Рассказывают, что Маяковский его при жизни не жаловал, вроде бы даже называл «навазелиненным помощником присяжного поверенного». Но времена после знаменитой резолюции про «лучшего, талантливейшего» склонились к канонизации, и П. в этом преуспел больше прочих, не колеблясь обнаружив «истоки великого новаторства Маяковского <…> не в „футуризме“, а в революции…»[2297]. Во всяком случае, при выдвижении на Сталинскую премию 1941 года его труды даже столкнулись с поэмой Н. Асеева «Маяковский начинается».
Победил Н. Асеев, но в 1951 году выдвижение было повторено, и опять незадача — возможно, не без воздействия Л. Брик, которая была так возмущена перцовскими рассуждениями о цельнометаллическом трибуне революции, что сочинила специальный памфлет «АнтиПерцов» для рассылки в ЦК, Институт мировой литературы, Союз писателей и прочие инстанции[2298].
Значит, не мытьем, так катаньем, и Государственную премию СССР за третье издание трехтомника «Маяковский. Жизнь и творчество» П., несмотря на отчаянное сопротивление на этот раз уже не Л. Брик, а ее врагов — руководителей Музея Маяковского[2299], в 1973 году все-таки получил. Можно было доживать свой век на покое и в полном почете — доктор филологических наук (1950), ведущий научный сотрудник ИМЛИ АН СССР, кавалер орденов Трудового Красного Знамени (1958) и «Знак Почета» (1968). А к несомненному в глазах начальства званию главного маяковеда страны прибавилось, благодаря монографии «Мы живем впервые: О творчестве Юрия Олеши» (1976), еще и реноме тонкого ценителя литературы; благо, — говорит В. Огнев, — «никогда не идя против течения, он тем не менее воздерживался в последние годы жизни от неблаговидных поступков, старался поддержать лучших писателей»[2300].
А дальше… Дальше, как водится, забвение.
Соч.: Маяковский: Жизнь и творчество: В 3 т. М.: Наука, 1971–1972; Современники: Избр. литературно-критические статьи: В 2 т. М.: Худож. лит., 1980
Петровых Мария Сергеевна (1908–1979)
Все знают, что О. Мандельштам посвятил П. стихотворение «Мастерица виноватых взоров…» (1934), а сама П. написала об А. Фадееве — алкоголике, бабнике, наркоме советской литературы — проникновенное «Назначь мне свиданье на этом свете…» (1953), которое А. Ахматова назвала одним из шедевров лирической поэзии XX века.
Известно и то, что влюбленность Мандельштама была, кажется, безответной, а связь с Фадеевым долгой, хотя оскорбительно прерывистой, но Dichtung запоминается прочнее, чем Wahrheit. Да и вся биография Маруси, как обращались к ней друзья, выстраивается вокруг стихов и стихами.
Они пришли очень рано.
В шесть лет я «сочинила» первое стихотворение (четверостишие), и это привело меня в неописуемый восторг, я восприняла это как чудо, и с тех пор все началось, — и, мне кажется, мое отношение к возникновению стихов с тех пор не изменилось, —
вспоминала П. Вполне понятно, что уже в четырнадцать лет она стала посещать собрания Союза поэтов в Ярославле, а в семнадцать поступила на Высшие государственные литературные курсы в Москве, навсегда войдя как своя в круг учившихся там же А. Тарковского, Ю. Нейман, Д. Андреева, Ю. Домбровского. Курсы, правда, закрылись раньше срока, и диплом литфака МГУ был получен уже экстерном (1930), но стихи писались по-прежнему и что за беда, что не печатались, если П. со временем приняли в свою среду А. Ахматова[2301], О. Мандельштам, С. Липкин, А. Штейнберг, тоже в те годы не избалованные печатными успехами.
Решающую роль в профессиональном становлении сыграл Г. Шенгели, который, ведая литературами народов СССР в Госиздате, в 1934 году призвал в переводчики, — как сказано в поздних стихах С. Липкина, — «квадригу» безвестных, «иных» поэтов: Тарковского, Штейнберга, самого Липкина и в их ряду П. — «дочь пошехонского священства».
Пошла работа с еврейскими, армянскими, кабардинскими, казахскими, иными всякими подстрочниками, нарабатывался авторитет мастера, поэтому и в Чистополе, куда вместе с другими литераторами была эвакуирована П., она тоже оказалась своей: сблизилась с Б. Пастернаком, по его инициативе впервые в жизни выступила с чтением стихов перед собратьями-литераторами, была наконец принята в Союз советских писателей, даже отправила в издательство сборник, и отказ его опубликовать ввиду, — как углядела рецензент Е. Книпович, — «несозвучности эпохе» был, по-видимому, настолько болезненным, что таких попыток она больше ни разу не предпринимала.
Жила жизнью своего круга поэтов, максимально дистанцированной от любой публичности и любого официоза. И, кротчайшая из кротких, — как все рассказывают, — жила своей личной, женской жизнью. Уже в 19 лет вышла замуж за своего поклонника, поэта и растениевода П. Грандицкого, а в 1934-м рассталась с ним по доброму согласию. К несчастью, недолгим, хотя подарившим ей дочь, стал и брак с поэтом и музыкантом В. Головачевым — расписались они в 1936-м, а в 1937-м его бросили в северные лагеря, где он от голода умер в феврале 1942-го.
Вдовья участь, однако было что-то в Марусе, что притягивало к ней мужские сердца. Вопрос о чистопольских взаимоотношениях П. с Б. Пастернаком не прояснен, но говорят и о юношеской влюбленности Л. Гумилева, и о том, как ухаживали за нею Э. Казакевич, П. Антокольский, вроде бы даже А. Твардовский. Напрасно, впрочем, так как с первой же встречи в 1942 году любовью всей жизни П. стал А. Фадеев — любовью тайной, грешной, но подарившей русской поэзии несколько замечательных стихотворений. При его жизни эти стихи не были опубликованы, но отметим, что при прощании с Фадеевым в Колонном зале П., — по воспоминаниям современников, — сидела у изголовья гроба, и к ней подошел Пастернак, и они долго сидели вместе[2302].
Оттепель — то с надеждами на весну, то с новыми заморозками — длилась, но в жизни П. не менялось ничего: переводы, сужающийся круг собеседников, занятия с молодыми в поэтическом семинаре Союза писателей. И стихи, о существовании которых знали только самые близкие. Что, по правде говоря, даже странно, поскольку в этих стихах не было ничего предосудительного, и пусть с клеймом «камерных», «книжных» они, наверное, могли бы печататься, собираться в редкие, но все-таки книги. Как у А. Тарковского, С. Липкина, Д. Самойлова. А тут, — сказала бы М. Цветаева, — «гетто избранничеств», «гетто затворничеств», и единственным прорывом стал сборник стихов и переводов «Дальнее дерево», и то выпущенный в Ереване по настоянию ее армянских друзей (1968).
Что причиной? Ощущение, что судьбы уже не переменить? Неуверенность в своих силах, в сопоставимости своей лирики со стихами великой четверки старших современников: «Ахматовой и Пастернака, / Цветаевой и Мандельштама / Неразлучимы имена. / Четыре путеводных знака — / Их горний свет горит упрямо, / Их связь таинственно ясна. // Неугасимое созвездье! / Навеки врозь, навеки вместе. / Звезда в ответе за звезду. / Для нас четырехзначность эта — / Как бы четыре края света, / Четыре времени в году».
Или?.. «А я совсем перестала писать, Давид, — призналась П. в одном из писем Д. Самойлову. — Для человечества от этого потери никакой, но душе моей очень больно. Беда, когда есть какие-то данные, но нет призвания»[2303].
Незачем гадать. Лучше перечитывать то, что извлечено из-под спуда.
Соч.: Предназначенье. М.: Сов. писатель, 1983; Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о М. Петровых. Ереван: Советакан грох, 1986; Избранное. М.: Худож. лит., 1991; «…Я разговариваю только с вами» (Переписка А. Далчева и М. Петровых) // Вопросы литературы. 1996. № 4; Домолчаться до стихов. М.: Эксмо-Пресс, 1999; Прикосновение ветра. М.: Русская книга, 2000; Серебряный гром. М.: ОГИ, 2008; Великие поэты мира: Мария Петровых. М.: Эксмо, 2013; М. С. Петровых — А. Т. и М. И. Твардовские. «Я очень не хочу, чтоб наш разговор прервался» // Знамя. 2013. № 5.
Лит.:Мкртчян Л. Так назначено судьбой: Заметки и воспоминания о Марии Петровых. Письма Марии Петровых. Ереван: Изд-во РАУ, 2000; Скибинская О. Мария Петровых: ярославские проекции. Ярославль: ООО «Академия 76», 2020.
Пинский Леонид Ефимович (1906–1981)
Сын меламеда, то есть местечкового учителя еврейского языка и еврейской веры, П. и сам всю жизнь имел дело со словом: сначала учительствовал в школах на Украине, а по окончании Киевского университета (1930) преподавал в Молдавском (Тираспольском) пединституте (1930–1933), защитил в Москве кандидатскую диссертацию на тему «Смех Рабле» (1936), еще два года читал лекции в Курске, пока в 1938-м не был принят доцентом на кафедру истории зарубежных литератур ИФЛИ.
И там скверный вообще-то оратор, но, — как вспоминает учившийся у него Д. Самойлов, — «истинный проповедник», который «в старину <…> стал бы знаменитым раввином где-нибудь на хасидской Украине, святым и предметом поклонения»[2304], мгновенно стал кумиром студенческой молодежи. По-другому и быть не могло, так как, — говорит еще один ифлиец Г. Померанц, — П. «мыслил на кафедре. Это сразу бросалось в глаза. Он искал и находил слово, иногда с трудом, с огромным напряжением, и напряжение немедленно передавалось»[2305]. «Этого, — по мнению Г. Померанца, — не могла заменить никакая книга. На твоих глазах рождается мысль, факты обнажают свою логику, свой внутренний смысл. Перед тобой не мешок с книгами, а личность, захватывающая своей жаждой точного, окончательного слова»