И действительно, «Продолжение легенды» выходит пятью изданиями, полумиллионным тиражом печатается в «Роман-газете» (1958), по всей стране обсуждается на комсомольских собраниях, переводится на разные языки, О. Ефремов и М. Микаэлян ставят инсценировку повести в «Современнике» (1958), автора принимают в Союз писателей (1959). И всё к славе, даже пиратское издание повести на французском языке, от которого К. тут же с гневом отрекается: мол,
находится хитроумный негодяй, который берет книгу, изымает из нее целые главы, переводит так ловко, что отдельные места акцентируются, а другие «скромно вуалируются», пишет безобразное, лживое предисловие, снабжает книгу обложкой с изображением красной звезды за колючей проволокой, изобретает соответственное название «Звезда в тумане», об авторе утверждает, что он ищет бога, не зная его, — и призывает автора поклоняться не красной, а… вифлеемской звезде! <…> Меня возмущает, что мое имя стоит на обложке этой стряпни[1611].
Одна беда: как раз в это время власть затеялась укреплять литературные кадры в провинции, так что в московской прописке иногороднему К. отказывают, и Д. Поликарпов, заведовавший Отделом культуры ЦК, рекомендует восходящей звезде поселиться в Туле. Вроде бы и ссылка, но комфортная: любовь и ласка местного обкома, трехкомнатная — на двоих с женой, еще только ожидавшей ребенка, — квартира в элитном доме, возможность в составе писательских делегаций побывать не только в соцстранах, но и в Париже (1961).
С творческой жизнью тоже все было ладно: в 1962 году по его рассказу «Юрка — голоштанная команда» снимается фильм «Мы, двое мужчин», главную роль в котором сыграл В. Шукшин, рассказик «Деревцо» из года в год перепечатывается в хрестоматии «Родная речь» для первого класса, «Продолжение легенды» переиздается, выходят и новые книги: «В солнечный день» (1960), «Биение жизни» (1961, 1967), «Селенга» (1961), «Августовский день» (1962), «У себя дома» (1964), «Мореплаватели» (1967).
Книги неплохие, но ничем в общем потоке не выделяющиеся, так что И. Минутко, друживший тогда с К., наверное, прав, определив его как «средний литературный талант с интуитивными прорывами к высотам творчества»[1612].
Теперь-то мы знаем, что эти «интуитивные прорывы» были отложены для романа-документа «Бабий Яр», который после изматывающих боев с редакторами и цензорами в оскопленном виде появился в «Юности» (1966. № 8–10), а на следующий год был издан 150-тысячным тиражом. Тут уж, — говорит А. Гладилин, — «успех был феерическим»[1613], и, — свидетельствует П. Матвеев, — «иноязычные переводы „Бабьего Яра“, в 1967–1968 годах вышедшие в 33-х странах, сделали Анатолия Кузнецова всемирно известным советским писателем»[1614].
От надзора властей его это, впрочем, не освободило. Идут толки о чересчур свободной, непривычно для туляков богемной жизни К., и его недостойное коммуниста поведение даже обсуждают в обкоме партии. Аморалка, однако, не политика: К. кается, и его прощают. Во всяком случае, и его превосходный рассказ «Артист миманса» (Новый мир. 1968. № 4), и посредственный производственный роман «Огонь» (Юность. 1969. № 3–4) публикуются без проблем, а главный редактор «Юности» Б. Полевой мало того что в июне 1969 года включает его (вместо В. Аксенова и Е. Евтушенко) в состав журнальной редколлегии, так еще и хлопочет, чтобы К. на две недели командировали в Англию с целью сбора материалов для написания книги о проходившем там в 1903 году II съезде РСДРП.
Сыграли ли свою роль в этих успехах данная К. подписка о негласном сотрудничестве с КГБ и его доносы на В. Аксенова, А. Гладилина, Е. Евтушенко, О. Ефремова, А. Райкина[1615], нам неизвестно. Но известно, что, зашив в подкладку своей стеганой куртки десятки микрофильмов с бесцензурным текстом «Бабьего Яра», К. 24 июля вместе с переводчиком-куратором Г. Анджапаридзе прибывает в Лондон, а уже 28 июля тайно покидает гостиницу, чтобы запросить в Англии политическое убежище.
Я, — заявляет он в первом же интервью, — отказываюсь от всего, что издано в Советском Союзе под моей фамилией. И фамилия моя мне противна, потому что это фамилия труса и конформиста. Я отныне свои произведения — подлинные, чтобы их можно было отличать — буду подписывать только своим именем — Анатолий[1616].
В Москве, естественно, паника. Уже 4 августа председатель КГБ Ю. Андропов докладывает в ЦК о мерах по возвращению беглеца на родину, 6 августа Б. Полевой разражается в «Литературной статье» памфлетом «Несколько слов о бывшем Анатолии Кузнецове», книги выбрасывают из библиотек, уничтожают два миллиона журнальных обложек очередного номера «Юности», на которых значится его имя, ставшее, как сказали бы сейчас, токсичным[1617]. А сам К. печатает обращения и открытые письма, одно громозвучнее другого.
Так верноподданный советский писатель-коммунист становится едва ли не самым непримиримым антисоветчиком:
Мир живет и движется, такой разноцветный, по большому счету противоречивый, а мы, советские, по отношению к нему представляем особое оболваненное восточное племя между Европой и Китаем, толкущееся в пережеванных представлениях, живущее серо, неинтересно, на концлагерном режиме, с дубовыми фанатичными догматами, рождаемся, живем и умираем на вытоптанном пустыре за высокими заборами[1618].
В том же 1970 году наконец-то выходит неоскопленный текст «Бабьего Яра», где места, выброшенные цензурой, набраны курсивом, а позднейшие вставки даны в квадратных скобках. Его переводы издают в Англии, Германии, США, Франции, Австрии, Швейцарии, Швеции, Израиле, так что материально К., — как замечает его биограф П. Матвеев, — ни в чем не нуждался: на крупные авансы и роялти от западных издателей приобрел трехэтажный дом в одном из лондонских пригородов и автомобиль, о котором мечтал с детства. Кормила его и «Свобода», для которой К. за семь лет (1972–1979) записал 233 радиобеседы — действительно очень яркие.
Но что же новые книги? Ничего, если не считать сохранившегося лишь во фрагментах сюрреалистического романа «Тейч Файв» (Новый колокол, 1972). Так что на родину — в Россию и в Украину — после перестройки К. вернулся по сути только «Бабьим Яром», переиздающимся до сих пор. Да и единственным памятником писателю стала в 2009 году открытая в Киеве скульптура мальчика, при свете фонаря читающего на стене фашистский указ о сборе евреев с вещами и ценностями.
Соч.: Бабий Яр: Роман-документ. М., 1967, 1991, 2001, 2005, 2010, 2019; Франкфурт-н/М., 1970, 1973, 1986; Киев: Обериг, 1991, 2008; Запорожье, 1991; 2001; СПб.: Речь, 2019; Между Гринвичем и Куреневкой: Письма Анатолия Кузнецова матери из эмиграции в Киев. М.: Захаров 2002; На «Свободе»: Беседы у микрофона. 1972–1979. М.: Corpus, 2011.
Лит.:Минутко И. Возвращение Анатолия Кузнецова // Вопросы литературы. 1995. № 4; Финкельштейн Л. Жизнь Номер Два // Время и мы. 1999. № 144; Матвеев П. И ад следовал за ним… Жизнь и судьба Анатолия Кузнецова. Киев: Саммит-книга, 2021.
Кузнецов Феликс Феодосьевич (1931–2016)
«Я с детства и на протяжении всей своей жизни любил советскую власть»[1619], — уже на склоне дней признался К. И ему действительно было за что ее любить: 17-летний выпускник сельской школы в захолустной Тотьме безо всякой протекции поступает на экономический факультет суперпрестижного МГИМО (1948), а когда у него «не пошел язык»[1620], по личному будто бы распоряжению министра переводится на только что созданное отделение журналистики филфака МГУ (1949–1953). И дальше все так же, как по маслу: аспирантура, первые заметные публикации, членство в КПСС (1958) и Союзе писателей (1962), недолгая служба в Совинформбюро, а в 28-летнем возрасте пост члена редколлегии «Литературной газеты» по разделу русской литературы (1959–1961).
Плохо ли? И удивительно ли, что, точно угадывая, куда дует властный ветер, К. поначалу становится едва ли не идеологом «детей XX съезда», предлагает считать их (В. Аксенова, А. Гладилина, А. Кузнецова) «четвертым поколением» беззаветных борцов за ленинские нормы, заодно похвально отзывается об А. Солженицыне (Знамя. 1963. № 1), а к середине 1960-х…
В середине 1960-х роза ветров меняется: о культе личности вспоминать уже запрещено, шестидесятники, во всяком случае многие из них, дрейфуют от дразнящего фрондерства к опасному для власти диссидентству, зато из глубины России вырастает новая литературная волна, и в статье «Трудная любовь: Раздумья о деревенской литературе» (Правда, 3 марта 1967 года) К. первым называет эту волну «деревенской прозой».
Своим приоритетом здесь он небезосновательно гордился: и
что первым в Москве с помощью радио донес до людей слово Рубцова и помогал его публикациям, что представил читателям первую книжку Валентина Распутина в статье с пророческим заголовком «Писатель родился», что первым написал о рассказах Белова и его «Привычном деле»[1621], что последовательно защищал от нападок прозу Абрамова и Яшина…[1622]
В хлопотах по утверждению деревенской прозы К. не был одинок, конечно. И усилия А. Твардовского, усилия критиков-новомирцев никак нельзя сбросить со счета. Однако тонкая разница: если Ю. Буртин, И. Виноградов, А. Марьямов, Е. Дорош, И. Дедков, обращаясь к читателям, напирали прежде всего на протестный, социально-критический смысл книг о деревне и деревенских жителях, то К., адресуясь прежде всего к власти, мягко, но умело доказывал их приемлемость, их отнюдь не чужеродность как соцреалистическим канонам, так и советской идеологии.