До поры это сходило с рук, но когда в 1968 году М. поставил свою подпись под заявлениями в защиту Ю. Галанскова и А. Гинзбурга, его наказали. Не очень сильно, но все-таки: по писательской линии ограничились строгим предупреждением, а из редколлегии «Октября» вывели. И этого было достаточно, чтобы вполне законопослушный М. перешел в лютые враги правящего режима: сблизился с А. Сахаровым и другими заметными правозащитниками, издал в «Посеве» романы «Семь дней творения» (1971, 1972, 1973) и «Карантин» (1973), которые тотчас же перевели на европейские языки, активно выступал с противовластными заявлениями, открытыми письмами и интервью.
Дальнейшее понятно: 26 июня 1973 года его исключили из Союза писателей, 12 февраля 1974-го разрешили выезд вместе с женой во Францию на год, 1 марта дали вылететь в Орли — с тем чтобы 30 января 1975-го лишить советского гражданства.
В эмигрантской среде он, вполне возможно, мог бы и затеряться, однако, — говорит П. Матвеев, — «Максимову неимоверно повезло — он оказался в нужное время в нужном месте»[1845]: впечатленный его антикоммунистическими речами западногерманский медиамагнат А. Шпрингер предложил М. издавать антикоммунистический же ежеквартальный журнал. И «Континент», первый номер которого вышел в октябре 1974 года, сразу же заявил о себе как о центральном органе русской, и не только русской, эмиграции.
В его редколлегию М., особенно поначалу, пригласил первые имена. Там, в сравнении с другими эмигрантскими изданиями, выпускавшимися, что называется, на коленке, была отличная полиграфическая база и неплохо налаженное распространение. Там хорошо платили и сотрудникам редакции, и авторам (30 марок за страницу текста). Так что писатели и из диаспоры, и из метрополии к журналу потянулись — в надежде на то, что он станет объединяющим для всех, кто талантлив и мыслит инако.
А он стал разъединяющим — прежде всего благодаря особенностям натуры главного редактора, который, почувствовав себя главнокомандующим русской литературы, и генеральские замашки усвоил, и рознь небезуспешно плодил, доказывая, что все, кого он успел оскорбить, являются штатными или нештатными агентами КГБ. И отвечали ему, разумеется, соответственно. Так, М. Розанова уже в 2004 году вспоминала:
Как-то Ефим Эткинд (дело было во Франции) сказал мне, что Владимир Максимов, в те времена наш лютый враг, редактор «Континента», — агент КГБ или как минимум агент влияния. Я слушала-слушала, а потом говорю: Ефим Григорьевич! Максимов — не агент КГБ, Максимов — просто сволочь, а это совершенно другая профессия[1846].
Обо всем этом, впрочем, в другой раз и в другом месте, как и о том, что с приходом в Россию перестройки М. сначала возглавил Интернационал сопротивления, а затем — к изумлению тех, кто его раньше знал, — стал присяжным автором «Правды» и «Советской России», с охотой цитирующим знаменитую фразу А. Зиновьева: «Метили в коммунизм, попали в Россию», а от себя добавляющим: «Я вынужден пересмотреть свою собственную диссидентскую деятельность, по-иному смотрю и на издание журнала…»[1847]
Это время ушло, а с ним глубоко в историю литературы ушли и публицистика М., и его романы.
Соч.: Собр. соч.: В 8 т. + доп. 9 т. М.: Терра, 1991–1993; Самоистребление. М.: Голос, 2005; Растление великой империи. М.: Алгоритм-Эксмо, 2010; То же. М.: Родина, 2021 (тираж 300 экз.).
Лит.:Огрызко В. Перед бездной: Владимир Максимов // Литературная Россия. 2015. 23 февраля; Матвеев П. Чужая судьба // Этажи. 2021. 21 мая. https://etazhi-lit.ru/publishing/literary-kitchen/1153-chuzhaja-sudba.html.
Мамлеев Юрий Витальевич (1931–2015)
Как рассказывает М., его отец, известный в свое время психопатолог, сгинул в ГУЛАГе[1848]. Но две комнаты в коммуналке по Южинскому переулку как были, так и остались заваленными книгами обо всем спектре душевных недугов. И вот эти-то книги, будто «Орлеанская девственница» у Пушкина, оказались любимым чтением будущего тайновидца. Уже первый рассказ «Волшебный фонарь», написанный им в семь лет, был не без дьявольщинки, а потом, когда М. закончил Лесотехнический институт (1956) и стал преподавать математику в вечерней школе, рассказы о сбрендивших ангелах и упырях, оживших мертвяках и недоносках пошли сплошным потоком.
Ключевым в своем духовном развитии М. называет 1953 год, когда со смертью Сталина он почувствовал себя «уже убежденным антикоммунистом»[1849] и когда его, что еще важнее, постигло «своеобразное глубокое озарение, которое стало результатом реализации особого видения мира и людей и способности видеть их самые закрытые, темные, глубинные стороны, которых они сами в себе не подозревали»[1850].
Новым знанием о том, что посюсторонний мир есть всего лишь одно из проявлений потустороннего, Великого Инферно, нельзя было не поделиться. И, — вспоминает его единомышленник А. Ровнер, — «сын профессора Юрочка Мамлеев <…> начал поиски родственных душ в окружающем его московском пространстве. Он нашел таковых немало, и среди них были поэты, художники, мистики и шизы», ибо «шизоидность как стиль» стала тогда для многих «добровольно избранной формой психологической защиты от советской казенщины» да и вообще «была разлита в воздухе того времени»[1851].
Так что о М. — «человеке в затертом пиджаке и с клеенчатым портфелем, напоминавшем провинциального счетовода»[1852] — поползли слухи, что он либо реинкарнация Достоевского, либо и не человек вовсе, а посланец из ада. И начались чтения — как в многочисленных тогда московских домашних салонах, так и непосредственно на Южинском[1853], где М. в начале 1960-х уже не жил, но, — по его словам, — «использовал эту квартиру для чтений и сборищ»[1854].
Кто там бывал? Помимо ближайшего круга, в котором царил поэт и философ Е. Головин, склонившийся позднее к аффектированному фашизму, появлялись еще и Вен. Ерофеев, и Л. Губанов, и Э. Лимонов, и художники А. Зверев, Б. Свешников, и лианозовцы — по одиночке и скопом, и будущий ультранационалист Г. Шиманов, и будущие имперцы А. Проханов, Г. Джемаль, иные всякие.
Там пили, конечно, — не больше, впрочем, чем в других московских компаниях. И нравы, конечно, были вольными — однако слава «сексуальных мистиков» южинцами вряд ли была заслужена; во всяком случае, о свальном грехе и сексуальных девиациях свидетельств нет, а прозу М. в эротизме или тем более в порнографии отнюдь не заподозришь. Тем не менее разговоры там были такими ошарашивающими и чтения при свечах тоже сносили крышу до такой степени, что, — вспоминает очевидец, — «нервные и впечатлительные барышни нередко теряли сознание»[1855].
Разумеется, — говорит М., — «о публикации в Советском Союзе и речи быть не могло»[1856], хотя, — продолжим цитату, — «в моих рассказах не было ничего антисоветского, никакой политики. Это спасало, тем более советская власть к тому времени значительно потеплела»[1857].
Спасала, надо полагать, еще и осмотрительность самого М. Он свои рукописи в свободное самиздатское распространение не запускал, иностранцев сторонился, никаких рискованных интервью, соответственно, не давал, так что и на Запад его тексты не уходили. Но их количество критически нарастало, и, когда был закончен особенно возмутительный роман «Шатуны» («самое мерзкое произведение, которое я читал в своей жизни», — скажет Е. Попов[1858], и с ним многие согласятся), держать эти тексты под спудом было уже невозможно.
Видимо, и в самом деле «невозможно жить в постоянном надрыве. За надрывом должен следовать прорыв, вознесение, спасение. Надрыв — и рывок вверх»[1859], — написал М. и, чистокровный русак, он, не поднимая шума, подал заявление на выезд из СССР по израильской визе.
Его выпустили, так что осенью 1974 года М. вместе с женой и, что забавно, в одном самолете с Э. Лимоновым и Е. Щаповой вылетел в Вену, оттуда под самый Новый год перебрался в Штаты, где сначала попал под опеку Толстовского фонда, а потом преподавал в американских университетах.
Пошла — не без осложнений, конечно, но пошла — вполне вроде бы благополучная жизнь: М. наконец-то, как он давно мечтал, крестился в православную веру, «Шатуны», хоть и в урезанном на треть виде, вышли по-английски, его приняли в американский ПЕН-клуб, профессорских заработков на жизнь хватало. Однако психологически он и в Штатах чувствовал себя изгоем: его, — и М. очень подробно пишет об этом в «Воспоминаниях», — раздражала уже тогда царившая там русофобия, и сам он своими разговорами про Святую Русь, про то, что свет придет непременно с Востока, эмигрантов одной с ним третьей волны раздражал тоже ужасно.
Из этого рая (сытого ада?) надо было бежать, и в 1983 году М. переселяется во Францию, где не сразу, совсем не сразу ему удается укорениться. Но все же удается: он преподает в Медонском институте русской литературы, работает в парижском Институте восточных цивилизаций. И пишет — теперь не только прозу, но и историософские трактаты, невозбранно издается — как на русском языке, так и в переводах на европейские. Так бы и жить, но из России доносятся слухи о перестройке, о том, что власть коммунистов кончается, и М. одним из первых, уже в 1988 году, приезжает в Москву сначала только гостем, чтобы в