Оттепель. Действующие лица — страница 135 из 264

[1799].

В январе 1941-го на «Вечере трех поколений» в ЦДЛ, где за первое отвечал И. Сельвинский, за второе К. Симонов, он уже представительствовал от самых младших, будто заранее примеряясь к той роли правофлангового фронтового поколения, которую начальство и официальная критика определят ему после Великой Отечественной, когда за публикациями в «Знамени» (1945. № 7; 1946. № 10) в 1947 году у недавнего военкора практически одновременно выйдут книги «Сердцебиенье», «Дни свиданий», «Стихи Сталинграду», а поэма «Рабочий день» (Звезда. 1948. № 12) принесет ему Сталинскую премию 2-й степени (1949).

Репутации правофлангового надо было соответствовать, и докладом «Проблемы советской поэзии (итоги 1948 года)» Л. ударил по всему живому, что было тогда в литературе: и по своим ровесникам-поэтам, и по критикам-космополитам, и — что более всего запомнилось — по Б. Пастернаку («Всю жизнь в нашей поэзии он был свиньей под дубом»), по А. Ахматовой (она «появилась, как магнит, и притянула к себе все ржавые опилки, весь сор в наших рядах»), по Н. Заболоцкому («Автора обуревает какая-то душевная паника… Ложное, позерское отрешение от человеческого разговора, надуманная многозначительность… Никому не нужно это иконописное мастерство…»)[1800].

Справедливости ради нужно отметить, что, в отличие от А. Софронова, Н. Грибачева, других поэтов-лауреатов сталинского призыва, Л. так палачески в дальнейшем уже никогда не высказывался. Был, — как рассказывают, — если и не доброжелателен, то добродушен, лишнего с трибуны не говорил и лишнего не подписывал, дружил с А. Межировым, Н. Глазковым, Е. Евтушенко, вообще, — свидетельствует М. Синельников, — «любил интеллигентных поэтов и поддерживал своих друзей»[1801]. Однако, — вспоминает И. Гринберг, — «какой-либо неуверенности, рефлексии, внутренней расшатанности»[1802] был чужд, идеологическую дисциплину всегда блюл твердо и от присяги, принесенной еще в незабываемом 49-м, не отказывался. Так что, — удостоверяет А. Медников, — «я не помню Луконина колеблющимся или неопределенным в тех ситуациях, когда надо было определить политически ясную и твердую позицию, свою партийность»[1803].

Должен был, например, заклеймить Б. Пастернака на общеписательском собрании 31 октября 1958 года, но очередь до него не дошла, и слова ему не дали. Слава богу, конечно: ведь и намерение, похвальное в глазах начальства, было обозначено, и лишнее опять-таки на вороту не повисло, ничем не омрачая реноме поэта, может быть, малочитаемого («Я, — процитируем Л., — никогда не был модным, мне незнакомо ощущение знаменитости…»[1804]), зато глубокоуважаемого, говорящего, — как и предписывала власть, — «о главных, стержневых, воспаленных вопросах современности»[1805]: ну, например, о борьбе за мир, происках международной реакции или строительстве ГЭС на родной Волге.

И говорящего сомасштабно этим главным вопросам, то есть зачастую не столько стихотворениями даже, сколько поэмами монументального объема. «Когда он, — рассказывает А. Марков, — готовил к публикации в „Новом мире“ поэму „Дорога к миру“, я спросил: — Сколько строк в поэме? — Он ответил даже несколько желчно: — Семь тысяч[1806]. Я их, читателей, заставлю попотеть!»[1807]

Так и шла десятилетие за десятилетием эталонная жизнь эталонного советского поэта: выпустил несколько десятков книг, много переводил, как и все, по подстрочникам, объездил по командировочной надобности весь белый свет, отписываясь репортажами в стихах и прозе, заседал в правлениях, редсоветах, президиумах, охотно и умело, — как вспоминает Л. Озеров, — «открывал вечера, делал вступительные слова, вел банкеты»…[1808]

О чиновной карьере вроде бы не хлопотал, но она, вместе с орденами, вместе с Государственной премией СССР (1973), сама собою шла в руки, и, секретарь правления СП СССР, Л. незадолго до смерти в 1976 году успел даже несколько месяцев поруководить Московской писательской организацией.

Чем запомнился? Может быть, тем, что, несмотря ни на что и вопреки всему, «был, — как говорит М. Синельников, — хороший человек. Или слыл таким и старался поддерживать доброе о себе мнение»[1809].

А может быть, четырьмя строчками, написанными еще в 1944 году: «В этом зареве ветровом / выбор был небольшой. / Но лучше прийти с пустым рукавом, / чем с пустой душой»).

Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1978–1979; Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1985 (Библиотека поэта. Большая серия); Избр. произведения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1989; В этом зареве ветровом: Стихи. М.: Сов. писатель, 1990; На гребне лет… М.: У Никитских ворот, 2018.

Лит.: Воспоминания о Михаиле Луконине. М.: Сов. писатель, 1982; Аннинский Л. Михаил Луконин. М.: Современник, 1982.

Любимов Николай Михайлович (1912–1982)

По отцовской линии Л. из священнослужителей и сельских учителей, по материнской — из родовитого дворянства, и, оглядывая свою жизнь, Л. всегда помнил: «Крестным отцом моей бабушки с материнской стороны был Александр Второй», дедушка служил губернатором в Вологде, а

дальняя родственница моей матери, графиня Анастасия Васильевна Гендрикова, фрейлина последней русской императрицы Александры Федоровны, добровольно разделила участь царской семьи. Ее упоминает в своем дневнике Николай II («Настенька Гендрикова»)[1810].

Богобоязненной семье Л., родившегося в провинциально тихом Перемышле на Оке, бежать бы из безбожной Совдепии куда глаза глядят, но они остались, и в интервью «Независимой газете», данном месяца за три до смерти, Л. вспомнил стихотворение Волошина «На дне преисподней», заканчивающееся словами о России: «Умирать, так умирать с тобой / И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!».

Что же до большевиков, то их Л. с самого детства понимал как оккупантов и палачей, с которыми невозможно бороться, но нужно, сколько получится, держаться от них подальше. Вот и учиться после девятилетки с педагогическим уклоном он, хотя, — по собственному признанию, — «терпеть не мог говорить на каком-нибудь другом языке, кроме русского»[1811], поступил не на идеологизированные литфак или истфак, а в Институт новых языков (1930), где марксистским волапюком душили не слишком, зато преподаватели были первоклассными, и выученные еще в Перемышле чужие языки стали для пытливого юноши почти такими же родными, как речь матери и бабушки.

Взявшись на третьем курсе за пьесы Мериме, за статьи, рассказы и письма французских писателей, Л. уже попробовал свои силы в переводе, но со службы в издательстве «Academia» его вскоре сорвали: несколько месяцев ни за что ни про что в тюрьме и ссылка в Архангельск (1933–1937). И это Л., — говорит его сын Б. Любимов, — еще «повезло. <…> Думаю, пробудь он в архангельской ссылке еще хотя бы полгода, получил бы новый срок»[1812].

Жизнь, как бы то ни было, продолжилась, и Л., в своих мемуарах с живописнейшими подробностями описавший мир своего детства и юности, в рассказе про жизнь под коммунистами чрезвычайно скуп. Так что и знаем о ней мы немного: редактировал чужие переводы, переводил и сам по преимуществу «для заработка, — как рассказывает Б. Любимов, — какие-то чудовищные романы „левых“ латиноамериканских писателей»[1813], в 1942 году был принят в Союз писателей, пользовался благорасположением Б. Пастернака, Е. Булгаковой, Т. Щепкиной-Куперник, вообще старорусской московской интеллигенции, терял друзей, которые попадали в сталинскую мясорубку, жил, случалось, впроголодь, и крупные удачи пошли только за гранью 1940–1950-х годов.

Зато какие удачи: за мопассановским «Милым другом» последовал «Дон-Кихот» Сервантеса (1951), перевод которого намеревались выдвинуть на Сталинскую премию, но не успели. А дальше, дальше, дальше — «Мещанин во дворянстве» Ж.-Б. Мольера (1953), «Тартарен из Тараскона» А. Доде (1957), «Госпожа Бовари» Г. Флобера (1958), «Синяя птица» М. Метерлинка (1958), «Гаргантюа и Пантагрюэль» Ф. Рабле (1961), «Легенда об Уленшпигеле» (1961), «Хроника царствования Карла IX» П. Мериме (1963), «Декамерон» Дж. Боккаччо (1970), «Безумный день, или Женитьба Фигаро» и «Севильский цирюльник» П. Бомарше (1973), «Коварство и любовь» Ф. Шиллера, «Жан-Кристоф» Р. Роллана, шесть из семи романов цикла «В поисках утраченного времени» М. Пруста. Что ни книга, то литературный памятник, верный кандидат в 200-томную «Библиотеку всемирной литературы», одним из вдохновителей и редакторов которой по естественному праву стал Л.

Семья наконец-то вышла из нужды, вместо 11-метровой комнатки в коммуналке, где работал Л. и где даже в весенний солнечный день приходилось зажигать лампу, в 1957 году удалось купить квартиру в писательском кооперативе около метро «Аэропорт». И можно было уже самому себе устанавливать правила: например, современных западных писателей в расчет вообще не принимать и из классики переводить только то, что сердцу мило, а за нелюбимых О. де Бальзака, В. Гюго или Э. Золя вовсе не браться. Или: никогда не переводить по подстрочникам, всякий раз обновляя для работы свое знание французского, испанского, итальянского, немецкого, но равным образом и меняющегося в живом обиходе русского языка.