Оттепель. Действующие лица — страница 234 из 264

Соч.: Искусство принадлежать народу // Время новостей. 2005. 1 марта.

Чертков Леонид Натанович (1933–2000)

Прирожденный книгочей, Ч. и учился в Библиотечном институте (1952–1956), дружески сойдясь, правда, не с однокашниками, а по преимуществу с инязовцами, собиравшимися сначала в институтском литобъединении под руководством Г. Левина, а потом в «мансарде окнами на Запад», как они сами же прозвали однокомнатную квартиру Г. Андреевой на Большой Бронной.

На мансарде, — вспоминает А. Сергеев, — читали свое — новое и, по просьбе, старое: обсуждали, в глаза разносили или превозносили. <…> Не обсуждали как несуществующих — сисипятников (ССП), от Светлова и Твардовского до Евтушенки. Раздражались на вездесущих кирзятников (военное поколение)[3082].

И там же стремительно расширяли свой кругозор — за счет не только общепризнанной классики, но и за счет неофициальной русской поэзии XX века. А «заводилой» в процессе этого самообразования как раз и стал Ч., который

во времена, когда никто ничего не знал, <…> перепахивал Ленинку, приносил бисерно исписанные обороты библиотечных требований и упоенно делился открытиями. Благодаря ему мансарда оперировала такими редкостями, как Нарбут, Ходасевич, Вагинов, Оцуп, Нельдихен, Леонид Лавров, Заболоцкий, протообериут Аким Нахимов, ботаник Х (Чертков быстро раскрыл псевдоним: Чаянов)[3083].

Где литературный нонконформизм, там и политический: стихи с антисоветским душком, вольные — в особенности после подавления венгерского восстания 1956 года — разговоры, в которых Ч. опять же был самым невоздержанным. Итог известен: мансардовцев стали мурыжить по одному[3084], а Ч. 12 января 1957 года был арестован и 19 апреля того же года по классической статье 58.10 приговорен к 5 годам лагерей[3085].

Отбыл он срок в Дубравлаге (Мордовия) до конца, до января 1962 года, но и в лагере, сколько можно судить по его письмам на волю, время зря не терял: фантастически много читал, смотрел новые кинофильмы, живо интересовался столичными новостями и даже (вместе с М. Красильниковым) выпустил тиражом в один экземпляр зэковский поэтический альманах «Пятиречие».

Чтобы, вернувшись, войти не столько уже в поэтическую среду, сколько в филологическую: работал во ФБОНе (Фундаментальной библиотеке общественных наук) и, начиная со 2-го тома, как под собственным именем, так и под псевдонимами написал более ста статей для Краткой литературной энциклопедии (1964–1978): о В. Ходасевиче и В. Набокове (совместно с О. Михайловым), о деятелях русского модернизма и русской эмиграции[3086]. Эти статьи, разумеется, сквозь цензуру продирались с увечьями, но чувство удовлетворения ненапрасностью своих трудов давали, да и какой-то заработок все же обеспечивали и какой-то статус гарантировали.

Ч., впрочем, заботился не о статусе и уж тем более не о славе, а о повышении — простите этот канцеляризм — своей профессиональной квалификации: проучился заочно два года в Тарту, в 1968 году закончил, тоже заочно, ЛГПИ имени Герцена[3087].

Женившись на тогда еще студентке Т. Никольской, ставшей позднее признанным знатоком русского авангарда, жил он по преимуществу в Ленинграде, где переводил английских и американских поэтов, написал вместе с К. Азадовским большую работу о Рильке в России и самым естественным образом сблизился едва ли не со всеми заметными фигурами неофициальной питерской культуры. И из Ленинграда же в 1974-м подал наконец документы на выезд.

Когда Леонид собрался за границу, — вспоминает С. Красовицкий, — то я подумал: «Вот кому нужно туда ехать». Ибо он был величайший знаток русской литературы, должен был стать звездой, украшением и гордостью (так я думал) любого университета на Западе. Этого не случилось. Настоящие глубокие знания на Западе не нужны. Ценится только бойкая поверхностность и самореклама. «Здесь устраиваются одни прохиндеи», — писал мне Чертков[3088].

Оценку западной университетской славистики, наверное, можно оспорить. Но неоспоримо, что Ч. в эту среду по-настоящему так и не вжился. На год задержался в Вене, где иногда читал лекции, потом переехал в Париж, на четыре года вроде бы закрепился в Тулузском университете (1975–1979), но осенью 1979-го постоянную работу окончательно потерял, свалился с инфарктом, и выручил его лишь известный всем славистам В. Казак, пригласивший читать лекции в Кельне.

Письма Ч. друзьям в Россию малорадостны, хотя многое ему все-таки удалось: подготовил первые посмертные издания стихотворений К. Вагинова (Мюнхен, 1982), В. Нарбута (Париж, 1983), прозы А. Чаянова (Нью-Йорк, 1981, 1982), изредка печатался в «Русской мысли», «Ковчеге», «Вестнике РХД», «Континенте» и, подводя, надо думать, итоги, даже выпустил книги своих стихов «Огнепарк» (Кельн, 1987) и «Смальта» (Кельн, 1997), изданные, правда, за свой счет в виде машинописи, размноженной на ризографе.

Так он и прожил, отметившись и стихами, и прозой, но — и это главное! — открыв для многих, — по словам Р. Тименчика, — путь в «затерянный мир теневой литературы, загон лишних и добавочных, обделенных поминанием, лишенных свидания с читателем, закоцитный кацет», что, вне всякого сомнения, изменило «для его коллег картину приоритетов истории литературы»[3089].

А умер Ч. так, как и жил — среди книг, в библиотеке кафедры славистики Кельнского университета.

Соч.: Стихотворения. М.: ОГИ, 2004.

Лит.: Памяти Леонида Черткова. М., 2000; In memoriam // Новое лит. обозрение. 2001. № 1 (47). С. 114–131; Никольская Т. Авангард и окрестности. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2002.

Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич (1923–1994)

«Есть три беды, три горя, от которых не зарекаются: война, тюрьма, сума. Борис Чичибабин в своей жизни прошел через все эти три тяжких испытания»[3090].

Так начинает воспоминания о покойном муже Л. Карась-Чичибабина. И действительно, едва поступив на исторический факультет Харьковского университета, Ч. (тогда еще Полушин) был призван в действующую армию, а когда после демобилизации попытался стать студентом харьковского филфака, в июне 1946-го его арестовали.

За уже подписанные материнской фамилией такие, к примеру сказать, стихи: «Пропечи страну дотла, / Песня-поножовщина, / Чтоб на землю не пришла / Новая ежовщина!» — которые следствием справедливо были расценены как антисоветская агитация. Почти два года на Лубянке, в Бутырской и Лефортовской тюрьмах, три года в Вятлаге — время, не прошедшее даром, потому что в заточении родились «Красные помидоры» и «Махорка», другие стихотворения, навсегда ставшие визитной карточкой поэта.

Вернувшись в Харьков летом 1951 года, об их публикации Ч., естественно, и не помышлял, работал то там, то сям, пока, закончив бухгалтерские курсы, не приобрел наконец профессию, которая долго станет его кормить: сначала в домоуправлении, потом в грузовом таксомоторном парке. Из рук в руки пошли стихи, дерзко антисталинские, согретые гражданским негодованием, пылким сочувствием к судьбе крымскотатарского и еврейского народов, а что-то, по преимуществу для Ч. случайное и нехарактерное, с годами стало даже проникать в печать (Знамя. 1958. № 11, еще за подписью Б. Полушина; Новый мир. 1962. № 5), собираться в книги: «Радость» (М., 1963), «Мороз и солнце» (Харьков, 1963), «Гармония» (Харьков, 1965), «Плывет „Аврора“» (Харьков, 1968). Ценил их поэт, прямо скажем, невысоко: «При желтизне вечернего огня / Как страшно жить и плакать втихомолку. / Четыре книжки вышло у меня. / А толку?»

Тем не менее возникла репутация. Поначалу, вернее, две репутации. Одна официальная: всего лишь один, мол, из русских поэтов Украины, так что в августе 1964 года его допустили к руководству литературной студией при ДК работников связи и автошосдора, а в 1966-м даже приняли в Союз писателей. Но была и другая — основанная на стихах, что бродили в самиздате, удостоверенная высокими оценками, какими их удостоили С. Маршак[3091], И. Эренбург, Б. Слуцкий, Л. Пинский, Г. Померанц, А. Галич, Б. Окуджава, А. Шаров, Е. Евтушенко, иные взыскательные читатели.

Долго держаться это шаткое равновесие, разумеется, не могло. Так что в том же 1966 году Ч. от руководства литобъединением отстранили и следить за ним стали уже в открытую. Начиналось время «сумы», постылой работы счетоводом в трамвайно-троллейбусном управлении (1966–1989). И начиналось время осознанного освобождения от всех и всяческих иллюзий, уже открытого противостояния правящему режиму: этот «уход из дозволенной литературы, — говорит Г. Померанц, — был свободным нравственным решением, негромким, но твердым отказом от самой возможности фальши»[3092].

Понятно, что доступа к печатному станку Ч. лишили в отместку на добрых двадцать лет, а харьковские письменники в 1973 году дружно исключили его из Союза писателей. Только и осталось, что самиздат, редкие публикации в эмигрантских журналах «Глагол» (1977. № 1), «22» (1979. № 9), «Континент» (1983. № 35) да все расширяющийся (впрочем, за счет эмиграции и сужающийся) дружеский круг, в котором находили понимание и сам Ч., и его зрелые стихи. А что касается массовой аудитории, то она, казалось бы, была потеряна навсегда: «В чинном шелесте читален / или так, для разговорца, / глухо имя Чичибабин, / нет такого стихотворца».