, «несчастная, замученная, голодная, немытая, затравленная»[2044], «некрасивая и эгоцентрически агрессивная»[2045], «невзрачная, нелепая, необразованная, не умеющая, но умная и почти что мудрая» (М. Пришвин), Н. фантазировала легко и на ходу, случалось, сочиняла очередной вариант своей биографии. Всерьез уверяла, скажем, Л. Мартынова, что она по происхождению принцесса, тайная дочь Николая II или, на худой конец, Г. Распутина[2046].
Достоверно известно лишь то, что детство у нее было сиротским. Да и юность не слаще — поучилась подряд в трех техникумах, но ни одного из них, кажется, не закончила, к регулярному труду на производстве или в конторе была явно не способна, так что спасением от участи побирушки стал в 1935 году переезд в Москву, куда ее на учебу то ли направил, то ли не направлял Свердловский обком комсомола.
В столице Н., которой всегда будут нужны покровители, прибилась к влиятельнейшему тогда Н. Асееву. С его подачи, с его лестными напутствиями и печататься стала — три стихотворения в «Октябре» (1937. № 3), усиленные публикациями в майском и сентябрьском номерах того же журнала, поэма «Ночь на баштане» в «Комсомольской правде» (9 мая 1938 года)… И в Литературный институт ее тоже приняли в асеевский семинар.
«Имя ее, — вспоминала М. Алигер, закончившая к тому времени Литинститут, — зазвучало, передаваемое из уст в уста, и казалось, вот они и пришли — признание, успех, слава. Но она…» Она по-прежнему безостановочно сочиняла стихи, записывая их на всем, что под руку подвернется. И вела себя тоже по-прежнему — словно «дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и еще меньше о самой себе»[2047]. Могла подластиться, но могла и нагрубить, куснуть протянутую руку. Поразить удивительно тонким наблюдением и тут же сморозить дикую глупость. Попытаться на свой лад воспеть в стихах «великий СССР» и… Вот все тот же Асеев рассказывал, как перед войной к нему, только что получившему Сталинскую премию,
приходит Ксюша Некрасова и говорит: — Николай Николаевич, вы же знаете, что Сталин — палач. Почему вы об этом не скажете? Если скажете вы — все услышат. — Я ей говорю: — Бог с тобой, что ты несешь, на тебе трешку, уходи скорее[2048].
В общем, — как годы спустя заметил Л. Мартынов, — «Бог знает, что говорила Ксюша Некрасова!»[2049] И удивительно ли, что Н. Асеев со временем стал от нее шарахаться, называя не иначе, как «привидением». И другие поэты, ценя Ксюшин дар, предпочитали тоже отделаться трешкой на скромный обед, чем часами слушать бесконечный поток ее стихотворений, где — сошлемся на мнение Н. Мандельштам — «иногда раскрываешь рот от удивления — что за чудо? — а то прет такое, что хочется плакать»[2050].
Так и до войны, и после войны. Так и во время войны, когда Н. вместе с мужем и грудным младенцем была отправлена в эвакуацию, но — несчастья не оставляли ее ни на минуту — муж по дороге сошел с ума, ребенок погиб при не вполне ясных обстоятельствах, и сама Ксюша натерпелась лиха. Надо бы научиться, как все, зарабатывать себе на хлеб,
а я, — рассказывает Н., — не работала, необозримое горе утопило мои руки, и беспрестанно ноющая печаль не давала мне покоя, и я не могла сидеть на месте и ходила из дома в дом, из квартиры в квартиру, не в силах сосредоточить себя в каком-нибудь деле. <…> И люди давали мне кусочки хлеба или тарелку супа или каши, и я принимала и была благодарна[2051].
Пока уже в Ташкенте не прибилась к А. Ахматовой, даже первое время ночевала в ее комнате на подстилке. И — не чета другим поэтам — Ахматова от своей бесприютной товарки по ремеслу не отмахнулась: если и сравнивала, то только с М. Цветаевой, в силу своих скромных возможностей ей помогала и 15 августа 1943 года отослала И. Эренбургу подборку стихов Н. со словами: «Мне они кажутся замечательным явлением, и я полагаю, что нужно всячески поддержать автора. <…> Конечно, самое лучшее было бы напечатать стихи Некрасовой в журнале или газете»[2052].
Но с появлением стихов в печати уже и в послевоенное время была совсем беда. Впадая в отчаяние, Н. обращалась со слезными письмами к Сталину, Поскребышеву («Несколько лет мне ставят нелепые барьеры, и я бьюсь головой о стенку…»), К. Симонову («Константин Михайлович, я гибну, одной не выбраться, помогите мне, пожалуйста»), надеялась на участие почему-то М. Пришвина[2053], других знатных, как ей казалось, писателей. Однако журнальные публикации пресеклись на единственном стихотворении «Мальчик» в «Новом мире» (1947. № 2). И из попытки издать книгу в 1953 году тоже ничего не вышло — ее стихи, с точки зрения Е. Книпович, не более чем «декадентское ломание, манерная детскость для умиляющихся маститых дядь из узкого литературного кружка», тогда как А. Жаров, другой издательский рецензент, и вовсе припечатал: «Творчество ее в целом — это не в обиду будь сказано — законченный образец графомании»[2054].
Поэтому первую — и тонюсенькую, всего 14 стихотворений! — книгу «Ночь на баштане», выпущенную под редакцией С. Щипачева, — Н. увидела только в декабре 1955 года, в Союз писателей, несмотря на очень лестную рекомендацию М. Светлова, ее так и не приняли, выделив, правда, за 8 дней до смерти первую в Ксюшиной жизни комнату в коммуналке, в которой она даже прописаться не успела.
И, — как 19 февраля 1958 года сказано в дневнике Д. Самойлова, — «провожали нищий гроб Ксении, одетой в пестрый халатик, облагороженной смертью»[2055], С. Наровчатов, Б. Слуцкий, В. Гончаров, Г. Левин, В. Тушнова, Я. Смеляков, С. Васильев, Е. Евтушенко… — одни поэты[2056].
А кто же еще?..
Через месяц выйдет уже полноценная книга «А земля наша прекрасна», поэты со временем напишут о ней стихи и воспоминания. И Н. такой, видимо, уже и останется в нашей литературе — как поэт для поэтов. Подобно Хлебникову, подобно другим великим и малым юродивым русского стиха.
Соч.: В деревянной сказке: Стихотворения. М.: Худож. лит., 1999; На нашем белом свете: Стихи, наброски, воспоминания современников. Екатеринбург: Банк культурной информации, 2002.
Лит.:Бухарова И. Странница: О судьбе и поэзии Ксении Некрасовой. Иркутск: Изд-во Иркутского ун-та, 2006; Сутырин В. Ксения Некрасова: Реконструкция жизненной и творческой судьбы незаурядного поэта. Екатеринбург: Сократ, 2019 (Жизнь замечательных уральцев).
Непомнящий Валентин Семенович (1934–2020)
Так случается: закончив классическое отделение филфака МГУ с дипломом «преподавателя греческого и латинского языков, учителя русского языка и литературы в средней школе» (1957), Н. устроился на работу в газете швейной фабрики № 3. И там же, что было тогда в порядке вещей, вступил в КПСС. Н. вспоминает:
В то время, после смерти Сталина и ХХ съезда партии, в среде думающей интеллигенции распространялось мнение, что «порядочные люди должны идти в партию». И когда мне начальство фабрики велело вступать в партию (как «работнику идеологического фронта»), я, не задумываясь, пошел[2057].
Следствием явилось только то, что его, молодого коммуниста из фабричной многотиражки, по рекомендации университетского приятеля Ст. Рассадина без проблем приняли редактором в «Литературную газету». Началась новая жизнь — в каждодневной работе с рукописями талантливых авторов и почти каждодневном общении с верными друзьями и, как тогда казалось, до конца дней единомышленниками.
Вот «все они красавцы, все они таланты, все они поэты» на групповых портретах Б. Биргера: Б. Балтер, Ф. Искандер, В. Войнович, Б. Окуджава, Л. Копелев, Б. Сарнов, О. Чухонцев, и Н., безусловно, свой в этом кругу.
Он начинает писать и несколькими годами позже весело, например, разделывает «Тлю» И. Шевцова (Знамя. 1965. № 1). Но критиком себя не чувствует — хотя бы по той причине, что текущую литературную жизнь и писателей-современников в его сознании и в его планах все решительнее оттесняет Пушкин. В «Вопросах литературы» появляется статья «Симфония жизни» о «Маленьких трагедиях» (1962. № 2), вскоре после которой Н. приглашают на работу в редакцию этого журнала, за нею следуют темпераментные полемические заметки «Сегодня, здесь, сейчас!» (Знамя. 1963. № 10) и наконец «Двадцать строк. Пушкин в последние годы жизни и стихотворение „Я памятник себе воздвиг нерукотворный“» (Там же. 1965. № 4).
Оттепель еще длилась, и «в то время литературоведческая статья могла стать бестселлером, — вспоминает Н. — Тут так и случилось». И не только потому, — продолжает Н., что «она была в духе времени, шестидесятнического либерализма с его эзоповым языком и полускрытыми аллюзиями (когда, например, ругали „николаевский режим“, а на самом деле разумели советскую цензуру и обком КПСС)». Но еще и потому, что «в ней впервые в советском пушкиноведении прозвучала религиозная тема»[2058], понятая, впрочем, атеистическим окружением не как новый для автора символ веры, а как еще один дерзкий выпад в сторону безбожного режима.
Меж тем как Н., на дух не перенося советчину, уже тогда, а с годами все решительнее стал сторониться и ее антипода — секулярной фрондирующей интеллигенции с ее, как он полагал, беспочвенностью, радикализмом и западничеством. Ориентиром стала увиденная по-своему эволюция Пушкина — к либеральному консерватизму, то есть к монархическим убеждениям и традиционалистским ценностям, к народолюбию и тому, что можно счесть антиамериканизмом (статья «Джон Теннер»).