[3244], должен был даже делать доклад о десталинизации на планировавшемся, хотя так и не состоявшемся в июне 1956 года Пленуме ЦК КПСС.
Этих знаков было достаточно, чтобы фрондирующая интеллигенция сочла Ш. своим покровителем. Еще бы — ведь это он на совещании в ЦК по вопросам литературы (декабрь 1956 года) осторожно заметил, что
<…> в постановлении о журналах «Звезда» и «Ленинград» есть отдельные, нуждающиеся в уточнениях оценки и характеристики. В оценке некоторых произведений допускалась ненужная регламентация или административный тон, или окрик и грубость[3245].
Это он 28 февраля 1957 года на I съезде советских художников произнес речь, — по воспоминаниям А. Туркова, — «понятую слушателями как проявление новых, более либеральных веяний»[3246]. И это он, — как свидетельствует стенограмма июньского пленума ЦК 1957 года, — будто бы санкционировал публикацию и повести «Оттепель», и романа «Не хлебом единым»[3247]. И это к нему за помощью адресовались пострадавшие от очередного закручивания гаек И. Эренбург и создатели альманаха «Литературная Москва».
Ветра к тому времени, впрочем, опять переменились, и Ш. не помог. Не захотел? Не рискнул? Гадать незачем, хотя мастера культуры и надеялись, что его позиции окрепнут, и — кто знает? — советский социализм еще обретет человеческое лицо.
Не случилось. В июне 1957 года Ш. неосторожно поддержал не Хрущева, а Молотова, Маленкова, Кагановича и, как «примкнувший к ним», был низвергнут с партийного Олимпа, в одночасье перестав быть и кандидатом в члены Президиума и секретарем ЦК. На партийных собраниях возликовали, как им и должно, охранители В. Сытин, А. Сурков, А. Первенцев, Л. Никулин, В. Кожевников, Н. Родионов, Е. Долматовский, Л. Ошанин, Б. Галин и почему-то творец «Старика Хоттабыча» Л. Лагин, заявивший, что «никакие двурушники типа Шепилова не смогли сделать писателей „разменной монетой“ в своей борьбе против партийного руководства»[3248]. Дальновиднее всех оказался, впрочем, М. Алексеев, пришедший «к выводу, что была определенная связь их фракционной деятельности с ревизионизмом и нигилизмом, на какое-то время захватившими и некоторых литераторов. Так родились „идейки“ вывода нашей литературы из-под влияния партии». Однако, — переходит М. Алексеев непосредственно к Ш., — писатели-коммунисты пошли «вопреки желаниям этого двурушника и мелкого политикана, пытавшегося сделать литераторов „разменной монетой“ в своей борьбе против партийного руководства»[3249].
Но Бог с ними, с «автоматчиками партии» и с их «разменной монетой». Нам важнее, что для Ш. начались почти сорок лет опалы. И опалы унизительной: исключен из партии, изгнан из Академии наук[3250], лишен квартиры и сколько-нибудь пристойной пенсии, выслан из Москвы, куда вернулся только после долгих прошений — на должность археографа, затем старшего археографа в Главном архивном управлении при Совмине СССР (1960–1982).
«Никто, а то и хуже, чем никто», — в книге с выразительным названием «Советский Кеннеди» пишет о своем деде в старости его внук Д. Косырев[3251]. И приводит слова Т. Хренникова, все эти годы сохранявшего дружбу с разжалованным политиком: «Думаю, если бы не эта история с Хрущевым, то, по-моему, Шепилов лучше других подходил на роль первого лица в нашем государстве»[3252].
Возможно, это так. Возможно, не так. В конце концов, — продолжает Д. Косырев сопоставлять Ш. с одним из самых популярных американских президентов — любимцев нации, — ведь и «Кеннеди для Америки стал символом несбывшихся надежд. И еще — он более известен своей гибелью, чем своим правлением»[3253].
Соч.: Непримкнувший. М.: Вагриус, 2001.
Лит.: И примкнувший к ним Шепилов: Правда о человеке, ученом, воине, политике. М.: Звонница-МГ, 1998; Косырев Д. Советский Кеннеди: Загадка по имени Дмитрий Шепилов. М.: Бослен, 2017.
Шкловский Виктор Борисович (1893–1984)
Вот великий ведь, как почти все давно согласились, филолог, «признанный миром гений литературной мысли» (Вл. Новиков). Но языков, кроме русского, однако же, не знал, академическим письмом так и не овладел, с фактами обращался небрежно, о доказательствах не заботился, часто путался, сам себе с удовольствием противоречил и всегда, — говорит Л. Гинзбург, — был «наглухо отделен от другого, от всякой чужой мысли»[3254].
Брал исключительно талантом, а талант притягателен, и именно вокруг Ш. стали роиться молодые ученые, образовавшие ОПОЯЗ, возникло то, что назовут «формальной школой в литературоведении».
Его работы, особенно ранней поры, надо не пересказывать, а перечитывать. Нам же достаточно отметить, что жизнь оказалась долгой, от испытаний века не свободной, так что Ш., бузотер в пред- и послереволюционные годы, к рубежу 1930-х присмирел. Специальной статьей «Памятник научной ошибке» (Литературная газета, 27 января 1930 года) отрекся от ставшего токсичным формализма, принял участие в коллективной книге о строительстве Беломорканала (1934)[3255] и, выступая на I съезде писателей, Достоевского по моде тех лет назвал «изменником»[3256], а письма с призывами расстрелять всевозможных «уклонистов», не переча, подписывал.
Занялся кино, переводил, как все, по подстрочникам с армянского, казахского и чувашского языков, печатался как рецензент, сочинял вполне ординарные исторические, биографические, детские книги… Старался не запачкаться, от отверженных, — как вспоминает Н. Мандельштам, — не отворачивался, но на рожон не лез, если и оставляя себе какой-то люфт, то стилистический. А. Белинкову, сравнившему его с учителем танцев Раздватрисом, как-то, уже в 1960-е, Ш. сказал: вот, мол, в годы культа «многие писали: „Россия — родина слонов“. А я почти без подготовки возмутился. Я сломал стул. Я пошел. Я заявил: „Вы ничего не понимаете. Россия — родина мамонтов!“ Писатель не может работать по указке. Он не может всегда соглашаться»[3257].
И, можно предположить, эта позиция спасла Ш. от ареста, вполне ожидаемого. Компромата на него, как Берия сообщил Сталину, было собрано достаточно[3258], но орден Трудового Красного Знамени в январе 1939 года Ш. все-таки поднесли, как позднее поднесут еще два «Трудовика» (1963, 1973), Государственную премию СССР (1979), а под занавес еще и орден Дружбы народов (1983).
Так что Бог миловал, хотя временами приступы «необоримого», — как говорит Б. Фрезинский, — страха и на Ш. накатывали, а Ю. Оксман в письме к Н. Гудзию от 13 августа 1964 года так и вовсе назвал его «паникером»[3259].
Наиболее известен, конечно, случай осени 1958 года. У Ш. все в порядке: только что изданы книга о Достоевском «За и против» (1957), сборник «Исторические повести и рассказы» (1958), и он в ялтинском Доме творчества работает над новыми сочинениями. Как вдруг новость о нобелевском скандале с Б. Пастернаком. И вроде бы Ш. принимать участие в этом сюжете совсем не обязательно, но он — по зову сердца? — вместе с И. Сельвинским и еще парой литераторов отправляется в редакцию «Курортной газеты», чтобы заклеймить и поступок Б. Пастернака, и его «художественно убогое, злобное, исполненное ненависти к социализму антисоветское произведение „Доктор Живаго“» (31 октября 1958 года).
«Кой черт понес Шкловского в эту ялтинскую „Курортную газету“?» — спрашивает его биограф[3260]. «Почему? Самое ужасное, что я уже не помню», — годы спустя скажет сам Ш., и можно поверить А. Ахматовой, еще тогда заметившей: «Эти два дурака думали, что в Москве утро стрелецкой казни…»[3261]
Видимо, да. Ш. испугался. Как пугался он и в 1946-м, когда напустился на М. Зощенко, и в 1962-м, когда присоединился к нападкам на Л. Брик[3262], и в 1964-м, когда, — по рассказу Л. Чуковской, — «чуть не ежедневно» терзал отовсюду исключенного Ю. Оксмана «требованиями покаяния»[3263].
Ко гробу Б. Пастернака Ш., — как вспоминает В. Каверин, — все-таки «приехал, чтобы проститься, да и то после того, как я пристыдил его по телефону. Приехать на похороны он не решился»[3264]. Но нам ли судить человека, которого одни, как композитор Г. Свиридов, называли «врагом отечественной культуры»[3265], а другие, и нас абсолютное большинство, считают одним из родоначальников современной науки о литературе и выдающимся писателем?
Лучше повторить сказанное мудрым Е. Шварцем:
А Шкловский, при всей суетности и суетливости своей, более всего, кого я знаю из критиков, чувствует литературу. Именно литературу. <…> Старается понять, ищет законы — по любви. Любит страстно, органично. <…> Органично связан с литературой[3266].
Книги его уже поэтому переиздаются на множестве языков и переиздаваться будут.
Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1973–1974; Избранное: В 2 т. М.: Худож. лит., 1983;