Да и дальше каких только должностей не занимал К., часто одновременно, — был агентом Коминтерна (на конспиративной работе) в Риге, Берлине, Вене, Праге, Базеле, преподавал в Ленинградской военно-политической академии имени Толмачева, заведовал отделом исторического материализма в Ленинградском институте марксизма-ленинизма, состоял старшим ученым хранителем Пушкинского дома, директором Ленинградского института литературы, искусства и языка Ленинградской комакадемии (ЛИЯ ЛОКА), редактором журнала «Проблемы марксизма», заведующим сектором художественной литературы в Агитпропе ЦК (1932–1936), ответственным секретарем Оргкомитета по созыву I съезда советских писателей, около месяца даже прослужил главным редактором «Литературной газеты»…
И все не по своей воле, а по разнарядкам партии, которая в довоенные десятилетия еще не любила, чтобы ее верные солдаты засиживались на одном месте, обрастали связями, привыкали к своей неуязвимости. Но, видимо, К. на всех должностях был хорош, так что партия, в конечном счете, определилась и назначила его литературоведом: в 1935 году К. дали профессорское звание, в 1936-м — степень доктора без защиты, а в 1937-м перевели на работу в ИМЛИ — сначала, — как он говорит, — «на должность совсем маленькую — старший научный сотрудник».
В этом решении не обошлось, разумеется, без фамильного несчастья — его брат к этому времени был репрессирован, и держать члена семьи изменника родины в ЦК и среди руководителей писательского союза стало уже неудобно. Но учтены были, вне сомнения, и личные наклонности К., дебютировавшего еще статьей о революционном поэте В. Кириллове в трех номерах «Херсонской правды» (18, 26, 27 апреля 1919 года), а в «Херсонских известиях» успевшего откликнуться рецензией на «Двенадцать» А. Блока (11 мая 1919 года).
Ему и в дальнейшем как проводнику марксистской линии в критике случалось высказываться о современной литературе: выпустить книгу о романах Л. Леонова (1932), пнуть, как положено, А. Платонова и Б. Пастернака, осудить М. Зощенко, а про журнал, членом редколлегии которого он, между прочим, состоял, в докладной записке на августейшее имя написать, что «группка „Литературного критика“ выродилась в кучку людей, представляющих современную ревизию марксизма-ленинизма, представляющих буржуазно-либеральное сопротивление марксизму-ленинизму в литературе»[1396].
Но, хотя Г. Адамович — с того берега — и отметил в 1932-м, что несомненно теперь начался «„кирпотинский период“ советской словесности»[1397], пассажи К. на современную тему ничем не выделялись среди себе подобных, зато на ура шли книги о Писареве (1929), Чернышевском (1930), Салтыкове-Щедрине (1939), других борцах с треклятым царизмом. В число пламенных революционеров внесли и Пушкина, так что 1936–1937 годы, когда страна в единодушном экстазе праздновала (!) столетие со дня гибели поэта, стали для К. звездными.
«Мою книгу „Наследие Пушкина и коммунизм“ читала вся страна, — уже на склоне жизни с понятной гордостью вспоминал К. — К тиражу в 400 000 надо приплюсовать тираж областных, многих республиканских и районных газет. Книгу читали в вузах, школах, библиотеках, заводских клубах»[1398]. И тот же всенародный успех у написанной им биографии Пушкина, которая опять-таки «в сокращенном виде или отдельными главами была перепечатана фактически во всех областных газетах страны»[1399].
Удивительно ли, что в Институте мировой литературы он вырос до заместителя директора? И удивительно ли, что он же, едва началась охота на космополитов и низкопоклонников в литературоведении, обрушился на своего директора академика В. Шишмарева громокипящей статьей «О низкопоклонстве перед капиталистическим Западом, об Александре Веселовском, о его последователях и о самом главном» (Октябрь. 1948. № 1)?
В. Шишмарев, разумеется, был уволен, но и К. спустя год припомнили, что он родился со ставшей к тому времени токсичной фамилией Рабинович, а тут разговор был коротким — и из ИМЛИ изгнали, и даже из партии его, члена РКП(б) с 1918 года, вгорячах исключили. Потом, правда, приговор смягчили до строгого выговора с предупреждением, но, — как уже 24 апреля 1956 года его старый друг А. Фадеев указал в письме секретарю ЦК Д. Шепилову, — «товарищ Кирпотин был „отодвинут“ от руководящей деятельности в области литературы и науки, а впоследствии ему чинились препятствия в его собственной научной и литературной работе…»[1400].
Впрочем, препятствия препятствиями, но печататься К. продолжил, мало-помалу возвращая себе ведущие позиции в нормативном советском литературоведении и специализируясь по преимуществу уже не на ревдемократах, а на Достоевском: писал о нем в юбилейные дни установочные статьи для «Правды», «Известий», «Литературной газеты», издал не меньше десятка ученых трудов, отличавшихся от газетных, впрочем, разве лишь объемом.
Их, ведущих достоевсковедов, было тогда, собственно, двое — В. Ермилов и К., и друг друга, соперничая, они терпеть не могли, но писали неразличимо одинаково и примерно одно и то же: что, несмотря на кричащие противоречия, и романы Достоевского — разумеется, интерпретированные в правильном, партийном духе — могут, как равным образом книги Пушкина и Лермонтова, Добролюбова и Щедрина, служить учебником жизни для строителей коммунизма.
Этому же К., с 1956 года возглавляя кафедру истории русской литературы в Литинституте, и студентов десятилетиями учил, и аспирантов, даже в предсмертных записках, сочиняемых вроде бы только для себя, дал строгую отповедь завиральным идеям М. Бахтина, Ю. Лотмана, В. Топорова, других отступников от принципов классовости и партийности в советском литературоведении.
Так что и прожил К. почти сто лет, и книг выпустил десятки, но вышло так, — сошлемся на мнение М. Золотоносова, — «что история наказала Кирпотина неупоминанием: это литературоведение настолько в стороне от магистрального пути науки, что писать о нем теперь можно лишь как об одной из забавных тупиковых ветвей»[1401].
Как ни долог оказался железный век, но и он закончился.
Соч.: Избр. работы: В 3 т. М.: Худож. лит., 1978; Мир Достоевского: Этюды и исследования. М.: Сов. писатель, 1983; Ровесник железного века: Мемуарная книга. М.: Захаров, 2006.
Кирсанов Семен Исаакович (Кортчик Самуил Ицекович)[1402] (1906–1972)
Сын богатого дамского портного и любимый ученик Маяковского[1403], К., уверовав в мировую революцию, в молодости симпатизировал троцкистам. Во всяком случае, рассказывают,
как выпущенный на эстраду переполненной Большой аудитории Политехнического двадцатилетний одессит восторженно декламировал стихи, посвященные Троцкому, который поблескивал пенсне в первом ряду. Незадолго до высылки прославленного «творца революции» в Алма-Ату — и далее, в эмиграцию[1404].
Это могло бы и жизнь погубить. Но обошлось, и в 1934 году, страстно защищая от Н. Бухарина социальную лирику на I съезде писателей, К. уже твердил, что наша поэзия «призвана раструбить октябрьский гул по всему миру и быть боевым барабанщиком, трубачом за дело Ленина и Сталина»[1405].
Стихи, собранные в книги «Прицел» (1926), «Опыты» (1927), «Слово предоставляется Кирсанову» (1930), «Строки стройки» (1930), «Ударный квартал» (1931), многочисленные иные, поэмы «Пятилетка» (1932), «Товарищ Маркс» (1933) и опять же иные[1406], по идеологическому наполнению были в массе своей соответствующими, хотя, — по оценке М. Гаспарова, — они часто «выглядят как сборник упражнений по фонетике, грамматике и лексике нового поэтического языка»[1407]. Словом, — напоминает С. Поварцов, — К. «довольно громко барабанил на разные темы, не чураясь рекламных текстов, агиток, „чекистских маршей“ и проч. Он был стопроцентно советским по меркам своего времени и в точном смысле этого слова»[1408].
Соответствующим было и гражданское поведение К. Все коллективные заявления с требованием расстрелять врагов народа как бешеных собак он, разумеется, не мог не подписывать, а однажды — вместе с Н. Асеевым, Б. Корниловым, В. Инбер, В. Луговским, А. Сурковым, И. Уткиным, А. Безыменским[1409], другими поэтами — поставил свою фамилию и под «Письмом в редакцию» с требованием «принять решительные меры против хулигана <Павла> Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдет безнаказанным» (Правда, 24 мая 1935 года).
Поэтам пошли навстречу: П. Васильев был изолирован, а через два года расстрелян. Что же касается литературной жизни в стране, она продолжилась, и К. в 1930–1940-е не раз всыпали за «трюкачество» и вообще за злокозненный «формализм». Однако, — замечает М. Гаспаров, — «ему относительно повезло: жертвой номер один в таких критических кампаниях ему не пришлось побывать»[1410]. В войну К. работал во фронтовых газетах, потом в «Красной звезде», дослужился до звания майора интендантской службы и, хотя боевых наград, кроме медали «За победу над Германией», не снискал, писал много, а его листовки в стихах «Заветное слово Фомы Смыслова, русского бывалого солдата» (1942–1944) имели даже успех — впрочем, тоже относительный, как и книги «Поэма фронта» (1942), «Стихи войны» (1945), поэмы «Александр Матросов» (1946), «Небо над Родиной» (1947). Зато пересказ в стихах биографии героя-сталевара «Макар Мазай» был все-таки оценен Сталинской премией, пусть и 3-й степени (1950), и за К. уже окончательно закрепилось амплуа единственного у нас легального авангардиста. Так к нему власть и относилась — поругивала за «штукарство» (мол, «фокусник — это заведомый мастер, но мастер пустяков»)