Оттепель. Действующие лица — страница 240 из 264

[3167], а через год доходит дело и до печати: журналы «Знамя» (1957. № 5)[3168], «Москва» (1958. № 3), где Ш. три года даже числился внештатным корреспондентом (1956–1958), позднее «Юность», в которой небольшие подборки станут появляться едва ли не каждый год.

Со здоровьем, правда, все хуже: врачи диагностируют болезнь Меньера, вместо третьей группы инвалидности ставят вторую. Жить это, конечно, мешает, единственным приработком становятся внутренние рецензии, прежде всего для «Нового мира». И не исключено, что, стань он своим в новомирском кругу, судьба развернулась бы иначе. Но сложилось так, как сложилось: уже и после XXII съезда журнал А. Твардовского, зачарованный А. Солженицыным, ни стихи, ни прозу Ш. не берет, хотя, — размышляет Д. Самойлов, —

нет сомнения, что высшую точку хрущевизма могло бы обозначить и другое литературное произведение, кроме «Ивана Денисовича», например, рассказы Шаламова. Но до этого высший гребень волны не дошел. Нужно было произведение менее правдивое, с чертами конформизма и вуалирования, с советским положительным героем. Как раз таким и оказался «Иван Денисович» с его идеей труда, очищающего и спасающего, с его антиинтеллигентской тенденцией[3169].

Навсегда прокляв «Новый мир» («Это журнал конъюнктурный, фальшивый, враждебно относящийся к интеллигенции»)[3170], он 27 ноября 1962 года, то есть тотчас же после солженицынского триумфа, толкнулся с рассказами в издательство «Советский писатель», и первый же рецензент О. Волков, за плечами у которого было 27 лет неволи, указав на исключительную художественную ценность шаламовской прозы, особо отметил, что

герои Шаламова пытаются, в отличие от Солженицынского, осмыслить навалившуюся на них беду, и в этом анализе и осмыслении заключается огромное значение рецензируемых рассказов: без такого процесса никогда не удастся выкорчевать последствия того зла, которое мы унаследовали от сталинского правления[3171].

Вняли, однако же, не О. Волкову, потребовавшему незамедлительно издать «Колымские рассказы», а другим рецензиям, где было однозначно сказано, что издание сборника «не может принести читателям пользы, так как натуралистическая правдоподобность факта, которая в нем, несомненно, содержится, не равнозначна истинной, большой жизненной и художественной правде» (А. Дремов)[3172].

Так что, кроме миниатюры «Стланик» (Сельская молодежь. 1965. № 3), из попыток обнародовать свою прозу на родине у Ш. больше ничего не вышло[3173], а с «удачливым» и «оборотистым» Солженицыным он окончательно разорвет отношения. Даже в 1964 году откажется от совместной работы над «Архипелагом ГУЛАГом», так объяснив это решение в дневнике: «…Я надеюсь сказать свое слово в русской прозе, а не появиться в тени такого в общем-то дельца, как Солженицын. Свои собственные работы в прозе я считаю неизмеримо более важными для страны, чем все стихи и романы Солженицына»[3174].

Вот и оказалось, что до самой смерти автора о «Колымских рассказах» знали только читатели сам- и тамиздата, а стране, для которой и писал Ш., он был открыт исключительно своими стихами и даже в Союз писателей спустя долгий срок был принят, по рекомендации А. Тарковского и А. Межирова, как поэт (1972).

Знатоки поэзии, конечно, заметили эти стихи, и Б. Слуцкий рецензию в «Литературной газете» на первый сборник закончил «рекламным зазывом: требуйте в книжных магазинах книгу Шаламова „Огниво“. Это хорошая книга. Требуйте! А когда в магазинах и библиотеках вам ответят отказом — требуйте у издательства доиздания этой и многих других недоизданных книг» (5 октября 1961 года). И действительно после «Огнива» поэтические сборники Ш. с трудом, конечно, но выходили: «Шелест листьев» (1964), «Дорога и судьба» (1967), «Московские облака» (1972), «Точка кипения» (1977).

Однако, скажем без экивоков, за пределы узкого литературного круга известность Ш.-поэта не вырвалась. «Прогрессивное человечество», как саркастически назовет его Ш., спорило тогда о совсем других стихах и ориентировалось совсем на других властителей дум. Слава рыцаря правды и чести могла бы прийти к Ш. после запуска в самиздат «Письма старому другу» (1966), но этот публицистически раскаленный отклик на процесс А. Синявского и Ю. Даниэля вплоть до 1986 года распространялся лишь как анонимный, а «прогрессивное человечество» высокую гражданскую репутацию Ш. поставило под сомнение много раньше — после того как 23 февраля 1972 года в «Литературной газете» появилось его письмо в редакцию, где западные публикаторы шаламовской прозы — «Посев» и «Новый журнал» — были названы «зловонными журнальчиками» и было объявлено, что будто бы «проблематика „Колымских рассказов“ давно снята жизнью».

Воздержимся от комментариев. И скажем только, что последние годы жизни великого писателя, не понятого, даже не расслышанного толком ни на родине, ни за границей, истинно трагичны: одиночество, нищета, почти полная потеря зрения и слуха, медленное угасание в неврологических клиниках, пансионатах для престарелых и психохроников.

Что ж, — как и сказано в позднем шаламовском дневнике, — может быть, действительно «жертва должна быть настоящей, безымянной»[3175].

Соч.: Собр. соч.: В 6 т. М.: Терра — Книжный клуб, 2004–2005; То же + 7 т. М., 2013; Новая книга: Воспоминания, записные книжки, переписка, следственные дела. М.: Эксмо, 2004; Колымские рассказы. М.: АСТ, 2017; Колымские рассказы в одном томе. М.: Эксмо, 2017; Стихотворения и поэмы: В 2 т. СПб.: Вита Нова // Новая Библиотека поэта. Большая серия, 2020.

Лит.:Шкловский Е. Варлам Шаламов. М.: Знание, 1991; Волкова Е. Трагический парадокс Варлама Шаламова. М.: Республика, 1998; Сиротинская И. Мой друг Варлам Шаламов. М., 2006; Есипов В. Варлам Шаламов и его современники. Вологда: Книжное наследие, 2007, 2008; Есипов В. Шаламов. М.: Молодая гвардия, 2012 (Жизнь замечательных людей); Варлам Шаламов https://shalamov.ru/.

Шапорина (урожд. Яковлева) Любовь Васильевна (1879–1967)

Дворянка, выпускница Екатерининского института благородных девиц[3176], художница, обучавшаяся в Императорской академии художеств в Петербурге и у Матисса в Париже, создательница первого в советской России Театра марионеток, переводчица с французского, итальянского и немецкого языков, Ш. прожила почти восемьдесят восемь лет. И почти семьдесят из них вела дневник: первая запись сделана 14 ноября 1898 года, последняя — 19 марта 1967-го, менее чем за два месяца до ее кончины.

Случай беспримерный — еще и потому, что, в отличие, предположим, от К. Чуковского и М. Пришвина, которые тоже многие десятилетия вели дневники, но вели их все-таки с оглядкой на возможное прочтение стукачами и/или чекистами, Ш. будто вовсе ничего не боялась. Так что здесь всё без прикрас и всё без умолчаний — царизм, революция, военный коммунизм и нэп, сталинский террор, годы блокады, послевоенная вспышка террора, время Оттепели.

Конечно, судьба была удивительно милостива к Любови Васильевне: ее, — говорит С. Боровиков, — «миновали репрессии, она не арестовывалась, не была выслана из Ленинграда в „антидворянскую“ кампанию после убийства Кирова и даже в конце жизни побывала в Женеве, где жили ее братья»[3177]. Более того, — прибавляет С. Экштут, —

много и тяжело работая, она никогда и нигде не служила, то есть не была штатным сотрудником советских учреждений. Лишь в дни блокады Ленинграда Шапорина, чтобы получать рабочую карточку, устроилась медсестрой в госпиталь. Эта уникальная невключенность в советскую систему — с ее обязательными для всех штатных сотрудников трудовым распорядком, собраниями, обличениями «врагов народа», коллективными резолюциями, еженедельными политинформациями и ежегодными принудительными займами — и позволила Шапориной сохранить незамыленность взгляда и независимость суждений[3178].

Все эти безбожные годы она оставалась не просто верующей христианкой, но человеком Церкви — «неуклонно, — процитируем Р. Фрумкину, — посещала службы, заказывала панихиды по усопшим, в трудные минуты мысленно обращалась к евангельским текстам»,[3179] и каждое утро молилась, мечтая дожить до суда над коммунизмом и над Сталиным: «Этот суд должен состояться».

Наделенная даром дружбы, Ш., — по словам М. Степановой, — «была накоротке со всем Петербургом — Ленинградом и половиной Москвы»[3180]. Круг общения, разумеется, менялся, но сохранялись в нем и константы, собеседники, свидетельства о которых особо важны, — ее слабохарактерный и непутевый муж композитор Ю. Шапорин[3181], А. Ахматова и А. Толстой, А. Остроумова-Лебедева и Н. Альтман, С. Прокофьев и Д. Шостакович, М. Юдина и Е. Мравинский, М. Лозинский и Н. Тихонов… Поэтому вполне понятно, что, когда началась война, Ш. попытались принудить к доносительству, и она, — продолжим цитировать Р. Фрумкину, — «в конце концов, сочла тактически менее рискованным согласиться и несколько раз писала „донесения“ о том, какие „правильные“ люди ее окружают — пока, наконец, не упросила оставить ее в покое из-за ее „бесполезности“»[3182]