семейного счастья, уюта и покоя. Может, истинное «я» где-то тут, на остановленных картинках (Звягинцев — фетишист старых фотографий)? Елена смотрит пристально, как никогда до того, на одну старую карточку — это она сама, с неузнаваемой улыбкой, стоит на тропке посреди рощицы. Медленное, завороженное укрупнение кадра: последняя попытка до того, как непоправимое состоится, увидеть себя настоящую — а главное, уговорить себя, убедить: это — я, а не то испуганное существо, что сидит сейчас у стены и слушает предсмертный хрип за стеной. Своеобразный спиритический сеанс, вызывание духа, которого давно уж нет.
Погоня за миражным «я» сродни толкованию имен, в которых якобы заключено все: судьба, характер, предназначение. Для предыдущих фильмов режиссера — ничего важнее нет: в «Возвращении» Отец называет сына Иваном, никак не Ваней, в «Изгнании» девочка возражает против прозвища Зайка, напоминая, что ее зовут Ева (уж конечно, не случайно). Так вроде и тут. Елена — светоч; так, значит, правильно поступила, избавилась от назойливой темной кляксы во имя будущего света. Владимир — миром владеющий, точнее не придумаешь. Спускаемся на поколение ниже: Катерина — чистая или непорочная; как-то не верится. Сергей — высокочтимый; тут уж явно злой сарказм. Где смысл или хотя бы умысел? Еще дальше: Саня — значит, Александр (как герой «Изгнания»), защитник. Защитник? Поэтому он лупит руками и ногами незнакомого гопника, пока тот не забил насмерть его самого? Пожалуй, и удивляться нечему, что младший брат Сани вовсе безымянен. Грядут и новые, тоже без имен. Им имена ни к чему.
Связь между знаком и смыслом разорвана и невосстановима. «Елена» — картина о трагедии двоемирия. И по горизонтали, и по вертикали. Родители руководствуются принципами, верят в карму и предназначение, в грех и наказание за грех (или хотя бы в отсутствие должного наказания). Дети беспечны и безнравственны, они — профессиональные иждивенцы, убежденные паразиты: недаром плебей Сережа в присвоенной квартире покойного Владимира Ивановича уже мысленно меняет планировку, будучи абсолютно уверенным, что найдет общий язык с аристократкой Катей («Как будем дербанить хату?» — деловито спрашивает та на приеме у юриста сразу после смерти отца). Так же разомкнуты нищие и богатые. У первых нет ничего — и им нечего терять, по логике «Трехгрошовой оперы», они желают сперва набить животы и только потом вспомнят о морали. Вторые самодостаточны настолько, что перестали упиваться властью, — их беспечность граничит с саморазрушением. «Гнилое семя», — устало констатирует Катя. Бедные агрессивно плодовиты. Богатые осознанно бесплодны. Переворот неизбежен.
Концептуальная асоциальность предыдущих картин Звягинцева обретает интересный поворот в «Елене»: здесь четко обозначенное социальное лицо — удобная маска, за которой человек может спрятать собственное ничтожество, мелочность, слабость, подлость. В мрачной пародии на хеппи-энд семья Сережи вселяется в «хату» Владимира Ивановича, но ни революцией, ни даже эволюцией это не назовешь. Скорее, дарвинистская неизбежность — выживание сильнейшего вида, который через поколение-другое ослабнет в благоприобретенном комфорте и уступит следующим, более зубастым. Сережа плюет с балкона своей панельной клетки, уставившись взглядом в ровно такой же дом напротив, — от лени, скуки, бесперспективности, которая переживается не как трагедия, но как участь. Заселившись на новую жилплощадь, Саня так же медленно, со смаком плюет с другого балкона — не в пример более шикарного. Это другой плевок: плевок превосходства, ведь внизу гоняют в футбол существа низшего порядка — беззаботные и бесправные гастарбайтеры. Их рабская вереница появлялась на экране и раньше, переходя дорогу перед чистеньким «ауди» Владимира Ивановича. Тот их вовсе не заметил, как муравьев. Высокомерие губительно, от него вымерли римские патриции. А Саня с Сережей — переходное звено в пищевой цепи, им не западло и плюнуть на тех, кто ниже. Иначе и не осознаешь, что поднялся на высшую ступень.
Все неизменно: не пирамида, но карусель. Круг земной. О чем и для чего делать фильм на подобном материале? Ответ опять же в заголовке. Между отцами и детьми, между нищими и богатыми, как Елена Спартанская между троянцами и ахейцами, — она. Только Елена проживает за неполные два часа экранного действия подлинную эволюцию. Лишь она отправляется в путь и достигает конечной остановки. И ее дорога воскрешает в скучном столичном чаду древнюю трагедию, с неизбывным противоречием чувства и долга, — как Кшиштоф Кесьлёвский вытаскивал из житейских анекдотов социалистической Польши Моисеевы заповеди.
Правда, в версии Звягинцева побеждает не долг (супружеский), а чувства (родственные), и трагизм не в патетической гибели героини, а в ее финальном благополучии: наказание — в безнаказанности. Если «Елена» и трагедия, то маленькая, как у Пушкина. Тем паче, что в ней нашлось место и для алчности, как в «Скупом рыцаре», и для зависти, как в «Моцарте и Сальери», и для отмщения, как в «Каменном госте». И уж конечно, для Апокалипсиса, наступление которого люди категорически отказываются замечать, как в «Пире во время чумы».
Но даже этой маленькой сцены хватило для большой дороги. Из парадиза остоженских переулков Елена спускается в ад — даже, пожалуй, не христианский, а античный Аид: туда попадают не за грехи, а только потому, что не повезло родиться на Олимпе. Сначала предусмотрительно заходит в сберкассу, взять пенсию (налог Харону за перевозку), потом в автобусе — до электрички, на громыхающем поезде — подальше от центра, от города, от цивилизации, к неухоженным и грязным подмосковным чащобам, среди которых, как развалины сказочных замков, возвышаются типовые башни новостроек, а рядом, как адские печи, дымятся трубы безвестных заводов. Там-то конец света наступает регулярно, все привыкли. Как уже было сказано, физическое преодоление дистанции не имеет серьезного значения: важен внутренний путь — не самопознания и успокоения, но разрушения. Путь вниз, с кисельных берегов внутренней Остоженки — к инфернальным рубежам внутреннего Бирюлева.
Это, конечно, и путь самого режиссера. От вылизанных интерьеров условного и комфортного обиталища, от евростандарта и евроремонта, уютно спрятанного за крепостной стеной элитного жилья (и элитного кино), к разрисованным стенам грязного подъезда, к захламленной тесной кухне, где предметов так много, что они сливаются в единую массу, и ни один невозможно выделить, превратив в выразительный символ. От неторопливого перфекционизма камеры Михаила Кричмана, привычного по прежним фильмам Звягинцева, к гнетущему хаосу камеры «ручной», трясущейся от ужаса, следующей след в след за командой подростков, которые идут бить себе подобных — без причины и цели, просто потому, что правил нет и человек человеку зверь. По пути в загробный мир, куда теперь Елена-убийца прописалась навсегда (на Остоженке ли ей жить, в Бирюлеве, разницы нет), из окна электрички она видит белую лошадь, сбитую поездом. Единственный на весь фильм отчетливый символ — будто прощание режиссера с миром возвышенных многозначных образов, из которого он отважно шагнул в современную Москву. Лошадь, животное-тотем Тарковского, испустила дух; теперь, если за кадром каркнет ворона, ни зритель, ни персонаж, ни, возможно, сам автор не поймут — знак это или случайный шум.
«Елена» — первый фильм Звягинцева, в котором звук писался синхронно, чтобы реальность все время присутствовала и в кадре, и за его пределами. Место действия — не заповедные леса и озера, как в «Возвращении», не идиллическая сельская местность, как в «Изгнании»: услышать молчание, насладиться тишиной нереально. Гул в ушах нарастает, и уже невозможно понять — расплачиваемся ли мы глухотой за неведомые грехи, или глухота нам выгодна, чтобы не слышать чего-то невыносимого. Контрапункт и невольный иронический комментарий к истории Елены — телевизионный фон, не замолкающий и обеспечивающий каждому из персонажей идеального безответного собеседника (для Сани место телевизора занимает игровая приставка — разница невелика). Елена Анатольевна смотрит двух Малаховых, про салатики и тестирование сортов колбасы, Владимир Иванович — футбол, Таня с Сережей — ток-шоу о семейных неурядицах и романтических отношениях, Катя в первой версии сценария смотрела умствования Славоя Жижека. В фильм лекции словенского философа не поместились, оно и к лучшему: ведь и в случайных филиппиках телеведущих при желании легко расслышать пророчество об Апокалипсисе, и в молитвенно сложенных руках какой-то дурочки из телевизора, приговаривающей «господи, господи, господи», — мольбу о счастье или прощении. Смыла нет, и смысл — повсюду.
Каждый выбирает свой канал, каждый составляет свой саундтрек. Владимир Иванович выезжает из тьмы на свет, с подземной парковки на улицу, щелкая по закладкам на радиоприемнике: новости на «Эхе Москвы» — неинтересно, хоры Баха — скучно, а вот какой-то блюз симпатичный, а тут и оперная ария. Меж тем, неслышный для него, за кадром звучит суровый закадровый лейтмотив из третьей симфонии Филиппа Гласса. Минималистский мотив закольцован, короткие рубленые сегменты повторяются, напряжение подспудно нагнетается, все громче и громче — пока бодрый пенсионер наворачивает километры по беговой дорожке, пока плавает туда-сюда в бассейне, от стенки к стенке, обеспечивая изношенному организму иллюзию движения и не подозревая, как близка финишная прямая. Этот же мотив сопровождает Елену в ее пути из центра к окраине, от мужа к детям и внукам, от комфорта к кошмару. То, как мелодия смикширована со скрежетом рельс и грохотом общественного транспорта, с объявлениями на платформе и криком зазывал в электричке, очень точно передает соотношение трагического сюжета картины с ее социальным фоном. Шум мешает слышать мелодию, но заглушить ее не способен.
Как многие наши соотечественники журили Звягинцева за умозрительные притчи, так они же начали превозносить за внезапно проявленную чуткость к современности — и трактовать «Елену», каждый по-своему: то как едва ли не марксистский манифест о классовой борьбе, то как актуальный спор с классической идеей русского гуманизма о высоте души «маленького человека»… А кино-то не об этом. Оно — о тайне человека, грозной и непостижимой, как смысл его имени. Вот женщина, простая на вид, чистая, дружелюбная, милая. Кто скрыт за ее глазами? Елена Прекрасная, повод для страшной войны; Елена Премудрая, разгадать загадки которой не под силу и Ивану Царевичу; Елена Равноапостольная, раскопавшая в горе мусора Гроб Господень; а возможно, твоя смерть, сварившая с утра отличную овсянку, а теперь подмешавшая яду в свежевыжатый сок. Просто Елена.
«„Я“ — по другую сторону камеры»
Все говорят о «Елене»: «Это другой Звягинцев». Действительно ли ты тут вошел в некое иное качество, хотя бы формально? И если да, то в какой момент произошел этот поворот?
Слово «формально» я бы подчеркнул. Только с формальной точки зрения можно говорить о резком повороте. В любом деле нет прямых линий — они существуют лишь в абстрактной геометрии. Да, на сей раз — узнаваемая реальность, понятная каждому россиянину. Москва, 2011 год, сегодняшний день. Но только в этом принципиальное отличие от предыдущих фильмов. Когда я почувствовал изменение курса? Кода мы сели со сценаристом Олегом Негиным за доработку текста. Тут же стало ясно, что в этой истории есть прямая необходимость оставаться в рамках «здесь и сейчас» и нет причин создавать другую реальность, уходя в абстрактные пространство и время.
То есть внутренний импульс, и только? Не было реакции на то, как публика и критика приняли «Изгнание», на травматический опыт второго фильма? Существует он вообще — этот синдром второго фильма?
В театральной среде, из которой я вышел, считается, что первый спектакль может быть сыгран на ура, но второй непременно провалится. Это закон. Но существует тьма опровержений «синдрома второго фильма». Далеко за примерами ходить не надо: «Андрей Рублев», по мне, так выше «Иванова детства». Ох, поменьше мне надо ссылаться на Тарковского… Меня о страхе второго фильма предупреждали еще до запуска «Изгнания». Я тут же вспомнил о мифе второго провального спектакля и стал его проецировать на себя. Однако, когда мы вошли в рабочий процесс, все страхи и сомнения мгновенно растворились. Если ты занят делом, тебе не до суеверий. Страх отступил и больше не возникал. Да, «Изгнание» было принято не так горячо, как «Возвращение», но осознанной попытки изменить курс у меня точно не было.
Идея «Елены» появилась случайно, в качестве ответа на предложение со стороны. Вместе с моим соавтором Олегом Негиным мы засели за работу, и к концу второго месяца был готов текст. И ни разу мы не говорили друг другу, что «надо бы сделать что-то совсем другое». Просто двигались в том же направлении, что и раньше. Например, у нас есть замысел о Великой Отечественной войне: я сомневаюсь, что стану погружать его в «иное» пространство, — там у нас жесткая, реалистическая история, нет никакого смысла в создании абстрактного места и времени действия. Не зрительский заказ определяет то, каким языком будет рассказан сюжет, сама история диктует форму.
Интересно, что «Возвращение» и «Изгнание», как притчи, вели зрителя от абстрактной формулы или теоремы к ее проецированию на свою конкретную судьбу. В «Елене» все наоборот: в центре — частный случай из криминальной хроники, а публике предлагается сделать из него более общие выводы. Причем довольно глобальные: ведь отправной точкой было намерение сделать фильм об Апокалипсисе!
Это то же самое русло, просто движение — как бы в обратную сторону. Рыба на нерест плывет против течения. Русло то же самое, направление — противоположное. Но поворота русла реки не было.
Умберто Эко как-то написал, что лучший заголовок для книги — имя главного героя: «Робинзон Крузо», например. «Елена» — тоже имя собственное, только все-таки без фамилии. Имя без фамилии уже многозначно, оно может претендовать на роль символа…
Я об этом не думал. Действительно, «Евгений Онегин», «Анна Каренина», «Робинзон Крузо»… Что может быть лучше? Мы размышляли над другими названиями, но ни один вариант не подошел. Залетали в ум заголовки — и тут же мы отказывались от них. Ничего лучше, чем «Елена», не нашли.
В твоих предыдущих фильмах каждая шишка, упавшая с дерева, уже казалась многозначительным образом, метафорой…
…как ньютоново яблоко.
Вот-вот. Задумывал ли режиссер этот символ, осмыслял ли — неважно. Язык картин таков, что ничто не кажется случайным. А в «Елене»?
Мне кажется, «Елена» выглядит «проще» только потому, что фактура истории такова: современная Москва, актуальные диалоги… Но ничего случайного там, конечно же, нет. Как, впрочем, нет и символизма, нет сложной образной системы — вороны здесь просто вороны, деревья — просто деревья, трубы теплоцентрали — просто трубы теплоцентрали, а не адские какие-нибудь жерла. С другой стороны, если у кого-то рождаются подобные толкования, они абсолютно, я считаю, правомерны — в этом смысле каждый смотрит свой фильм.
«Возвращение» и «Изгнание» многие ругали за архаизм, а мне кажется, что в них было главное качество кинематографа XXI века: интерактивность, взаимодействие со зрителем. Что с этим качеством происходит в новой картине? Узнаваемая среда ей мешает или наоборот?
Мне кажется, что эта интерактивность — то есть сотворчество зрителя — только повышается. Ведь публике легче адаптироваться к истории. Помню, про предыдущие фильмы мне говорили: «Да где ж это происходит?» Люди не могли войти в фильм, им не хватало конкретики. В «Елене» все предельно узнаваемо, препятствий больше нет. Хотя о конкретных чертах персонажей я бы не говорил. Мне импонирует уход от нафталиновых драматургических законов, которые давно следует пересмотреть. Помню, один именитый драматург сказал про «Изгнание», что там есть «драматургические ошибки». Я понимаю, из чего он исходил. Или иностранный продюсер, изначально заказавший «Елену», англичанин, написал мне двадцать страниц мелкого текста с подробным перечнем вопросов, которые мне надлежало разрешить. Его смущало то, что меня, наоборот, вдохновляло. Ему важно было знать происхождение денег Владимира, кто кем работает, откуда у Елены такая предрасположенность к преступлению, мол, надо бы показать, обосновать, почему она такая, мол, видимо, в детстве-отрочестве-юности что-то там было нечеловеческое — травма какая-то…
Это я и называю нафталиновыми методами. Мне кто-то приводил в пример начало хичкоковского «Окна во двор», где о герое в нескольких первых кадрах рассказано все. Это, конечно, сложная, заслуживающая уважения работа, но у нас — другой подход.
«Он»-герой — это всегда еще и «я», своеобразная автопроекция: оба сына и отец в «Возвращении», Алекс и его брат Марк в «Изгнании». А есть ли это авторское «я» в «Елене»? Героиня там — женщина, впервые в твоем фильме.
«Я» — по другую сторону камеры. Я не нахожу себя в мире этого фильма. В «Елене» предпринят шаг в направлении объективизации, наблюдения за реальностью. Авторская позиция не то чтобы стерта, но спрятана за кулисы, за декорацию. Я максимально старался уйти от дидактики и не подсказывать, на чьей я стороне: вот факт, давайте вместе его внимательно изучим.
Многие молодые наши режиссеры и драматурги не в состоянии приблизиться в своих фильмах к реальности. Тебе это в «Елене» удалось: перед нами точнейшее изображение российского современного общества. Но себя ты там не видишь. Нет ли тут опасности высокомерного взгляда? Мол, «я — художник, а не часть вашей реальности, где вместо человеческой природы проявляется звериная».
Тема животной природы, инстинкта, крови в этом фильме действительно звучит довольно мощно. Очень может быть, что моя позиция и грешит высокомерием. Хотя как можно смотреть на все это со стороны? Свысока ничего не разглядишь. Какие-то вещи проходят сквозь тебя самого, задерживаются в тебе и начинают там цвести, отвратительно благоухая. Я вижу и в себе это больное место: ревность, зависть, ненависть, недоверие… Они цветут пышным цветом в нашем обществе, от которого я себя не отделяю. Не находя этих черт в себе, такую историю рассказать невозможно. Зачем говорить о том, что тебя не беспокоит и не ранит? А объективная интонация — только для того, чтобы обойтись без «воспитательной функции», о которой меня как-то спросили на встрече с зрителями в Смоленске. «А вы сами на чьей стороне?» Вы сидите в зале — вот и решите сами.
Прости за глупый вопрос: а ты не веришь в воспитательную функцию искусства?
Мне кажется, люди напрасно ждут от фильма морального образца, эталона. Насильственно преобразить никого невозможно. Набоков говорил, что фантазия бесценна, когда она бесцельна. Нельзя измениться, посмотрев фильм. Правда, можно сдвинуться с точки… Пусть «Елена» говорит об ужасе жизни, — я надеюсь, что падение и низость человека напомнят зрителю о его высоте.
Главный сюжет «Елены» — трансформация человека, переход от добра к злу. Возможен ли обратный путь?
В человеке в равных долях лежат и та и другая возможности. Одновременно. Путь к деградации, инстинкту, саморазрушению — не единственный. Главное — понять, что выбор мы совершаем самостоятельно. Мы сами решаем, в каком направлении двигаться.
Мы говорим о серьезных вещах, но «Елена» не похожа на твои предыдущие картины тем, что в ней есть место юмору, довольно едкому и злому. И точному.
Я сам на площадке смеялся в голос, когда Сережа со своим сыном-школьником играет в видеоигру, входит жена, а он смотрит на нее снизу и говорит: «Тань, я с сыном общаюсь. Я щас приду». Я просил актера ни в коем случае не комиковать. По-настоящему смешно — только если актер как бы и не догадывается, что говорит или делает что-то смешное. Но, конечно, задачи «сделать смешно» не было. Узнаваемо — поэтому смешно.
Посмотришь на нашу реальность без лишних фильтров — и сразу смешно. А телевизор в фильме зачем был нужен? Тоже ведь без смеха слушать его закадровый комментарий невозможно.
Мне пришла идея, что пятым главным героем фильма будет телевизор. Мы тщательно подбирали передачи, у каждого героя — свои: у Сережи «Шесть кадров», у Елены оба Малахова, «Жди меня», «Контрольная закупка», у Владимира спорт. Чтобы выбрать самые показательные передачи, «самый смак», нам с Олегом пришлось отсмотреть гору материала. С тех пор ни он, ни я вообще стараемся телевизор не смотреть, лично я давно мечтаю выбросить его к чертовой матери. Но пока этого не сделал.
Вот говорят же, что наше телевидение врет, реальность не отражает. Выходит, именно он-то ее и отражает.
Конечно. Так и есть.
«Левиафан»
Поиск эпитета для фильма — сложная работа, но не в этом случае: «Левиафан» Андрея Звягинцева — прежде всего большой фильм. Об этом свидетельствует и название. О левиафане в Танахе упоминается шесть раз, самое подробное описание в Книге Иова, которую можно считать отдаленным первоисточником картины: несмотря на это, ни разу не объясняется, кто он такой и как выглядит. Морской змей? Динозавр? Кашалот (версия, получившая распространение позднее с легкой руки Германа Мелвилла, сближающего Книгу Иова с историей Ионы)? Метафора сатаны — или, напротив, неуловимой, необъяснимой и неисповедимой воли Божьей? Очевидно лишь одно: левиафан велик.
В фильме есть три левиафана. Первый — остов кита на берегу, куда сбегает из дома подросток Ромка. Второго замечает в море с обрыва его мачеха Лиля: спина морского чудовища, играющего в неспокойных волнах, — последнее, что она видит перед смертью. Третий левиафан является центральному герою, Николаю, в словах священника, отца Василия, цитирующего строки из Писания. Продолжим цитату: «Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его? вденешь ли кольцо в ноздри его? проколешь ли иглою челюсть его? будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? сделает ли он договор с тобою, и возьмешь ли его навсегда себе в рабы?..»
У каждого левиафана — свой размер и свой удел. На каждого — своя уда.
Первое чудище плавает у поверхности, подцепить его на крючок немудрено. Левиафан, согласно одноименному трактату (1651) Томаса Гоббса, — государство. Фильм Звягинцева — о взаимоотношениях человека с государством, о специфике русского левиафана. Если у британского рационалиста и гуманиста возникновение этого коллективного тела логически следует из необходимости прекратить войну всех против всех, ограничить естественные права во имя общественного договора, то в нашей национальной версии никакой взаимной пользы нет и быть не может. Государство и есть единственный победитель в истребительной войне. Пленных не берет, к мирным договорам не расположено.
В начальных кадрах фильма только безмолвная природа. Едва заметный след присутствия человека — мигающий огоньком вдали маяк на берегу. Сгнившие лодки в прибрежной воде, груды камней; археология. Потом мы видим дом. На веранде зажигается свет. Из дома выходит человек, садится в автомобиль, едет в предрассветных сумерках на вокзал. Мужчина встречает на перроне второго мужчину, они возвращаются в город, уже на первом перекрестке встречая инспектора ДПС — то бишь представителя власти. Хорошего, прикормленного приятеля, который тут же предупреждает, что вот-вот заедет его начальник: у того опять сломалась «Нива» (герой — владелец автосервиса). Отказаться не получится, неуверенное «Давай завтра» не будет услышано. Степаныч явится собственной персоной в ближайшие часы.
Власть не спрашивает разрешения. Она приходит сама. Может оказаться в отличном настроении, как Степаныч, — пока Николай копается в его тачке, тот решает кроссворд. А может и в другом, как местный мэр Вадим Сергеевич Шелевят. К ночи, подвыпив, тот решает заехать к горемычному автомеханику, у которого суд только что решил отобрать дом и землю. Покуражиться, больше незачем. «Власть, Коля, надо знать в лицо», — скажет со значением градоначальник. «И чё тебе надо, власть?» — недружелюбно ощерится обиженный. «Вот это всё», — честно ответит власть.
Мэр позарился на землю Николая. Потеряв дом на берегу моря, тот потеряет и работу — собственный малый (меньше не бывает) бизнес. Суд принял сторону мэра. Другими словами, администрации, как вполне по-кафкиански именуется власть в постановлении. Весь фильм показывает, как государство оттесняет человека, загоняет его в угол. Лишает не только пространства, но и союзников, пока он не останется в одиночестве и вся его земля будет ограничена тюремной камерой. Чуть больше, чем гроб, и на том спасибо. А стоит тебе заступить на их территорию, как пожалеешь. Придешь в полицию жаловаться — сядешь в обезьянник без вины и причины. Попробуешь начальника шантажировать — чудом жив останешься. Если останешься.
В мире российского зазеркалья вместо разделения властей происходит их гармоничное единение под сенью главной — исполнительной. Под угрозой разоблачения своих «фаберже» (этот в меру изящный эвфемизм употребляется в отношении как интимных частей мэра, так и его былых преступлений, список которых привез из Москвы в папке гость и друг Николая адвокат Дмитрий) Шелевят сзывает Тарасову, Горюнову и Ткачука. Это судья, прокурор и начальник полиции города Прибрежный. Четвертой власти в этой системе координат существовать не может — она не опасна и не нужна. Мэр лишь делает вид, что пугается разоблачения в СМИ, чем грозит ему адвокат, а потом жестоко избивает столичного шантажиста, чтобы его припугнуть и прогнать. Говоря точнее, четвертая власть в России существует, просто не имеет к журналистам ни малейшего отношения. Речь о духовных авторитетах, главный из которых, безымянный архиерей, впервые появляется на экране одновременно с Шелевятом, за одним столом. «Всякая власть от Бога» — распространенная и, как известно, искаженная цитата из апостола Павла, в его устах легализация бесправия и насилия, вершимых мэром не только по попустительству, но и во благо церковных иерархов.
Звягинцев ведет своего героя — и зрителя вслед за ним — по лестнице российской власти, от простого мента все выше и выше, вовсе не к портрету Путина над мэрским рабочим столом, а прямиком в храм. Потрясающий в своей простоте и наглядности прием: медленное, гипнотизирующее приближение камеры, от общего плана к крупному, на лицо судьи, бесстрастной скороговоркой читающей приговор. Естественно, обвинительный, других у нас не бывает. В начале Николай лишается дома и земли. В финале — прав и свобод. Это постепенное, неторопливое приближение, будто твоя смерть вот-вот настигнет тебя: иллюзия увеличения, роста пока еще худосочного и невзрачного левиафана. Точно таким же образом в эпилоге снят архиерей, читающий праздничную проповедь на торжественном открытии белоснежной и новенькой, с иголочки, церкви. Лицо все больше, голос — громче и уверенней. Не спрятаться от взгляда и гласа власти, не убежать из пасти чуда-юда.
Важнейший, прочитываемый вполне однозначно авторский посыл — обнаружение первопричины насилия и бесправия не в конкретных фигурах правителей, а в молчаливом или активном одобрении происходящего высшей инстанцией, Русской православной церковью. В этом «Левиафан» откровенно смыкается с другим художественным произведением — панк-молебном Pussy Riot, который дважды упоминается в фильме: сначала название группы мелькает в телевизоре (со времен «Елены» для Звягинцева это значимый прием), потом об акции упоминает в своей проповеди архиерей. В самом деле, за все постсоветское время не вспомнить других прецедентов, когда люди творческих профессий осмеливались подвергнуть критике институт церкви как участника подавляющей вертикали власти. Здесь Звягинцев выступает неожиданно бесстрашно — заслужив славу эскаписта, приверженца умозрительных схем и бестелесных притч, он прибегает к открытой публицистичности. На уровне приема это выражено в виртуозном воспроизведении несуразно длинной речи судьи и в запараллеленной с ней проповеди, позаимствованной из реальности. И то и другое — вербатим.
В начале фильма противник выглядит конкретно — недаром Николай и Дмитрий надеются взять его за «фаберже». Это мэр Шелевят, пьющий, далеко не юный, параноидально переживающий из-за выборов, до которых еще целый год. Роман Мадянов играет роль всей жизни: жирные мазки, сочный, неправдоподобно натуралистический гротеск — временами неловко смотреть, будто пьяного снимают скрытой камерой. Его комичные ужимки разом превращаются в хищный оскал, и в одну секунду он больше не смешон — наоборот, страшен в своем глумлении. Идолище поганое, такое свалить сложно, но возможно. Однако короля делает свита. Поначалу бледные и невыразительные (эпитет ни в коем случае не относится к актерам, а только к персонажам) тарасова-горюнова-ткачук размножаются делением, не дают шанса на достойное противостояние. Когда Николая арестовывают два следователя, они пугающе похожи друг на друга повадкой, одеждой и даже лицами. Справься с одним — из-за угла выйдет второй, а там найдутся третий, четвертый, двадцать пятый…
Здесь нет места карикатуре, настолько они все телесны, материальны, реальны. А реальнее всех бородатый архиерей, держащийся с фирменной уверенностью в каждом своем слове и действии: ведь власть — от Бога. Его паства, соратники, единомышленники — прихожане, заполняющие в последней сцене церковь. Ту самую, которая построена на месте дома Николая, как выясняется вдруг, снесенного вовсе не по прихоти мэра, а по воле властного иерарха.
Одна из самых сложных и удачных сцен фильма — пикник на природе, где оказываются почти все центральные персонажи: Николай, его жена Лиля, сын Ромка, их друзья Паша и Анжела, приехавший из Москвы Дима и непременный Степаныч, в честь чьего дня рождения и устроен праздник. Гвоздем программы заранее объявляется возможность «пострелять». С бутылками расправляются моментально — Степаныч прихватил автомат. Но есть у него и сюрприз: неожиданные мишени — портреты генсеков и вождей. Ленин, Брежнев, Горбачев идут в дело под неизменный хохот зала. Николай тоже смеется и спрашивает, нет ли в загашнике кого из нынешних. Степаныч рассудительно отвечает: «У меня на хозяйстве кто хошь найдется. Но нынешним рановато еще, не пришло их время. Нет, так сказать, исторического зазора. Пусть пока на стенке повисят».
Любопытно, что стрельбы по советским кумирам так и не произойдет: Николай застукает Лилю с любовником, случится неизбежная потасовка, а когда Анжела предложит убрать ружья от греха подальше, ее ребенок спросит: «Что такое грех?» Повеет знакомым Звягинцевым, режиссером «Изгнания», который на самом деле никуда не исчезал, ведь «Левиафан» — вариация на сходную тему: фильм о мужчине и его изгнании из отчего дома, а еще об изменившей ему женщине. Левиафан новой российской власти — не единственный и, возможно, не самый страшный. Есть другой: левиафан высшей воли — самой судьбы, корежащей и плющащей жизни малых сих.
Выстрела не прозвучит, хотя палец вроде бы был на самом спусковом крючке, — и это повторится слишком много раз, чтобы казаться случайным совпадением. Сперва мы видим Николая, который берет в руки ружье, — уже подвыпивший, воинственный, готовый пристрелить мэра Шелевята, явившегося к нему под дверь. Но оружие так и не зарядит, ни на кого не направит, отложит. Угрожающе будет чистить в канун пикника: мы узнаём, что они с Дмитрием вместе служили, оба отлично стреляют. По мишеням — да, но в момент разборки обходятся кулаками. Когда Шелевят вывозит пытавшегося его шантажировать Дмитрия на пустырь и, передернув затвор, приставляет пистолет к голове, не остается сомнений: выстрелит. Стреляет и правда — но в сторону, оставляя противника в живых, обращая его в бегство. Чем дальше фильм, тем меньше надежд на любые формы протеста и тем более бунта. Покорность, жертвенность, вечный покой униженного и уничтоженного.
Парадокс в том, что основой для замысла и сценария «Левиафана» стал реальный случай — трагическая история колорадского сварщика Марвина Джона Химейера, у которого пытался отобрать дом цементный завод. Химейер запаял себя в бульдозере и снес завод с лица земли, а потом покончил с собой. Звягинцев нашел параллель в классической романтической литературе — повесть Генриха фон Клейста «Михаэль Кольхаас»: ее герой, богатый барышник из Бранденбурга, в одиночку бросает вызов государству, пытаясь отомстить обидчику, обобравшему и унизившему его аристократу. Была даже придумана сцена, где Николай выезжает на тракторе, а на нем написан девиз Кольхааса: «Правом, дарованным мне природой». В фильм это не вошло. Никакого мятежа. Ружье не выстрелит. В частности, этот драматургический прием и делает столь сенсационным сценарий «Левиафана», написанный Олегом Негиным вместе с самим режиссером и не случайно награжденный в Каннах.
Кроме той социальной и психологической правды, которая ощущается в этом решении, здесь еще и отсылка к покорности Иова, библейского мученика, страдающего ни за что исключительно во имя доказательства Божьего всемогущества. Но и к Иову — проповеднически прямолинейно названному в диалоге с отцом Василием — фильм приходит не сразу, постепенно.
Поначалу это фильм о герое деятельном, о человеке с ружьем. Его играют сразу двое: Николай и Дмитрий — Алексей Серебряков и Владимир Вдовиченков. В фильмах Звягинцева часто два персонажа и актера выражают различные стороны одной личности: мальчики-братья в «Возвращении», Алекс и Марк в «Изгнании». Эти — побратимы и друзья, оба молодцеваты, знают жизнь, готовы сразиться за нее. Дмитрий по-московски деловит, самоуверен, всегда настороже: Вдовиченков отменно тонко (возможно, не намеренно) пародирует быковатых суперменов, которых играл в «Бригаде», «Бумере», «Параграфе 78». Николай мягче, но все равно чувствуется: хозяин дома, глава семьи. Оба заканчиваются там, где ломается их гордость: у Николая — когда в ответ на слабую попытку качать права его сажают в кутузку, у Дмитрия — когда мэр едва не убивает его. История «настоящего мужчины», излюбленного героя российского кинематографа XXI века, в чьем обличье так часто выступали и Вдовиченков, и Серебряков, заканчивается на полпути, толком не успев начаться.
Центром следующей главы фильма становится женщина — Лиля; это, бесспорно, самая сильная и сложная роль Елены Лядовой, чье дарование Звягинцев открыл в «Елене». Поначалу она молчит и терпит, чего мы и ждем от героини русского киноромана. Потом, когда Лиля уверенно входит в гостиничный номер Дмитрия, пока ее муж сидит в тюрьме, в ней открываются властность и сила, которым, казалось, неоткуда взяться. Ее характер и поведение не детерминированы ролью в семье или ничтожной работой на местном рыбзаводе; для нее лишение дома не просто неприятность, но глубокое унижение, а измена мужу с более сильным соперником — реванш. Ее сексуальная притягательность витает в воздухе, мотивы ее поступков или слов остаются непроясненными. Она — загадка фильма, главный его вопрос: мы не узнаем, кончает ли она с собой, а если да, то почему. Одиночество рядом с нелюбимым мужем? Расставание с любовником? Потеря дома? Скандал с пасынком? Стыд? Гнев? Просто все достало? Ее смерть может быть результатом несчастного случая или злого умысла властей, решивших подставить Николая, засадив его за решетку.
Звягинцев демонстрирует виртуозное владение своим любимым приемом — эллипсисом. Лиля, разом вульгарная и притягательная, и есть такая фигура умолчания. Вместо активной, «мужской» жизненной позиции она воплощает пассивное умение приспособиться, пережить, перемочь, перетерпеть до лучших времен. Но тяжелые, свинцовые, северные небеса беспощадны к Иову, будь он в мужском или женском обличье. Люди — как тела обезглавленных рыб с конвейера, заполняющих в какой-то момент весь экран без остатка. И именно Лиля (не Лилит ли — грешница, соблазнительница, апокрифический двойник «хорошей жены» Евы?) единственная в фильме умирает, а ее тайна остается неразгаданной.
Третий акт трагедии — участь главного из Иовов, самого Николая. Серебряков проявляет чудеса актерского смирения, снижая природную экспрессию до предельного минимума — будто до той единственной ноты, которая иногда начинает щемяще звучать за кадром. Он пьет и молчит, лишь раз спросив, вслед за прототипом, у неба: «За что?» Сопротивление закончилось крахом. Терпение привело к гибели. Что дальше? Как в песне: «Если есть те, кто приходит к тебе, найдутся и те, кто придет за тобой». Когда приходят арестовывать Николая, выясняется, что единственные друзья уже дали свидетельство против него. У этой реинкарнации Иова, кстати, тоже есть двойник — Ромка (Сергей Походаев), дурашливо дерущийся с отцом, на равных, в начале фильма, водящий машину «как взрослый», а в итоге вынужденный по-детски приникать к сжалившейся тете Анжеле, решившей взять опекунство на себя. Опеку над Николаем берет государство, прописавшее ему за не совершенное им преступление — а на самом деле, конечно, за сопротивление при грабеже — приличествующую случаю «пятнашечку».
Николай и Ромка ходят в одно и то же место — обезглавленную, разрушенную церковь, где подростки собираются у костра — выпить пива, покурить, поржать. Огонь горит, как на жертвеннике, новые дикари радуются бурлящей в них жизни, на стене незаметно осыпается остаток фрески — усекновение головы Иоанна Предтечи, жестокий сюжет с предсказуемым финалом. Искры летят вверх, к дырявому куполу, за ним — чернота ночи и ничего сверх того. Прореха, впрочем, хотя бы размыкает пространство для вопроса — безнадежного и безответного. Куда страшнее утвердительно-победная, белоснежно-чинная конструкция храма в развязке. Мальчик, сын мэра, скучая, смотрит наверх: там глухая бесцветная пустота и микрофон, отражающий слова людей, возвращающий и умножающий их. Тогда он переводит взгляд на икону, встречаясь с бесстрастным взглядом Христа. «Это Господь, сынок, он все видит», — поучительно поясняет отпрыску господин Шелевят. Из того, как он произносит эти слова, сразу становится ясно: потолок заделан накрепко, динамики установлены умно, и никто не увидит и не услышит того, что творится на земле, в городе Прибрежный.
Звягинцев, которому кто-то поначалу инкриминировал спекуляцию на духовности, снял фильм отнюдь не только о произволе и беспределе в его родной стране. Это картина об опустошении, затрагивающем всех, и невинных — болезненнее, чем виноватых. В «Возвращении» Звягинцева к своим детям приходил, возможно, Бог — но они его ненароком убивали, его тело уходило на дно, а облик исчезал с фотографий. Второй фильм был об изгнании из рая. На третьем домохозяйка-убийца напрасно вглядывалась в икону, видя лишь собственное отражение в стекле. Притча об Иове, как известно, имеет смысл лишь в контексте пролога на небесах, где Бог и сатана договариваются испытать его праведность, а также хеппи-энда, который вкратце пересказывает Николаю отец Василий. «Сказка, что ли?» — недоверчиво переспрашивает тот. Отец Василий пожимает плечами и идет задавать корм свиньям.
Коллизии с молчащим ружьем в фильме отвечает другой сквозной лейтмотив — с мобильным телефоном. В мире этого фильма никогда невозможно ни до кого дозвониться. Телефоны отключены, двусторонняя связь исключена. «Абонент не абонент», — прозорливо проговаривается Анжела о Лиле (ее в этот момент уже нет в живых). Николай тем не менее набирает молчащий номер раз за разом, пока не сдается, выбирая вместо невозможной связи видеоролик, записанный на тот же телефон, — там она живая, счастливая. Возможна лишь связь с прошлым, через воспоминания. Остальные абоненты не отвечают. В том числе самый главный.
В одном Каннском фестивале со Звягинцевым участвовал фильм братьев Дарденн «Два дня, одна ночь». Незадолго до его премьеры младший из братьев, Люк Дарденн, опубликовал философское эссе «Удел человека», где обозначил главный — как ему представляется — вопрос современности: как существовать в мире, где умер Бог? «Левиафан» не дает ответа: сила фильма в отсутствии намека на любую назидательность. Однако он нагляднее любого хоррора показывает, как устроена жизнь (и смерть) в мире умершего Бога. Страшен не левиафан, посланный Вседержителем, чтобы наказать своих чад, и не левиафан-дьявол. Страшен скелет сдохшего левиафана, за которого отныне суд вершат люди.
Есть в фильме место и для третьего морского чудовища, резвящегося в волнах Баренцева моря. Этот левиафан не символический и точно не дохлый: настоящий, непокорный, живой. Велик соблазн увидеть в нем самую крупную рыбу, за которой без большого успеха уже лет двадцать охотится все русское кино. Имя ей — реальность, и, кажется, в своем четвертом фильме Звягинцев наконец подобрал для нее правильную наживку.
Не случайно морской зверь показан частично, не целиком; его облик остается скрытым от глаз, будто мираж. От завидной цельности трех предыдущих картин режиссера не осталось и следа. То притча, то социальная сатира, то комедия, то трагедия: с экрана звучит то афористичный мат — публика в восторге, — то обширная цитата из Священной книги. Многоязычие этого поистине макаронического текста-палимпсеста делает честь сценаристу: строгости и почти театральной искусственности «Изгнания» здесь не найти. Использовав в одном фильме широкий диапазон художественных средств, от прямого символизма до гиперреалистического вербатима, Звягинцев приходит к полифоничности Достоевского, когда-то сформулированной Бахтиным. В «Левиафане» показано сразу несколько моделей реальности, каждая из них последовательно расшатывается и разрушается самим фактом сосуществования рядом с другими моделями.
К примеру, патриархальная идея дома, очага — не его ли жар должен спасать клан, род, семью от энтропии? С первых кадров (не случайно в начале Николай выходит из дома, покидает его — это первый этап предстоящего изгнания) видно, что червоточина проникла внутрь: пасынок ругается за завтраком с мачехой, та уже думает о переезде, а глава семейства, наоборот, старается о нем забыть. Они грезят о переезде в Москву, но путь перекрыт: с одной стороны обрыв, а за ним бушует море, с другой — в лучшем случае временное пристанище, местная гостиница. Иллюзия дома все ж таки лучше, чем обшарпанная квартира в пятиэтажке, которую только и может купить выгнанная со своей земли семья на полученные от администрации деньги. Апофеоз — впечатляющие сцены уничтожения экскаваторами дома, все еще живого, дышащего, наполненного приметами вчерашнего быта.
В квартиру Лилю приводит прагматичная подруга Анжела, с которой они вместе работают на рыбзаводе, — жена дэпээсника Пашки. Эти двое, безупречно чутко и точно сыгранные Анной Уколовой и Алексеем Розиным («Елена»), — наблюдатели будничной драмы, не склонные переживать ее как трагедию. «Ладно, Коль, я согласна, мои друзья — говно, твои — золото», — лениво цедит сквозь зубы Лиля. На поверку и те, и другой, москвич Дима, показывают себя одинаково. Анжела с Пашкой доносят на Николая, делая его главным подозреваемым в сфабрикованном деле по убийству его жены. Дима, любовник жены, после недолгой борьбы с местными левиафанами смывается обратно в город и отключает телефон. Мир человеческих связей разрушается, оказавшись хлипкой умозрительной конструкцией.
Бюрократическая судебная система, разбирающая дело о компенсации за дом и землю, действует как хорошо отлаженный и безличный автомат. Но стоит судье, прокурору, начальнику полиции обрести лица и имена, как оказывается, что механизм работает исключительно на ручном управлении. Глубоко проникшись идеей власти от Бога, все ее носители от мала до велика вершат свой нелегкий труд по вколачиванию в землю непокорных людей-гвоздей. Даже представления о «вертикали власти» ничего не стоят: личное знакомство адвоката Дмитрия с всемогущим главой Следственного комитета не влияет на положение вещей, как и собранный им компромат. Факты, которыми он владеет, принадлежат эмпирической реальности, но грош им цена в зыбкой многоуровневой вселенной левиафана, где на каждую неудобную правду отыщется другая, удобная.
Казалось бы, все ведет к триумфу государственной системы подавления. Однако сам мэр Шелевят с самого первого появления чувствует и ведет себя неуверенно — боится подстав, опасается грядущих выборов: здоровье и возраст уже не те, что прежде. За поддержкой он обращается к духовному отцу — архиерею, но покоя не обретает. Обращение к иконе в последней сцене фильма — почти отчаянный жест, и Шелевят сам не верит собственным словам. Путь к небесам закрыт наглухо. Особенно отчетливо на это указывает пейзажная «рамка» фильма. Его начало, оформленное суровой статичной пейзажистикой оператора Михаила Кричмана и озвученное тревожными пассажами из увертюры Филипа Гласса к «Эхнатону» (и то дело, речь ведь идет о власти), обманчиво обещает очередное путешествие к основам российской кинематографической метафизики. Зарифмованный с прологом эпилог, представляющий точно те же пейзажи, только замороженные, застывшие, ледяные, читается уже как приговор цивилизации и претензиям людей на связь с вышним миром. Природа будто выдыхает, смахнув с себя надоедливую муху — человека.
В этой беспросветности напрашивается вопрос к авторам, озвученный уже многими критиками фильма: к чему сгущать мрак, о котором нам давно известно? Как говорилось в советских школьных сочинениях: где же положительный герой? Придется дать соответствующе кондовый ответ. В таком фильме единственный подлинный герой — его создатель, не побоявшийся вскрыть сопротивлявшуюся реальность, взломать код опостылевшей духовности и обнаружить за ним зияющую пустоту отмороженного безлюдного ландшафта. Это фильм-поступок — для всех, кто над ним работал, рискованный и откровенный, не оставляющий надежд на смягчающие кинематографические условности. «Левиафан» и есть тот запаянный бульдозер, на ковше которого написано: «Правом, дарованным мне природой».
Действие Книги Иова разворачивается в таинственной земле Уц — предположительно невдалеке от Аравийской пустыни. Природа «Левиафана» больше напоминает о другой мифологии — скандинавской, пришедшей в Россию еще до христианства или иудаизма. В ней тоже есть свой левиафан, мировой змей Ёрмунганд, которого Один в незапамятные времена швырнул в океан. Тот вырос, опоясал Землю и ухватился за собственный хвост. Ёрмунганд необорим, как само мироздание, вызов ему способен бросить лишь сильнейший из богов — Тор. В момент конца света им предначертано убить друг друга. Ни один не победит.
До тех пор, впрочем, Тор и Ёрмунганд встречаются при дворе великана Утгарда-Локи. Хозяин замка бросает вызов Тору, предлагая тому поднять свою кошку. Несмотря на все усилия, герою удается лишь чуть приподнять ее над землей. Ничтожное, казалось бы, деяние — но потом оказывается, что под видом кошки скрывался мировой змей Ёрмунганд, а оторвать его от земли до сих пор не мог даже сильнейший из живущих.
На вопрос о том, чего Звягинцев добился в «Левиафане», проще всего ответить именно так: он приподнял кошку.
«Это только в сказке герой побеждает зло»
Давайте начнем с выдвижения на «Оскар»: оно, вопреки опасениям, состоялось. Как думаете, есть реальные шансы?
Понятия не имею, оскаровский наш фильм или нет, если вы об этом. Я в таких вопросах плохо ориентируюсь, о вкусах американских академиков мне сказать нечего. Во всяком случае, делая кино, о премиальных перспективах не размышляю, как не думаю о том, на какой лоток предложить фильм для продажи. Я не продавец. В этом полагаюсь на американского прокатчика, Sony Pictures Classics. Он, конечно, заинтересован в победе. У Sony огромный опыт работы с такими фильмами, как наш, так что шансы, наверное, есть. Остальное зависит от судьбы. Гораздо интереснее вопрос, как так случилось, что «Левиафан» пробил брешь в этой бетонной стене — был все-таки выдвинут оскаровским комитетом России на соискание премии? Можно без преувеличения сказать: произошел прорыв — номенклатура проиграла этот раунд. Извечное и всесильное российское кумовство вдруг дало сбой. Причины две: скандал 2011 года, на который оскаровский комитет отреагировал значительным расширением своего состава. Теперь в него попали люди, не ангажированные номенклатурой, в комитете появилось больше свободных людей, способных высказывать самостоятельные мнения. И вторая, главная: профессиональный подход к делу продюсера «Левиафана» Александра Роднянского, который приложил серьезные усилия к тому, чтобы максимальное число членов комитета посмотрели картину на большом экране.
«Левиафан» во многом противоположен всему, что люди привыкли видеть в фильмах Звягинцева: он рассказывает об актуальной реальности, уходя от открытых метафор, абстракций, метафизики. Насколько осознанным было движение от «Возвращения» к «Левиафану»?
У меня нет рациональной стратегии изменения курса. Я уверен, что делаю один большой фильм: как начал двенадцать лет назад с моими друзьями и соавторами рассматривать некоторые интересующие нас идеи, так мы и продолжаем делать это по сей день. Я смотрю на это движение как на естественный процесс творчества, который не регламентируется ни конъюнктурными, ни рыночными соображениями. Могу сказать одно: «Левиафан» стал ответом на многое из того, что происходит сегодня в стране, однако это было лишь толчком к созданию фильма, рассматривающего куда более важные проблемы человеческого бытия, чем просто и только актуальную и злободневную перспективу.
Здесь обманчивое начало: красивые пейзажи, музыка Филипа Гласса… А потом музыка замолкает, пейзажи исчезают — и начинается собственно история, которая похожа уже на что-то совершенно другое. Больше на репортаж, чем на так называемое высокое искусство.
Меньше всего рассматриваю «Левиафан» как публицистическое высказывание и уж тем более репортаж. Дело ваше, как на это смотреть, но я вижу здесь совершенно другое. Что касается Филипа Гласса, его музыка обладает огромной силой и выразительностью. Она представляет собой «раму» к нашему фильму и, мне кажется, возвышает эту историю на какую-то значительную высоту. Она словно бы отрывает от земли трагическую и вместе с тем вполне тривиальную коллизию и придает ей некое надмирное звучание. Гласс предлагал написать оригинальную музыку еще для «Елены», но тогда сложилось так, что написанная им уже давно симфоническая музыка была идеальным решением для фильма, и мы договорились поработать над оригинальной музыкой для следующей картины. Так вышло, что наши с ним сроки не совпадали, мы не могли ждать полгода, пока Гласс освободится и сможет заняться работой над партитурой к «Левиафану», и тогда мне пришлось исходить из сочинений, написанных им для других целей.
То есть с Глассом вы так и не встретились?
Нет, к сожалению, пока мы с ним не встретились. Но это только пока, надеюсь. Хотя не так давно, когда мы только приступили к работе над звуком «Левиафана», случилось со мной удивительное происшествие. Я прилетел в Женеву по делам, никак не связанным с фильмом, и в аэропорту у транспортера с багажом увидел Филипа Гласса собственной персоной. Я решил, что это добрый знак и что его музыка точно должна звучать в фильме. Сомнений в этом на тот момент не было никаких, но сам по себе факт, согласитесь, такой редкой встречи только укреплял решимость. Я даже позволил себе сфотографировать его на телефон, украдкой. Чего не делал никогда прежде.
К разговору о знаках. Ведь ваши фильмы практически из них и состоят, в них нет ничего случайного — и одних это восхищает, а других бесит. Но этот перфекционизм, наверное, дается немалой кровью? Я говорю о режиссерском ремесле как таковом.
Я не жалуюсь, но чего стоили три года сомнений и рефлексии, прежде чем окончательно решены были все вопросы, связанные с замыслом. Да и с остальными фильмами бывало непросто. Ты приходишь на свою будущую площадку, где, как ты мечтаешь, будет построен дом — декорация для фильма, — и находишь там вспаханное поле и посаженные ростки будущих акаций. «Видел бы ты себя!» — сказал мне оператор Миша Кричман, когда мы это нашли у оврага в долине на юге Молдавии, где собирались построить дом главного героя для съемок «Изгнания». Глубоко вспаханная борозда, черенки будущих деревьев, которых в помине не было еще три месяца назад… Разумеется, это трудно. Как и любая другая серьезная работа — ни меньше ни больше. Снять фильм — это тяжелая задача, а снять его таким, каким ты его хочешь снять, еще тяжелей. Так сложилось, что «Левиафан» был самым трудным из всех моих фильмов. Он действительно дался нам большой кровью.
Однако потом сидишь с материалом — а это было восемьдесят пять тысяч метров пленки — и размеренно, никуда не спеша, монтируешь изображение, наблюдаешь, как на твоих глазах рождается фильм. И вот что скажу: ничего более полного и настоящего в жизни своей я не испытывал. И потому, когда я делаю кино, другого мотива у меня и нет: просто хочу вновь почувствовать себя счастливым, а жизнь свою — исполненной смысла. Я знаю, что, когда фильм родится окончательно и я увижу его эталонную копию на экране, тут я и пойму, ради чего были все эти муки. Тут же забуду, как было тяжело под Мурманском, на скалистом берегу Баренцева моря, забуду о бессонных ночах в тревогах — и буду помнить только о замысле, который волновал меня до мурашек вдоль позвоночного столба и который стал теперь достоянием зрителя. Невероятное, тотальное, удивительной красоты счастье. Без этого я себя не мыслю. Неужели действительно кино для меня важнее, чем жизнь, как об этом сказал как-то Леша Серебряков?
Вернемся все-таки к вашей эволюции. Раньше в ваших фильмах не было места для актуальности, в «Левиафане» буквально все на нее нанизано — хотя в основе и какие-то вещи вечные, вневременные.
Меня буквально обожгла история Химейера. Я услышал ее от своей переводчицы в Америке, которая была моим ассистентом на съемках новеллы для альманаха «Нью-Йорк, я люблю тебя». Этот реальный случай произошел в Штатах, в одном маленьком городке. Мне о нем рассказали между делом, как-то за обедом, но он меня просто пронзил. И я тут же решил, что это надо делать. Целый год я убеждал моего друга и соавтора Олега Негина, чтобы он снисходительнее отнесся к этой истории, — не очень она его поначалу вдохновляла, хотя потом он ее развернул и наполнил мощным и вдохновенным потоком смыслов, столь важных именно для нас, живущих в России.
К разговору об актуальности: помню, «Елену» все вспоминали в дни беспорядков в Бирюлеве.
Давно заметил: для многих актуальность — это злоба дня или указание на место и время действия. Скажем, Москва, 2014 год. А для меня актуально все, что человек создает сегодня. Современное — это вовсе не обязательно рассказывающее о сегодняшнем дне, это что-то, что важно услышать твоему современнику о самом себе, а человек едва ли изменился за последние несколько сотен лет. Зачем путать кино с новостями по телевидению? По-настоящему важен только язык, на котором ты можешь говорить о чем угодно: хоть о новых гаджетах, хоть о вечном. А про Бирюлево… Меня даже приглашали в какие-то телевизионные шоу в связи со всем этим. Но мало ли кому какие параллели и пророчества померещились! Ну, снимали мы в соседнем доме с тем, где жил погибший парень. «Поверни он камеру на двадцать градусов правее, и в объективе будет виден тот самый рынок…» Ерунда все это, дешевый подгон. Вот Куросава как-то раз ответил на вопрос о том, почему он установил камеру в определенном месте, снимая последний план фильма «Ран»: «Повернул бы я камеру на пять дюймов правее, в кадр бы попала вывеска Coca-Cola, а на пять левее — Токийский аэропорт». Всё рядом, одномоментно. Всё актуально. И фильмы Куросавы, и Бирюлево, и новости из интернета, и твоя собственная жизнь. Олег сблизился с Ольгой Романовой, несколько лет назад создавшей правозащитный фонд «Русь сидящая» и многое ему рассказавшей. Он сам ездил по тюрьмам и был просто подавлен, рассказывая мне о том, что узнал из первых уст.
То зло, которое повсеместно творится в России, связано не только с тем, что у нас бессовестная власть, но и с тем, что люди, отвечающие за совесть, перестали за нее отвечать. Мысль небанальная. Вспоминаю, кто до вас ее выражал, — и никого, кроме Pussy Riot, вспомнить не могу.
Дьявол сделал с Иовом все, что позволил ему Бог: «Делай с ним что хочешь, только душу его не тронь». Человек, который писал это тысячи лет назад, понимал: Бог может позволить сделать с тобой что угодно. Рубить топором, колоть ножом, оклеветать, бросать в застенки, но душу твою не тронет, потому что эту мену осуществить может только сам человек. Когда читаешь последнее слово Толоконниковой в суде над ней, чувствуешь всем сердцем, что более сильной проповеди ты не услышишь от тех, кто самим своим служением призваны говорить людям правду. Поступок девушек группы Pussy Riot, конечно, не однозначен, но кто из нас может похвастать тем, что всегда безупречен в своих действиях? Мотив и содержательная часть их поступка были совершенно честны, искренни и глубоки по своему происхождению.
В «Левиафане» нет сильного героя, способного противостоять злу. Это так?
Как противостоять злу, которое разлито повсеместно, которое пронизывает все слои жизни? Персонифицировать его в каком-то конкретном человеке — бессмысленно, потому что это как в сказке про Змея Горыныча: отрубил одну голову, на ее месте вырастает новая. Это только в сказке герой побеждает зло. В жизни нет более верного направления в борьбе, кроме как побеждать самого себя, «по капле выдавливать из себя раба». И потом, почему непременно всем нам нужен герой? Николай в нашем фильме не Иов, конечно, и не святой. Но он чист сердцем и не сделал никому зла. А может, герои именно такие?
В главной роли у вас Алексей Серебряков, очень известный актер. Да и Владимир Вдовиченков, и Роман Мадянов — впервые в вашем фильме такое количество звезд. Трудно было с ними?
Все они очень разные, у каждого свой способ подхода к игре и свойства натуры, разумеется. Нужно было добиться, чтобы все они играли в одну игру. В итоге, мне кажется, в фильме сложилось ощущение ансамбля. Некоторых актеров я для себя открыл впервые. Аню Уколову, например. Потрясающая актриса — правдивая, стремительная, легкая, не зацикленная на себе. Роман — гениальный артист и замечательный человек. Да и все другие: Лядова, Серебряков, Вдовиченков, Сережа Походаев. Я очень был рад работать с такой командой.
Кстати, речь Мадянова приобретает неповторимый колорит за счет нецензурной лексики, которая теперь, как я понимаю, из фильма исчезла.
Да, мы проделали эту работу, в объеме, надо сказать, незначительную, но мучительную. Всякий раз, прослушивая кусок, в котором была сделана купюра, мат раздавался в самой студии, такую досаду вызывали эти необходимые меры. Мы старались сделать так, чтобы отсутствие ненорматива было незаметным. И кажется, мы почти справились. Закрывали, где это было возможно, запрещенные слова шумовыми эффектами… Досадно, но в двух или трех местах заметно, что реплика исчезла. Мы не могли поступить иначе: если бы в фильме остался мат, кто из прокатчиков решился бы показать фильм ценой потери лицензии? И какой рациональный смысл в такой бескомпромиссной позиции, если ни один кинозал не взял бы «Левиафана» в прокат? Выбор был очевиден: или картина будет цензурирована, или зритель не увидит ее на экране. Зато закон не запрещает выпуск DVD с оригинальной версией. Ханжам и лицемерам рекомендую приобрести диск и насладиться ненормативом в уединении, среди домашних. Уверен, этим пуританам он известен даже лучше, чем авторам картины.
Долгое время считалось, что праведник и мученик в России — интеллигент. Человек, говорящий правду. Особенно важно об этом думать в ситуации, когда остальные моральные авторитеты — религиозные, например, — отказывают. Так чувствуете вы себя в роли такого интеллигента, наделенного особенной, отдельной миссией? Не могущего смолчать?
Я не уверен, что могу сказать о себе — интеллигент, а вы еще и о миссии меня спрашиваете. Моральный авторитет — тот, кто несет в себе пример стойкости и чей нравственный императив не подвержен коррозии временем. И совсем не важно, интеллигент он или нет. Мученик, праведник — это слишком сильные определения, давайте мы поостережемся их использовать. Все, что я могу себе позволить, — это говорить правду об окружающем меня мире. Более того, это мой долг, моя обязанность как человека перед лицом самого этого мира. Мы перестали бороться за правду, мы стали бороться только за самих себя. В стране и мире идет война — я сейчас даже не про Украину. Предположим, в этой ситуации ты можешь сказать что-то важное, а правда — это и есть самое важное. Не только сейчас. Всегда. Не истина, конечно, кому же она открыта? Жива только надежда, что мы на ее путях. Правда — это то, что мы всегда можем свидетельствовать. Это немного, но это и немало. А выводы — дело ума и совести каждого в отдельности.
Да, но есть же охранный механизм, нормальный человеческий страх, разве он не подсказывает человеку, что нужно быть осторожным в подобных делах? Заниматься высоким искусством, не знаю, просвещением, может быть, или простой какой-то, нужной людям работой.
Бояться нужно только одного — предать голос правды; смолчать, когда нужно сказать; отвернуться, когда нужно быть первым и помочь… Нельзя потворствовать этому липкому и гадкому страху за свое благополучие. Простите, меня иногда прорывает на подобный пафос, и надеюсь, читатель будет снисходителен ко мне. Возможно, отсутствие поучительности или моральных заклинаний в моих фильмах позволяет мне некоторую горячность в таких вот беседах. Теперь о нужной людям работе. У Льва Толстого есть высказывание о том, что сила власти держится на невежестве народа и она, власть, зная это, всегда будет препятствовать просвещению. А ведь просвещение — это и есть свет правды и знания. Можно утешать себя мыслью о том, что когда-нибудь народ наш станет все же значительно более просвещенным, чтобы осознать одну очень простую мысль: никакие другие инструменты не смогут регламентировать нормальные условия для жизни общества, кроме как примат правосудия. Только принцип подлинной законности может привести нашу страну хоть к какому-то равновесию. Когда каждый член общества, невзирая на лица, будет абсолютно равен с другими перед лицом закона, тогда можно будет говорить о вероятности какого-то прогресса в стране. Идеи эти утопичны, понимаю это отчетливо, но если не мечтать и не искать идеала, как же тогда мыслить и жить? В философском размышлении «О граде Божьем» Блаженный Августин задается вопросом: «В чем отличие государства от больших разбойничьих банд?» Ведь и одно и другое, говорит Августин, представляют собою сообщества людей, управляются властью начальника, связаны обоюдным соглашением и делят добычу по добровольно установленному решению. Августин отвечает себе сам: «Государство, в отличие от банд разбойников, зиждется на правосудии. Но если правосудие попирается, тогда государство — это просто большая шайка бандитов». Эта ясная и прозрачная мысль высказана была полторы тысячи лет назад, но разве она не продолжает оставаться правдой и по сей день? Потому и просвещение, и искусство — все это и есть простая и нужная людям работа, даже если сами люди не согласятся с этим, а скажут, например, что сейчас им нужны ракеты и сильная власть.
«Нелюбовь»
Лет с пяти наш младший сын повадился реагировать на любую мелкую обиду одной репликой: «Я для вас никто, я для вас пустое место!» Искренняя горечь или детская спекуляция — какая разница? Формула действует безотказно, вызывая жалость, нежность, ответную обиду: «Да мы на тебя всю жизнь положили». Типовая, совершенно будничная ситуация. Как и первая ссора Бориса и Жени, героев «Нелюбви», которые встречаются дома вечером после работ. Мы уже знаем, что они разводятся и продают квартиру, только не решили, как поступить с ребенком, 12-летним Алешей. Его не хотят оставлять себе ни он, ни она. Думают сдать в интернат, хотя для Бориса это рискованно — его православный босс и разводов-то не одобряет, а за отказ от сына может моментально уволить. Работу потерять страшно — кредиты…
Алеша (Матвей Новиков, младший и лучший из артистов фильма) слышит разговор за стеной, в своей комнате, в темноте. Его лицо залито слезами, рот открыт в крике — как у Мунка, особенно страшном в своей беззвучности, но не символической, а простой, объяснимой: только бы папа с мамой не догадались, что он не спит. В эту секунду сердце зрителя разлетается на тысячу осколков. А если не разлетается, смотреть фильм дальше для него бессмысленно.
Это и есть точка крайней, невыносимой и не имеющей выражения боли. Он для них — пустое место; хуже, помеха. На следующее утро, после хмурого завтрака, Алеша выходит из дома, чтобы не вернуться. Бойтесь своих желаний, отвечайте за сказанные слова. Женя и Борис избавляются от ребенка, который мешал им строить новые жизни, друг без друга: у нее обеспеченный любовник Антон — красавец, любящий, спортивный, не обремененный семьей (взрослая дочь живет в Португалии), у него — тяжело беременная любовница Маша. Алеша стал пустым местом, прорехой, дырой в устроенной повседневности, которая отныне не может быть прежней.
Черный провал застывшего в молчаливом рыдании рта разрастается, превращаясь в пустые улицы, площади, а потом безлюдный окраинный лесок, вокруг которого незаметно вырастает сюрреалистический пейзаж совершенно неуместных в пустыне многоэтажек: это Москва. Узнаваемый с «Елены» ландшафт города, где на голых ветвях сидят и послеживают за людьми злые черные птицы. Птичий крик за кадром, в кадре — пустые места. Постоянный художник-постановщик Звягинцева Андрей Понкратов мастерски конструирует эти пустоты. Пустота школьной доски, с которой стирает домашнее задание учительница, прежде чем запереть опустевший класс; за окном начинает идти снег, предвещая скорый конец истории. Пустота дачного сарая, каждого подъезда, балкона, лифта, где ищут пропавшего мальчика. Пустота заброшенного ДК, где в подвале тусовались дети, — отец находит там последний след Алеши, его куртку: будто намекающего на что-то обезлюдевшего многокомнатного пространства со своими бассейнами (пустыми, как же иначе), банкетными залами, лестницами, даже кинотеатром. Постапокалиптическое и совсем житейское в своей безжизненности место, рядом с которым под грифом «Проход запрещен» охраняемая территория — и вознесшаяся над ней гигантская тарелка-антенна. Что она ищет, какие сигналы ловит? Ловит ли? Почему замерла? Ни дать ни взять новая Зона. Только у Тарковского она хранила напряжение недавнего присутствия, а в «Нелюбви» отталкивает визитеров моментальным ощущением отсутствия: «Нет здесь никого, уходите».
«Во сне выпал зуб: что это значит?» — диктует Маша вопрос своему смартфону. Ответа, как обычно у Звягинцева, не прозвучит. Меж тем выпавший зуб (опять пустота), по всем сонникам, — зловещий знак, в том числе обозначающий пропажу или смерть близкого родственника. Знамение или пустой, ни на что не указующий знак, ложный след, каких в фильме множество, — например, уходящая во тьму фигура, за которой с неожиданным вниманием следит камера, упуская ее из виду навсегда? Мы не узнаем. А потом — окончательная пустота когда-то обитаемой квартиры, в которой гастарбайтеры делают ремонт, сдирая со стены постер «Суперсемейки», дежурной детской утопии из комнаты Алеши. И наконец, пустота последнего знака неисправимой катастрофы — искореженного трупа в морге, показанного мимолетом и неопознаваемого. «Это не он, не он, не он», — твердят родители как заклинание. Есть вещи похуже пустоты, об этом тоже важно помнить.
Мы не знаем, куда и как ушел Алеша, что с ним случилось. Борис и Женя не знают даже того, почему он ушел (он подслушал их разговор, но это осталось тайной). Мы не знаем, чье тело в морге: родители не признают в нем своего сына потому, что это не он, или именно потому, что он? О том, был ли сделан потом тест ДНК, не узнаем тоже. «Был ли мальчик, может, мальчика-то и не было?» Отказываясь отвечать на два канонических вопроса русской литературы — «Кто виноват?» и «Что делать?», — режиссер дает однозначный ответ на третий. Мальчик был. Забыть об этом не получится. Но теперь его нет, и отсюда — чувство пустоты, засасывающей тебя воронки, черной дыры. У «Нелюбви» поразительное цветовое решение: все оттенки сумерек, которые сгущаются все больше и больше, будто без надежды на рассвет.
В полумраке перестаешь различать очертания окружающего мира. Женя, Борис и Алеша по фамилии — Слепцовы, что выясняется к середине фильма. Скептики ухмыляются: ну да, говорящие фамилии, как у Фонвизина, — назвал бы еще их Глуховыми или Нехорошевыми. Но слепота в данном случае — не обвинение. Тем более что прозрения не наступит. Это еще одна манифестация пустоты: мальчик уходит в начале, когда еще можно было бы побежать по его следам, найти, остановить, вернуть. А родители элементарно этого не замечают. Алеша давно в слепой зоне. Ему из нее не выйти. Это становится отчетливо ясно еще до сцены в морге. Женя приходит в больницу на опознание неизвестного мальчика, и тот оборачивается к камере: другое лицо, за которым зритель уже с трудом вспоминает лицо Алеши. Оно будто постепенно стирается: так в финале дождь смывает черты с листовки о потерявшемся ребенке. Слепота, она же темнота. Уже не память, еще не забвение.
Пустота как неопределенность. Эллипс, лакуна, умолчание — основа метода Андрея Звягинцева, его драматургии и визуального языка. За это его так не любят поборники правильных, написанных по учебникам сценариев, на которые ничуть не похожи странные истории, написанные режиссером в соавторстве с его постоянным соратником Олегом Негиным. То, что безмерно раздражает одних зрителей и завораживает других: в каждом фильме спрятано пустое (скажем иначе: свободное) место, на которое предлагается подставить самого себя. Ты участвуешь в игре или сразу выбываешь, но не можешь быть просто пассивным потребителем, получающим удовольствие от просмотра. Отсюда — та уникально бурная реакция, которая встречает уже третью картину Звягинцева подряд. Сегодня в России больше ни один кинематографист не способен снимать фильмы, вырастающие в события общественной жизни.
«Это не я, не я, не я», — твердят как заклинание. Саморазоблачительная реакция. Естественно, персонажи — всего лишь персонажи; они придуманы, они не настоящие. Зачем же и откуда этот град упреков в неправдоподобии и карикатурности, обвинение родителей в том, что они чудовища или демоны (оба определения — из дискуссий вокруг «Нелюбви» в соцсетях)? Вообще-то Борис и Женя — обычные. Худшее, что они делают у нас на глазах, — ссорятся, бросая в лицо друг другу злые и, возможно, несправедливые обвинения. Кто из нас не поступал так же? Мы не знаем, действительно ли они собирались сдать сына в интернат (а хоть бы и собирались: во многих благополучных семьях это считается хорошим тоном). Узнав о пропаже Алеши, оба моментально включаются в поиски. Их отчаяние в морге не подлежит никакому сомнению. Безупречное мизансценирование и сложнейшая актерская игра в этой скупой сцене зеркально отражают эпизод с плачущим мальчиком в начале фильма. Тогда родители не замечали присутствия собственного ребенка. Теперь видят (а мы — нет) и отказываются видеть. Здесь окончательно происходит переключение с отстраненной позиции — «Так им, гадам, и надо» — на испуганное: «А если такое случилось бы со мной»? Теперь нам больно и страшно за них — чудовищ, демонов. Зрительское «не верю» — защитная реакция.
Звягинцев беспощаден, как беспощадна форсирующая одну навязчивую ноту музыкальная тема фильма, которая на финальных титрах вырастает в невыносимо страшный, грозный гул (композитор Евгений Гальперин). Обыденную ситуацию ушедшей из отношений любви, которую сменила ненависть друг к другу, режиссер укрупняет до катастрофы, трагедии. В случайном, мимо которого мы проходим, не заметив, обнаруживает метафору. Сигнальная лента, обрывок которой Алеша находит в лесу в самом начале фильма, остается единственным напоминанием о нем в последнем кадре. Возможно, она обозначает место бедствия или место преступления, которое теперь повсюду. Отсутствие разделения на опасную и безопасную зону, на виновных и безвинных, на жертв и карателей. Опасное сближение двух вроде бы несопоставимых (социально, но не только) миров, которые уже сливались в «Елене».
С третьим фильмом подряд Звягинцев попал в нерв. Непосредственно в дни выпуска в прокат «Нелюбви» случилась мутная история с задержанием мальчика, читавшего на публику «Гамлета» на столичной улице: метафоры самой жизни жирнее и грубее любого вымысла. А «реновация», отбирающая у москвичей право на собственные дома, как было отнято это право у Алеши — обитателя выставленной на продажу квартиры в распадающейся семье? А замороженный бесконечным ремонтом город, весь закрытый бесконечными заградительными заборами и знаками «Проход запрещен»? А сигнальная лента, намотанная на руку, которая стала для противников политики властей своеобразным опознавательным знаком? Если добавить сюда киноконтекст, то покажется, что каждый второй фильм Канн и «Кинотавра» 2017 года (фильм Звягинцева показывался на обоих фестивалях) препарировал ту же тему нелюбви, отчуждения, потерянных детей и ненавидящих друг друга близких.
Реакция очевидна. Эта тема травмирует, и проще всего считать, что «Нелюбовь» не про нас. Ад — это другие. Или все-таки мы?
Сыгранный Алексеем Розиным — прекрасным театральным артистом, которого Звягинцев открыл для большого кино (он играл и в «Елене», и в «Левиафане», а в «Нелюбви» впервые получил главную роль), — Борис тяжеловесен, неуклюж, почти робок. Под началом таинственного православного фундаменталиста по прозвищу «Борода» он тихо трудится в отделе продаж: чем занимается корпорация, мы не знаем. Вместе с деловитым коллегой они ходят в столовку, где за немудрящим обедом обсуждают санкции за развод и перспективы конца света. Действие перенесено в 2012 год, приближается апокалиптический декабрь. Ведь и «Елена» задумывалась как фильм о конце света (от замысла осталась сцена с отключением электричества).
Здесь, казалось, самое время опять обвинить Звягинцева в мессианских амбициях. Однако жуть показанной реальности в том, что никаким загробным миром, наказанием или вознаграждением не пахнет. Минет год, потом еще один, и ничего не изменится, кроме календаря на стене офиса. А на нем будут точно такие же образа, иконы, фотоснимки фресок Дионисия из Ферапонтова. Это не сатира, отнюдь. Добрая половина офисов в современной России оформлена примерно так, как в фильме. А реальные истории о «Рузском молоке» или вывески в православных магазинах Германа Стерлигова стократ экстремальнее показанного на экране. В офисе Бориса разговоры об увольнениях за недостаточное благолепие остаются разговорами; демонического Бороду в его костюме от Brioni мы на экране не встретим вовсе. В остальном Борис — нормальный мужик. Чуть прибитый жизнью, сирота, Машу любит, Женю разлюбил. Бывает, нет?
Если Борис трудится на ниве размытой «духовности», то Женя — работница индустрии гламура, администратор в салоне красоты. Она же и клиентка: мы видим, как коллега делает ей эпиляцию. Гротеском не пахнет, просто жизнь. Как любая молодая привлекательная женщина, она хочет казаться идеальной хотя бы на селфи Вконтакте, которые придирчиво инспектирует время от времени. Ценит, если кавалер замечает, что она подстриглась (а ведь только кончики подровняла). Даже когда в ресторане, где ужинают Антон и Женя, камера как бы невзначай захватывает девицу, диктующую телефон незнакомцу, а потом садящуюся за столик с другим мужчиной, то в этом больше недосказанности, чем карикатуры. Может, незнакомка сидит за столом с братом, другом, деловым партнером, бывшим мужем? У Звягинцева сколь стойкая, столь незаслуженная репутация моралиста, и пристрастный зритель радостно подменяет увиденное воображаемым. Мол, режиссер осуждает безнравственность и издевается над анонимными красавицами, делающими за соседним столиком коллективное селфи и пьющими «за любовь».
Нет здесь ни издевки, ни осуждения. Звягинцев отстраненно фиксирует общеизвестное. Все хотят любви, никто толком не знает, что это такое, как ее опознать, как с ней обращаться. «Я никого никогда так не любила…». «Мне ни с кем еще не было так хорошо…». «У нас с тобой все будет по-другому…» Заговорить реальность, отменить будущее ради настоящего, манифестация которого — веско, натуралистично, целомудренно снятые две эротические сцены: Бориса с Машей, Жени с Антоном.
Марьяна Спивак, сыгравшая роль Жени (актриса «Сатирикона», до сих пор снимавшаяся по преимуществу в сериалах), — настоящая сенсация и открытие фильма. На наших глазах она превращается из «твари последней», как она кокетливо сама себя аттестует, в женщину, неловко и трогательно торопливо излагающую свои детские травмы любовнику. Только в момент любви и молчания она приходит в недолгую гармонию с самой собой — здесь проявляется до того момента как бы незаметная, а теперь очевидная ее красота. Равновесие нарушается с пропажей ребенка. Марьяна-Женя ведет нас через фильм, постепенно меняя наше отношение к персонажам и ситуации. Чаще других постоянный оператор Звягинцева Михаил Кричман, достигший удивительного совершенства в своих спокойных и неторопливых кадрах-приближениях, снимает через стекло, оконное и автомобильное, именно ее.
В этой рамке, впрочем, оказываются и другие персонажи «Нелюбви». Она решена по-разному — в том числе в экране компьютера, через который Антон (Андрис Кейшс) по скайпу разговаривает с дочерью. Поначалу видишь в этом магазинную или музейную витрину, через которую автор с любопытством рассматривает типажи. Но это иллюзия бесстрастия. Ключ к этим стеклам дан в сцене осмотра квартиры Жени и Бориса потенциальными покупателями. Влюбленная пара, он и она; она беременна. Первой мы видим сквозь окно ее: на устах спокойная уверенная улыбка, за которой читается мечта о завтрашнем дне. Она — зеркальное отражение Жени, которая когда-то так же въезжала в эту самую квартиру в Южном Тушине. Стекло, за которым полускрыты герои фильма, — зеркальное: они — наши отражения (вспомните, с череды пейзажей-отражений начинался фильм). Вроде бы эти люди совсем нам чужие, зазеркальные… да не совсем. Мать Жени, к которой родители приезжают на дачу в надежде отыскать Алешу там, прячется в глухом темном доме и отшатывается от окна, куда гости заглядывают с фонарем. Она — отражение дочери, та — отражение матери, обе страдают от нелюбви и не способны дать любовь своим детям.
Сцена и монолог матери, мощно сыгранный Натальей Потаповой (матерью в черной короткометражной комедии Жоры Крыжовникова «Нечаянно»), дают простой ответ на вопрос о том, что пытается сообщить нам фильм. «Нелюбовь» — о сиротстве и замкнутом круге одиночества. Запертая на сто замков и выбросившая от страха мобильник злая старуха не хочет никого видеть и уповает только на Бога, пересыпая речь умильными словечками и отборной матерщиной. От «антиматерного» закона этот эпизод пострадал больше других: актриса открывает рот, но слов зритель не слышит, они пропадают. Еще одна манифестация говорящей пустоты, сообщающей о том, что цензура в России существует (сам Звягинцев искал лазейку, чтобы легально показать нецензурированный вариант «Нелюбви», но не смог найти).
Запрет на мат, затронувший картины Звягинцева во второй раз подряд, — интересная штука. Этимология специфически русской табуированной лексики связана со словом «мать», с грубым оскорблением сакральной фигуры матери. А тут она везде. Активное решение о судьбе Алеши в начале картины принимает Женя; всеми решениями Бориса управляет нежная, а на самом деле властная Маша (небольшая и сильная роль Марины Васильевой); та не делает ни шага без совета собственной матери (Анна Гуляренко), своеобразного «доброго двойника» матери Жени, которую зять характеризует как «Сталина в юбке». Звягинцев, делающий материнскую тему центральной в «Нелюбви» (в этом смысле картина — своеобразный ответ «Возвращению», где исследовалась фигура отца), уже одним этим заходит на запретную территорию. Хотя говорит о приватном, не политическом.
После открыто оппозиционного «Левиафана» кажется, что «Нелюбовь» совсем не о том. Во всяком случае, не о государстве. Репрессивная сила «православного шариата» остается в зоне воображаемого, единственный представитель власти на экране — деловитый оперуполномоченный (Сергей Борисов, который и правда до актерской карьеры служил в органах, был инспектором ГИБДД, пока его не сняла в «Портрете в сумерках» Ангелина Никонова). Он поначалу вызывает отторжение своим деловитым равнодушием, но потом посильно помогает в поисках и, во всяком случае, не может вызвать чувства гадливости или протеста, как те же служители закона в «Левиафане». В фильме упоминают омбудсменов и ювеналов, но они так и не появятся.
По большому счету, вся политическая составляющая оттеснена в фрагменты радио- и телепередач, составляющие фон жизни героев: этот же прием Звягинцев использовал в двух предыдущих фильмах. «Дом-2» в начале (вовсе не характерная краска с портрету героини, которая даже не смотрит на экран, а контрапункт к «Суперсемейке»), репортажи о грядущем апокалипсисе и подготовке к нему депутатов питерского Заксобрания, пара слов о выборах в Координационный совет оппозиции и знаковое имя Бориса Немцова… Так задана временная рамка действия, с холодной осени 2012 года, в преддверии принятия «закона Димы Яковлева», и до разгара войны на Донбассе. Вот и вся политика. Не считая разве что идущей встык с «Вестями недели» Дмитрия Киселева олимпийки от Bosco с логотипом «Russia», в которой Женя в предпоследнем кадре картины бежит по беговой дорожке тренажера. Абсолютное большинство зрителей увидело здесь лобовую метафору России, бегущей на месте; этот образ немедленно был объявлен воплощением дурного вкуса. В том числе теми, кто считал уместным и красивым жест Алексея Балабанова, одевшего своего героя-подлеца в финале «Груза 200» в футболку с надписью «СССР».
«Russia» и Киселев заслуживают отдельного разбора.
Спортивные костюмы от Bosco — знак Олимпиады в Сочи, последнего рывка, в котором страна пыталась доказать всему миру и самой себе, что она часть мирового пространства, что слово «Russia» — не только для ее обитателей и патриотов, но для всех. Через два месяца после этого случилось присоединение Крыма и начался неостановимый разлад как внутри России, так и вне. Спортивные игры закончились, настало время настоящей войны: где-то холодной, где-то — горячей не бывает. На это намекает и, казалось бы, необязательная сцена с двумя веселыми выпившими девчонками, которые заигрывают с одетыми в камуфляж волонтерами-поисковиками, мимоходом называя их «зелеными человечками» и «вежливыми людьми».
Надпись «Russia» и беговая дорожка — внятный знак ушедшей надежды, потерявшего смысл символа. Сине-бело-красная олимпийка — эхо поникшего триколора на входе в школу, откуда в начале фильма вышел Алеша. Теперь — пустое место. Из этого вовсе не следует, что предшествовавшие события были лишь подготовкой к метафоре: раздражающее многих свойство Звягинцева — умение увидеть обобщающий образ в привычной бытовой детали. Критики долго спорили, действительно ли в преддверии перестройки кто-то носил футболки с надписью «СССР», а вот в костюмах Bosco ходят сотни тысяч людей. Правда, в последние годы надпись «Россия» все чаще набрана кириллицей. Интернациональность не прижилась.
С передачей Киселева еще любопытнее. Колоритный ведущий-пропагандист со своей знаменитой жестикуляцией превратился в мем: говорят и шутят о нем чаще всего те, кто никогда не смотрел его передач, только слышали о «ядерном пепле» и других одиозных заявлениях. Однако на экране в «Нелюбви» нечто иное: передача о боях в самопровозглашенной ДНР, репортаж, в котором буквально кричат от боли бывшие шахтеры. Этот эпизод — вовсе не осуждение в адрес персонажей фильма (их лица равнодушны, ни из чего не следует, что они поклонники госпропаганды), а призыв к рефлексии на тему чужой боли. Телевизор с его кричащей риторикой приватизировал эту боль, он ей питается и питает. Мы, другие, — те, кто предпочтет «Вестям недели» поход на новый фильм условного Звягинцева, — элементарно не выработали языка для того, чтобы говорить о боли, чтобы сочувствовать и хоть как-то принимать во внимание жертв войны, идущей неподалеку. Перед тем как Женя станет на беговую дорожку, в репортаже прозвучит рассказ о жительнице Донецка Елене Родиной, еще одной жертве разрушений, живущей ныне в подвале. Несчастная Родина! Реальность вновь овеществляет метафоры, помощь художника ей в этом не нужна. Об этом и говорит молчаливый взгляд Жени в камеру, которым фильм прощается с нами.
Этот фронтальный портрет и хмурое отчаяние в глазах Бориса, который в новой семье так же пялится в телевизор, раздраженно бросая нового ребенка в манеж, а жена с тещей в это время лепят на кухне пельмени (ушло то время, когда Маша брезгливо от пельменей отворачивалась, предпочитая брокколи), кажутся воплощением безнадеги. Ведь послание фильма кажется предельно ясным: весь ужас, который творится вокруг, в стране и мире, — прямой результат наших собственных маленьких усилий по разрушению близких и себя. И если вам кажется, что нас-то чужие беды не касаются, то это лишь иллюзия — нелюбовь уже идет к вам, сейчас постучится в дверь. Хоть петлю намыливай. Парадокс в том, что этот фильм Звягинцева — первый, который показывает конкретный выход из тупика.
Настолько же, насколько «Елена» была фильмом о социальном разладе, а «Левиафан» — о механике власти, «Нелюбовь» говорит о рождении гражданского общества. Фильм делится на две половины. В первом акте мы знакомимся с героями, узнаем, кто они, где и с кем. Во втором, когда начинаются поиски, социальная идентичность Бориса и Жени вовсе перестает иметь значение. Их работы больше не появляются ни на экране, ни в упоминаниях. На помощь приходят волонтеры из поисково-спасательного отряда, прототипом которого послужила всероссийская общественная организация «Лиза Алерт». Женя и Борис оказываются среди них, ищут Алешу вместе с остальными, с облегчением делят с другими ту ответственность, которая оказалась не по плечам им.
Насколько ярки и характерны в первой половине герои картины, настолько нейтрально и бесстрастно показаны волонтеры. Это не «положительные персонажи», а агенты добра, у одних из которых есть имена и нарочито небрежные наброски характеров (Ивана играет Алексей Фатеев, Лену — Варвара Шмыкова), у других — только позывные (Лиса, Заря, Дед Пихто). Добро лишено эгоизма и самокопания, оно не оттягивает на себя внимание: оно прежде всего функционально и деятельно. Волонтеры буквально входят в безлюдный холодный пейзаж, очеловечивая его. Там, где возникла пустота, заполняют ее собой. Там, где что-то безвозвратно пропало, ищут. Этот медитативный процесс, показанный отнюдь не схематично, а во всех почти документальных деталях, становится плотью фильма, полностью меняет его драматургию.
Кстати, все исполнители до начала съемок анонимно побывали на поисковых мероприятиях «Лизы Алерт», представители которой были консультантами «Нелюбви». Актеры будто бы отказываются от своей индивидуальности, а фильм — от крупных планов, все чаще обращаясь к общим, показывая «скованных одной цепью» поисковиков. Камера уходит все дальше от места событий, становится милосерднее, целомудреннее: и без натужной выстроенности вдруг видит из окна уже опустевшей квартиры в московском дворике пейзаж Брейгеля Старшего с детьми на горке. Ни дать ни взять «Перепись в Вифлееме»: всех посчитают, только магически невидимый для всех ребенок ускользнет от счета. Или это другая, куда более жуткая, зимняя картина фламандского гения — «Избиение младенцев»?
Само понятие «волонтер» принципиально важно в идейной структуре картины. Волонтер — тот, кто действует по собственной воле, по своему желанию и выбору. Свобода воли — то, чего, по сути, лишены Борис, Женя, Алеша, мать Жени. Борис вынужден скрывать свой развод от сослуживцев. Женя примеряет новую внешность как маску, для свежего партнера. Так же меняет интонацию в момент разговора с Борисом его Маша. Параноидальная мать Жени выгоняет дочь из дома как бы под давлением обстоятельств, пусть и вымышленных. Алеша, узнав о своей нежеланности, бросает дом: это выбор, но тоже вынужденный. Бескорыстие волонтеров размыкает круг обязательств, отменяет противопоставление «своих» и «чужих». Соучастие здесь равняется сочувствию, действие не требует психологической мотивации, и режиссер с облегчением от него отказывается.
Среди волонтеров «Лизы Алерт» — люди любых возрастов, профессий и социальных обликов. Выходя на поиск, они переодеваются в униформу и перестают отличаться друг от друга. Это подлинное равенство и братство, в которых — ключ к внутренней свободе. Выход за пределы зоны безразличия, в которой так невыносимо было оказаться разлюбившим друг друга Борису и Жене и которая вытолкнула из дома Алешу. Наконец, самоуничижительная самоидентификация с героями или яростный отказ узнавать себя в них теряют смысл. «Это не мы, не мы, не мы»… Будем не мы, если сможем пренебречь своим уникальным «я», обратившись к Другому. Ненатужный, непроговоренный, но ощутимый пафос «Нелюбви» наверняка и привлек к продюсированию фильма главных гуманистов современного кино, братьев Дарденн. Ведь поиск Алеши — это сколь бессмысленное, столь необходимое утопическое действие, под стать Диогеновым блужданиям по базарной площади днем с огнем. Человек пропал и не будет найден, потому что отыскать его возможно только в самом себе, больше нигде. Natra abhorret vacuum.
«Человек свободный на наших глазах превратился в человека потерянного»
Поздравляю с призом жюри в Каннах. Ты рад ему или расстроен, что этот приз не главный? Известно, что все русские режиссеры — максималисты.
Спасибо, Антон. Кажется, со мной это случилось: похоже, я настоящий русский режиссер.
Тогда к фильму. Расскажи, сначала пришло название-формула «Нелюбовь» — или сюжет и идея в деталях? Как родился этот заголовок?
Сначала была сама история. Сперва Олег Негин написал три странички текста, содержащих в себе будущий сюжет картины. На основе этих страниц, еще безымянных, Александр Роднянский запустил проект. Мы отыскали офис и засели в застольный период. Еще не имея в руках сценария, мы с оператором и художником искали образы будущего фильма. Социальный статус наших героев был нам понятен, и потому художник, Андрей Понкратов, стал уже разрабатывать эскизы декораций. Мы вышли на активные поиски натуры. А в это время Олег писал сценарий. Когда я получил его в руки, он уже назывался «Нелюбовь».
Меня, признаюсь, сначала смутило это название. Я решил считать его для себя рабочим и позже искать другое: например, у меня недавно возник в голове один возможный вариант — «Поле битвы». Как всегда, я надеялся, что, когда будет рожден фильм, я почувствую, как его следует назвать. Так было с «Изгнанием», например, или с «Возвращением»: я увидел готовый фильм, вспомнил короткое эссе Борхеса «Четыре цикла» и тут же понял, что никакой это не «Отец», как было написано на хлопушке, а именно «Возвращение». Но тут не произошло ничего похожего. Я, скажем так, свыкся с этим названием, не нашел лучшего. Точнее — открыл для себя глубину предложенного Олегом. А когда недавно натолкнулся на текст о двух противоположных теологических ветвях познания божественного, на указание различия между апофатическим и катафатическим богословием, сомнения мои отступили.
«При чем тут богословские науки?» — можно справедливо возразить. Да почти ни при чем. Однако если знать, что апофатика строится на отрицании, на отбрасывании одного за другим тех понятий и качеств, которые не есть Бог, то тут можно отыскать параллели. Нелюбовь — как прямое указание на тяжкое духовное состояние, и неважно, общества или индивида, — это совершенно ясное и достоверное именование того положения дел в духовной среде или в окружающей нас атмосфере, в которой обретаются наши персонажи. Так я привык к этому названию и даже полюбил его, потому что оно безупречно точно, с хирургической ясностью указывает на адрес главной проблемы, которую рассматривает наш фильм: нелюбовь. И это не простое отсутствие любви. А ее антипод. И не противоположная сторона вопроса, не банальная ненависть или холодное равнодушие, а что-то большее — нелюбовь. И никаких оговорок.
Сейчас висит вопрос о том, как назвать картину во французском прокате. Дистрибьюторы ломают голову, не могут найти точное слово. И английское название «Loveless», что переводится как «без любви», тоже не то.
Мы говорим о переводимости-непереводимости названия. А сами твои фильмы — они переводимы? «Возвращение» и «Изгнание» в России критиковали за то, что они обо всем сразу, универсальные. Дальше ты стал снимать фильмы, которые очень конкретно говорят о России, и сразу появилась проблема с переводом. Она была с «Еленой»: тема армии и призыва для многих западных зрителей не была ясна. Почему можно совершить убийство, чтобы спасти внука от армии? Что это за армия, от которой надо спасать? Это же не объяснишь в субтитрах. Или в «Левиафане»: почему не обратиться в суд, когда у тебя отнимают недвижимость, почему суд такой нехороший… Людям со стороны какие-то вещи могут не быть понятны.
Однако же понятны. Ты знаешь, я об этом не думаю совсем. И это единственно верный путь. Апичатпонг Вирасетакул снимает какие-то свои странные и загадочные фильмы, и не думаю, что он даже размышляет о том, что это кому-то где-то как-то будет непонятно.
Наоборот, он говорит себе: о, это непонятно! И руки потирает.
Я по поводу другого потираю руки: как точно удалось актеру то или это, как же это узнаваемо, как я верю в происходящее на экране. А ведь это универсальный язык правды человеческого существа; все на свете люди одинаково устроены. Разница только в несущественных деталях. Меня спрашивают: «Ну ты же про универсальное „Левиафан“ снимал?» Я говорю: почему? Все это наши реалии! Просто они абсолютно узнаваемы на любом континенте — человек везде раздавлен несправедливостью власть имущих. Во всем мире так, и, похоже, во все времена было и будет так. Я не снимаю про «них». Я снимаю про нас, родимых. Надо говорить о том, что происходит рядом с тобой. Бог с ними, что нам до них? Пусть они сами разбираются со своими проблемами. И я счастливым образом лишен этой рефлексии.
Я не думаю о том, буду ли понятен «там». Будет ли переведено верно то или иное название? Какое мне дело до этих деталей? Было бы в высшей степени странно и несправедливо по отношению к русскому зрителю специально подбирать такое название для картины, которое бы легко переводилось на другие языки. Фильм рожден в России, он русский насквозь, зачем же думать о том, насколько он конвертируем?
Сценарист Олег Негин написал сценарий и принес тебе. И первый твой фильм, «Возвращение», поставлен по чужому сценарию, хоть он сильно и изменился. В случае с «Изгнанием» была замечательная повесть Уильяма Сарояна, а в случае с «Левиафаном» — история Химейера… Как ты делаешь эти сюжеты «своими»?
Я просто влюбляюсь в историю — и всё. Другого ответа у меня нет. С «Возвращением» была длинная история «влюбления». Но когда я вдруг почувствовал, о чем там могла бы быть речь, то уже не мог от нее отлепиться; это был такой магнит, что никакая сила не могла бы отменить жажду реализации. Так же и с «Еленой»: я вдруг нашел свой ключ к ней. Ты просто влюбляешься, и тебе кажется, что эта история обязательно должна быть снята. Она не может быть не снята. Это и есть влюбленность в материал. Когда он начинает обрастать какими-то дополнительными нюансами, когда ты делишься с автором тем, что хочешь в сценарии что-то поменять…
Бывает, текст рождается на площадке. Девицы в ресторане: «Давайте за любовь». — «Да какая любовь, давайте лучше селфи!» Ну как можно это не использовать? Мы работаем с Олегом в полном согласии, я даже не обсуждаю с ним некоторые детали, которые появляются вот так спонтанно или даже за моим рабочим столом, когда идет работа над режиссерским сценарием. Он абсолютно доверяет мне, как и я ему. Олег — благодарный соратник.
У тебя, кажется, все соратники благодарные.
Я думаю, да. Иначе что бы я с ними десять лет — а с иными и семнадцать — делал бы?
А с актерами? Мы узнаем только Алексея Розина, все остальные — новые лица. Не то что в «Левиафане».
Мне всегда казалось это правильным — найти людей неведомых. Меня удивляет, почему мы так инертны, почему снимаем только звезд, почему их тиражируем из фильма в фильм. Почему никто не даст себе труда поставить на темную лошадку? Вот, например, Сергей Бадичкин, который играет сослуживца нашего главного героя; я надеюсь, что его творческая жизнь как-то изменится теперь. Он не снимается в кино, а между тем у него невероятный комический дар, он даже сам о нем не все знает. Кстати, он мой однокурсник, мы учились в ГИТИСе на актерском.
Мне казалось, огромный трехминутный диалог, написанный Олегом, лишний, он почти повторяет то, о чем уже в следующей сцене Женя расскажет своей коллеге по салону красоты, и я его без сожаления удалил из сценария. Оставил только короткий фрагмент, как два сослуживца садятся за обеденный стол, долго едят, и потом Борис спрашивает: «Как думаешь, конец света будет?» А тот ему: «Обязательно!» Вся его роль сводилась к этой короткой сцене. Но когда актеры приходили пробоваться на роль сослуживца, надо же было как-то их испытать, вот я им и отдавал этот длинный диалог. И вот однажды пришел Бадичкин и сыграл эту сцену так, что стало жаль ее потерять. Только благодаря тому, как он сделал ее на пробах, сцена вернулась в фильм.
У твоих фильмов потрясающее свойство — лакуны, умолчания, дыры, которые ты намеренно оставляешь. Кто-то оценивает это как твой недостаток, мне это кажется достоинством. В «Нелюбви» герои обсуждают босса по кличке Борода — думаешь, сейчас он выйдет, уволит персонажа или повысит его, будет эдаким дьяволом или Господом Богом. А его просто нет. Или другой момент: мы видим листовку с пропавшим ребенком, и какой-то человек уходит в темноту. Думаем, сейчас за ним камера пойдет, и обнаружится, что он, например, пропавшего мальчика держит прикованным к батарее… А этот некто уходит, и нет его больше. Это из сценария? Или нет?
Нет, конкретно этот персонаж родился на площадке. Это артист массовых сцен. В сценарии всего не опишешь. Да и нет в этом нужды. Мы давно с Олегом выработали такой язык: в литературном сценарии зафиксированы только самые общие положения и диалоги. И это только из экономии творческого времени. Олег прекрасно знает, что мне не нужно иметь дело с подробным сценарием, описывающим все до таких деталей, когда из текста можно узнать, с каким лицом один персонаж посмотрел на другого. Кроме того, некоторые вещи рождаются уже в режиссерском сценарии за столом или на площадке. Борода… в какой-то момент я даже хотел показать этого человека. Сослуживец заходил к начальнику в кабинет, приносил какой-то доклад. Делал крестное знамение в красный угол в кабинете начальника и садился за стол с раболепным видом. Я думал коротко продемонстрировать этого персонажа, эти его «бриони» с бородой лопатой. Ближе к съемкам отказался от этого эпизода. Он был лишним.
Почему и зачем эти лакуны, мне кажется, понятно. Они нужны как часть жизни, как модель мира. (Показывает в окно.) Вот вышли два человека, и, кажется, один из них босс, другой — его охранник, вот они сели в «мерседес» и тронулись. Они уехали, точка. А мы остались одни и сочиняем историю про них: кто они, как тут очутились, что делали, куда направились… Это просто сколы реальности, сколы жизни. Многие вещи ускользают от нас. Причинно-следственные связи не всегда дают нам возможность распутать их до конца, так ведь? Мы знаем только начало, но не видим конца. Или видим финал, но не знаем начала. Многое в жизни происходит именно так. Лакунами во времени — для раздумий и собственных интерпретаций — и пищей для наших мыслей или догадок становятся вот такие впечатления, которые будто бы не завершены.
Но в завершенном продукте мы видим стопроцентную режиссерскую уверенность монтажа — с чего начинается каждый план, чем заканчивается. Как рождается эта внутренняя уверенность — механизм, совершенно загадочный для зрителя.
Где отрезать — я решаю за монтажным столом, а не снимая кадр. Поэтому, бывает, долго не говорю «стоп», чтобы у меня был материал, чтобы я мог вытянуть этот план и в должном ритме построить ту или иную монтажную фразу. Я давно открыл для себя закон: если ты написал в режиссерском сценарии, что автомобиль проезжает в кадре слева направо по едва освещенному шоссе, ты должен обязательно это снять. Может измениться направление движения и даже освещенность, но кадр должен быть снят.
Я сейчас говорю о таких состояниях производственного процесса, когда обстоятельства подталкивают тебя к компромиссам. Может такое случиться, что того или иного объекта у тебя нет в этот день. Тогда ты себе и группе говоришь: «Мы сюда вернемся и обязательно это снимем». Ты мог бы сказать себе: «Нет, ну и ладно, без этого плана обойдусь». Но я понял однажды, что все, записанное в режиссерском сценарии, должно быть обязательно снято. Другими словами, осуществить задуманное. И не затем, чтобы выглядеть бескомпромиссным, а потому что в состоянии интенсивной работы ты можешь принять поспешное, непродуманное решение, в то время как размеренный застольный период и был тебе дан для того, чтобы взвесить все решения. Потом, сидя за монтажным столом, тебе уже некого будет винить в том, что кадр не был снят. «Много — это не мало».
Скажи, пожалуйста, у тебя, нравится тебе это или нет, уже репутация политического фрондера и режиссера с персональной «неудобной» позицией. Зачем это в «Нелюбви» — фильме, казалось бы, совсем не политическом?
События фильма разворачиваются в 2012 году — прямым текстом мы не указываем на это, но некоторые детали об этом свидетельствуют. 2012 год, октябрь. А уже декабрь 2012-го — ты помнишь — это «закон подлецов» как реакция на «список Магнитского», еще чуть раньше — начало протестного движения в стране, Болотная… То, что началось тогда, с треском для одной из сторон завершилось в 2014–2015 годах. Концовка фильма — это февраль 2015-го. Зима. И политическая в том числе. Собственно, это те три года жизни страны, когда схлопнулись все иллюзии, когда мы все совершенно очевидно очутились в другом государстве.
Наш фильм — это история частного характера, лишенная политической подоплеки. Уверен, история эта очень болезненно откликнется в каждом, но происходит она внутри одной семьи, внутри человека, на частном фронте. Однако этот личный фронт не может не зависеть от тех потерь, которые мы понесли в духовном климате страны: колоссальное разобщение, возгонка агрессивности, чудовищная история с Украиной, милитаризация сознания… В печальном 2012-м гайки начали закручивать. Началась перемена парадигмы, крутая и очень серьезная. Человек свободный на наших глазах превратился в человека потерянного. Тогда цензура стала внутренним нашим демоном: теперь мы сами себя держим за язык. Мы серьезно изменились. Мы что-то утратили, что-то чрезвычайно важное.
Возьмем политический контекст, в котором выходит фильм. Он совпал с очень интересным событием: это московский закон о реновации. Он предполагает снос домов и выселение жильцов в квартиры, которые они сами не выбирали. Это привело к акции протеста, в которой участвовали люди, ни в каких протестах раньше не участвовавшие. Как это прекрасно рифмуется с едва ли не центральным лейтмотивом твоих фильмов — дом и его отсутствие. Как в «Левиафане»: было у человека свое маленькое пространство — и его вдруг не стало. Отняли.
Удивительное дело. Ведь многие люди — именно простые люди — восприняли «Левиафан» как фильм антирусский, направленный против страны. Ибо что такое страна, как не люди? Мы сейчас даже не говорим о тех, кто «фильма не смотрел, но осуждаю». Все это было так странно для меня. Мне было до недоумения обидно, что фильм не приняли те, во имя кого он и был снят, к кому был обращен, на чью защиту вставал: те маленькие люди, с которыми власть обходится, как ей заблагорассудится.
Я говорю от их лица, потому что я такой же, абсолютно такой же маленький человек. И говорю не понаслышке о бесправии или несправедливостях государственных институций, презирающих их нужды, игнорирующих их голос. Этот фильм о народе, он всем своим существом за маленького человека. И единственное, что мне приходит на ум, когда я пытаюсь понять причину такой странной реакции народа, — это платоновский миф о пещере, об участи тех, кто пытается говорить с прикованными к стенам пещеры о настоящих предметах, а не об их тенях. Это единственное более или менее рациональное объяснение. В противном случае проще было бы вспомнить анекдот, как кто-то из сострадания вынул из лужи лежащего в ней человека, а тот заголосил: «Чего ты меня беспокоишь? Живу я здесь».
Но в «Нелюбви» тема жилья иначе поворачивается. Тут-то герои сами мечтают свое жилье сбыть. Хотят, чтобы оно было разрушено.
Если говорить языком бытовым, совершенно неметафорическим, то у них есть собственность, которую можно разделить. Им уже невозможно жить вместе. В одном из первых эпизодов фильма она ложится в спальне, он — в гостиной под пледом, потому что у него уже есть другое место обитания. И теперь все, что им остается, — продать квартиру, поделить пополам деньги и начать строить новую жизнь. Они делят всё. Забирают каждый себе кусок своего надела.
При этом возникает то, что невозможно разделить, — ребенок, который немедленно сдвигает вопрос недвижимости в другую сторону. Это твое персональное больное место — дома, квартиры, недвижимость? В каждом фильме это есть.
Удивительно, не думал об этом в таком ключе. У меня никогда не было своего дома. Никогда. Даже когда мама продала свое жилище, чтобы перебраться в Москву, мы на эти деньги купили ей здесь крошечную квартирку. Это было 17 лет назад, в 2000-м, осенью. К этим деньгам я добавил незначительную часть своих от рекламы и купил ей квартиру, но никогда в ней не жил, ни одного дня. Всю свою жизнь я скитался по квартирам и комнаткам. Мы как-то подсчитали с моей женой, сколько раз мы меняли место обитания: за десять лет — восемь переездов. И вот наконец совсем недавно я купил квартиру, сделал в ней ремонт, и буквально в феврале этого года мы въехали в новое жилище.
Конечно, какие-то элементы в фильм приходят из личной биографии, что-то из наблюдений за другими, из историй, рассказанных тебе друзьями. Например, в первой версии сценария вместо матери Жени был ее дядя-пенсионер, еще и инвалид. Дядька, который пытался их усовестить, когда они вдруг приехали к нему. Он был своего рода авторским голосом — должен был произнести отповедь нашим героям, расставить главные моральные оценки. Я предложил Олегу сделать радикальный поворот, превратить этого персонажа в мать героини и отдать ей фразу, которую услышал от одного моего товарища. Ему сейчас сорок, он рассказывает: «Никогда в жизни не забуду, мне было лет семь, я помню, как стою в своей комнате и в дверную щель вижу, как мать разговаривает со своей матерью, моей бабушкой. И бабушка громко, сверля мать глазами, говорит: „Я тебе тогда говорила и сейчас повторю, я с ним сидеть не буду“. И я понимаю, что это про меня». Ему сорок, он рассказывает это, а в глазах стоят слезы. Это врезалось ему в память навсегда. И это цитата буквальная, дословная, из самой жизни.
Наверняка вопрос возникнет не только у меня: зачем во втором фильме подряд мат? «Левиафан» делался до того, как был принят закон о запрете мата, фильм пришлось цензурировать. Но тут-то все было заранее известно.
Ну, видишь ли, Антон, мы ведь живем и действуем не потому, что законы написаны. Творческий акт не регламентируется законотворцами. К тому же эти законотворцы с их законами — временны, а художественное произведение живет долго и в своем собственном времени, подчиняясь только своим внутренним законам. Если реальность требует для своего правдивого отражения именно такой лексики, то какой министр может этому воспрепятствовать? Пожалуйста, ради соблюдения этого нелепого закона в прокате картина будет цензурирована, но оригинальная версия будет жить на DVD и во времени тоже. Кто знает, возможно, решат все же однажды закон этот упразднить. Тогда уже не скажешь зрителю, что подчинялся не правде языка народа, а какому-то чиновнику из министерства. Из-за того, что кто-то придумал дурацкий закон, отказать подлинной живой речи я не могу. Ты видел фильм, ведь там просто по-другому никак и не скажешь!
У меня никогда не было самоцели — использовать нецензурную лексику ради нее самой. Просто если ты решил говорить о человеке правду, ты не можешь пуритански лгать, прикрываясь демагогическими руладами о моральном здоровье. Это как раз ханжа и лжец морально нездоровы. А порядочный и честный человек знает, где, когда и как ему себя вести. Очевидно же, что именно архаическое, традиционалистское сознание сочиняет законы, которые отбрасывают общество куда-то далеко назад в исторической перспективе. Мы ведь не в 60-е годы живем, в кино давным-давно уже вошла нецензурная лексика. Это совершенно естественный ход истории. Глупо этому противостоять.
А когда мат впервые был в нашем кино? С «Астенического синдрома» Киры Муратовой, кажется.
Я помню, Янковский произнес с экрана: «*****» в «Филере» у Романа Балаяна. Кажется, так. Весь кинозал ахнул, не поверил своим ушам. А я тебя еще удивлю сильно. Знаешь, что в «Сталкере» Кайдановский ругается матом? Когда мне об этом сказали, я не поверил, поставил диск и стал искать это место — и, представь себе, нашел. Оно действительно там есть. Это удивительно. Оно есть, но неслышимо почему-то, странным образом никто этого не замечает. Сталкер посылает на ***, говоря конкретно эти слова: «Идите на ***!» Ты не слышал этого? Клянусь тебе! Посмотри этот фильм еще раз.
Когда он только-только встречается с Писателем, тот навеселе, после какой-то хмельной вечеринки зацепил девицу — и с этой девицей на ее роскошном автомобиле приезжает, собственно, на место встречи. И дальше предлагает взять ее с собой в Зону. Кайдановский молча обходит машину, роскошную, надо сказать, даже для нашего времени. Обойдя машину, становится напротив девушки, у пассажирской двери, и говорит ей в лицо: «Идите на ***». Он абсолютно отчетливо говорит именно эти слова. Просто в этот момент пролетает не то какой-то самолет, не то гудок паровоза звучит. В общем, Тарковский замаскировал это звуком. Но это точно в фильме есть.
Потрясающе! Еще одна инновация в твоем новом фильме — эротические сцены.
Когда составлялся сценарный план будущей истории, мы обсуждали с Олегом этот вопрос — и было ясно, что просто необходимо показать жизнь героев вовне, их «новые проекты» во всей их полноте. Когда Женя говорит Антону «я люблю тебя», она совершенно искренна. И я говорю: если она будет просто произносить это, этого будет недостаточно, нужно действительно продемонстрировать всю силу ее жажды любить, причем очень откровенно, интимно. Такая же история была и с Борисом. Со всеми актерами еще во время проб мы условились, что будет очень откровенная сцена с обнажением. Естественно, наша цель не пиписьки показывать, а тело, которое жаждет тела. Все знали, на что идут. Мы должны были показать обе пары в полной их наготе.
Ты не боялся, что не получится?
Конечно, боялся. Возможно, это был самый главный страх. Снимать подобные сцены очень непросто. Могло не получиться запросто. Но всегда есть ножницы. Мы очень серьезно к этому готовились: придумали мизансцену, продумали все детали сцены, убедили актеров, что видно будет не так много, — контровой свет в случае с Борисом и с Машей, а в случае с Женей и Антоном свет сильно приглушенный. Показывали даже референсные фотографии Энни Лейбовиц, у нее есть целая серия замечательных живописных фотографий — обнаженные тела в приглушенных тонах. Практически темнота, сгущенная до зеленого тона.
Ты не из Москвы родом, но «Нелюбовь», как и «Елена», очень московский фильм. Очень московское, например, сочетание урбанистического муравейника с лесом, пустырем, рекой, хотя это продолжает быть городом.
Эта река — Сходня, в Сходненском ковше. Ты видел, какие берега? Вот эти деревья замечательные… Просто же невероятная красота! Когда мы первый раз туда спустились, просто обалдели от того, что вот он, совсем рядом, город. Сходненский ковш — оазис природы в чистом виде. Если убрать дома вокруг, то это просто лесной ландшафт, причем диковинного, сказочного леса. Там даже бобры обитают. Мы на всякий случай вокруг наших деревьев, которые должны были сниматься и осенью, и весной, поставили ограждение из цельного легкого металла, чтобы за те месяцы, пока мы не сможем контролировать объект, бобры не погрызли нам стволы.
Что для тебя Москва? Твой ли это город, уютно тебе здесь или нет? Ты чувствуешь здесь себя дома?
Пока мне ничего не остается, кроме как чувствовать себя здесь дома. Не только потому, что у меня наконец есть место постоянного обитания. Я начинаю привязываться к каким-то конкретным местам, кафешкам, пешеходным зонам, кинотеатрам. Знаешь, я уже бо́льшую часть своей жизни живу в Москве. Я говорил как-то, это давно было, что новосибирцем себя уже не считаю, но и москвичом пока не сделался. Не знаю, стану ли им когда-нибудь. Но люблю это место, конечно, потому что я здесь живу, здесь мои друзья.
А еще я люблю Питер. Это если говорить об архитектуре, об устройстве самого города, о его регулярности. Он прекрасен, просто восхитительный город, я всегда и везде это говорю. Особенно когда к питерцам приезжаю. Если снимать фильм, который будет опрокинут в городскую среду, я очень серьезно подумаю о том, чтобы перенести события именно в Питер. Например, если снимать в белые ночи: изумительная площадка для съемки. Посреди ночи город пустой, безлюдный, но все объекты освещены мягким светом. Этакая фантасмагория.
Сможешь в Петербурге снять уже наконец не трагедию, а комедию?
Я, похоже, без трагедий или драм уже никуда. Меня именно это волнует… Когда говорят: «Что ж вы все снимаете-то про морок и ужасы, никакой надежды нам не оставляете, все-то у вас какие-то трагические финалы, что ж, среди людей нет положительных, что ли? Нам не на кого опереться! Скажите, с кого нам брать пример?» Ей-богу, смешно это слушать, и хочется ответить: берите пример с Христа, с Сократа, я не знаю, с матери Терезы! Да и что уж так далеко-то ходить, берите пример с Дмитрия Лихачева, с Даниила Гранина, Андрея Сахарова, с людей совести и стойкости, с людей, отстаивающих человеческое достоинство — как основу жизни, как единственное достояние свободного человека. Зачем вам ряженые, если сама жизнь предлагает вам настоящих?
И кстати сказать, в фильме «Нелюбовь» есть по-настоящему положительные герои. В самом прямом смысле слова, без кавычек и без фигур речи — именно герои. Они отдают свое время и силы на поиски человека, которого никогда в своей жизни не видели. И делают это бескорыстно. По нынешним временам это кажется совершенно невероятным, но это так. И меня это поражает. Вот кто настоящие герои сегодняшнего дня. Тут я усматриваю все приметы гражданского сознания, приметы республиканизма, ответ бездействию, если не равнодушию к человеку государственной машины.
То есть не все так беспросветно.
Не беспросветно, конечно. Это же просто кино, только призма, через которую мы смотрим на происходящее. Невозможно создать полный образ мира, потому что он невероятно богат, он богаче, чем все наши трагические мысли или розовые мечты. Мы не претендуем на то, что в своем творчестве отражаем все житейские коллизии, что мы полностью и целиком соответствуем всем без исключения жизненным вопросам, волнующим зрителя. Это просто не в силах человеческих — создать такое произведение. Но мне кажется, что очень существенные задачи мы решаем. Мы стараемся.