Умение «манипулировать марксистскими методами в критике», отмеченное Луначарским, пригождается Э. (уже Э.) и в разговоре о современной литературе, и в анализе классических текстов, а его «легкие и деликатные пальцы», тоже Луначарским отмеченные, сказываются в исполнении, как утверждают, взятых Э. на себя многотрудных обязанностей сексота, то есть секретного осведомителя карательных органов. Причем Л. Гинзбург по собственному опыту считала его «не рядовым стукачом, но крупным оперативным агентом», которому уже в конце 1952 года было поручено «сделать дело о вредительстве в литературоведении», и «только смерть Сталина (через два с небольшим месяца) спасла и мою в несметном числе других жизней»[3327].
Как бы то ни было, от предосудительной связи с Каменевым он не пострадал, беспрепятственно издал труды о Герцене (1930, 1948) и Салтыкове-Щедрине (1940, 1953)[3328], на пике борьбы с безродными космополитами получил Сталинскую премию (1950) и защитил докторскую диссертацию (1951), а с 1953 года сосредоточился на работе в Институте мировой литературы.
И проявил там себя Э., особенно в качестве заведующего отделом теории (1956–1964), совсем не плохо — не только в роли авторитетного специалиста по проблемам социалистического реализма и разоблачению буржуазного литературоведения, но и как отличный организатор. По крайней мере, именно ему принадлежала идея прорывного (для тех лет) трехтомника «Теория литературы: Основные проблемы в историческом освещении» (1962–1965), и, — как вспоминает С. Бочаров, — «он нас всех собрал в отделе теории: меня (из филфака МГУ), Кожинова, Палиевского и Сквозникова (их он взял аспирантами)»[3329].
Словом, — говорит Д. Урнов, — «олицетворение едва отошедшего сталинского прошлого, он сумел зажить новой жизнью, сплотив молодых и подвигнув их на новое слово»[3330]. «Он, — прибавляет В. Ковский, — приветствовал переезд из Ленинграда в Москву их ровесника Андрея Битова и всячески ему покровительствовал как прозаику, подающему большие надежды… Эльсберг любил дружить с молодежью и нередко вполне бескорыстно помогал ей…»[3331].
И все бы славно, не поступи в апреле 1960 года, то есть в самый разгар работы над «Теорией литературы», в партком Союза писателей письменные заявления от доктора исторических наук Е. Штейнберга, докторов филологических наук С. Макашина и Л. Пинского, которые обвинили Э. в том, что именно по его доносам они были подвергнуты аресту. Как написал, в частности, Л. Пинский,
превратно излагая содержание многих бесед с ним на литературные темы, Эльсберг охарактеризовал мои убеждения и высказывания в духе желательном для органов, которыми руководил тогда Л. Берия. Лишь на основании этих показаний, повторенных Эльсбергом и на суде, я был осужден — недаром в приговоре по моему делу в качестве свидетеля обвинения назван только Эльсберг[3332].
Когда заявления такого же типа поступили от вдовы и дочерей репрессированного М. Левидова, от других литераторов, партком переправил их в Генеральную прокуратуру, но до февраля 1962 года ход делу дан не был, и А. Твардовский, — по свидетельству Л. Гинзбург, — сказал: «Как легко было исключить из Союза писателей Пастернака и как трудно Эльсберга»[3333].
Тем не менее 27 февраля 1962 года на закрытом заседании президиума правления Московского отделения Союза писателей РСФСР под председательством С. Щипачева Э. из Союза писателей был все-таки исключен. А 10 июня 1963 года решением вышестоящей организации, секретариата правления СП РСФСР, во всех своих правах восстановлен.
Когда, — говорит Е. Евнина, — дело дошло до правления Союза писателей РСФСР, Эльсберг, как рассказывали очевидцы, явившись туда, довольно нагло заявил: «За что вы меня судите? Меня просили записывать все политические разговоры моих коллег, что я и делал. Я служил советскому народу. (!) А кроме того, почему же я отвечаю за все это один? А вот сидит среди вас товарищ такой-то, который, насколько мне известно, выполнял те же функции, что и я, и вот, и вот тоже… Почему же вы не судите также и их?» Высокопоставленные товарищи из эрэсэфэсеровского правления смолкли и… отпустили Эльсберга с миром[3334].
Демонстративным жестом поддержки Э. явились 4-е издание его книги «Герцен: Жизнь и творчество» и выпуск сборника «Ленин и литература» «с его же руководящими статьями», осуществленные в том же году по прямому, — как указывает Ю. Оксман, — распоряжению Идеологической комиссии ЦК[3335].
Относительно молодые сотрудники сектора Института мировой литературы встретили шефа цветами. Хотели поддержать, давая, видимо, понять, будто он ничем не хуже других деятелей такого рода. А вот, скажем, из редколлегии журнала «Вопросы литературы» незамедлительно вывели, —
с чужих слов сообщает В. Кардин[3336]. В общем, жизнь Э. в советской науке продолжилась. А
умер он, — сошлемся на свидетельство В. Ковского, — в полном одиночестве, на его похоронах не было ни одного родственника, и ни одна живая душа не покусилась ни на его наследство, ни на крохотную квартирку на Кутузовском проспекте[3337]. Институт повел себя в этой истории более чем странно, потому что никто из начальства ИМЛИ и пальцем не пошевелил, чтобы ценная библиотека Эльсберга осталась в собственности Академии наук и пополнила институтскую коллекцию. Квартира его срочно была опечатана за смертью владельца, и я не знаю, в чьи руки, возможно — именно КГБ, что многое объясняло бы, — попали в конце концов его книги и личный архив[3338].
Так что на память об Э. остались лишь биографическая справка о нем в «Краткой литературной энциклопедии», выразительно подписанная псевдонимом «Г. П. Уткин»[3339], и «Эпитафия», сочиненная И. Голенищевым-Кутузовым:
Здесь прах имлийских мудрецов:
Щербина, Яша и Перцов.
Щербина «негров» обирал —
Их стриг, как мериносов.
Перцов всю жизнь умильно врал,
А Яша — тихо сочинял
Эстетику доносов[3340].
Эренбург Илья Григорьевич (1891–1967)
Извечный русский вопрос — надо ли искать компромисса с властью ради достижения благих целей или достойнее вступить с нею в непримиримую борьбу — раз за разом воспроизводится при всяком разговоре о судьбе Э.
«Единственный разрешенный в СССР космополит» (Е. Евтушенко)[3341], единственный, кому было позволено публично демонстрировать «свою приверженность к современному буржуазному декадентскому и формалистическому искусству»[3342], и, возможно, единственный в стране депутат Верховного Совета СССР, кого любой желающий мог безнаказанно обхамить, Э. и в Оттепель вошел как человек, о котором спорят.
М. Шолохов считал его своим личным врагом, Б. Пастернак презирал[3343], А. Солженицын в грош не ставил[3344], Н. Хрущев называл «проходимцем», а Л. Гинзбург «подхалимствующей фрондой»[3345], Н. Любимов причислил его к ряду «потаскушек, залихватски форсивших своим ремеслом»[3346], тогда как Н. Мандельштам, не нашедшая доброго слова почти ни для кого из своих современников, сказала: «Беспомощный, как все, он все же пытался что-то делать для людей. <…> Может быть, именно он разбудил тех, кто стал читателями самиздата»[3347].
Включаться через полвека в этот спор — пустое. Лучше вспомнить, что именно Э. в мае 1954 года напечатал в «Знамени» повесть «Оттепель», пусть слабую и во многих отношениях конъюнктурную, но давшую имя всему историческому периоду. И что его подписи нет ни «под призывами, составленными в департаменте Ягоды, Ежова и Берии»[3348], ни под гнусными коллективками уже хрущевской или брежневской поры.
Власть его едва терпела, однако же терпела, прибавляя к ордену Ленина за публицистику военных лет (1944), к двум Сталинским премиям 1-й степени за романы «Падение Парижа» и «Буря» (1942, 1948) и к Международной Сталинской премии «За укрепление мира между народами» (1952) очередные награды, выпустив уже после войны два прижизненных собрания сочинений (1951–1954, 1962–1967) и пропуская в печать, правда, со скрипом, с увечьями, но все-таки пропуская, новые сочинения, чтобы тут же на них ополчиться. И еще важно: от каких-либо ритуальных покаяний, столь обычных для литературной практики того времени, равно как и от публичного осуждения других писателей, Э. неизменно уклонялся, так что его компромиссы в годы Оттепели сводились, собственно, к согласию на купюры в тексте и к искусству высказать правду — хотя бы только полправды, четверть ее — так, что она становилась «проходимой».
Ну, и к умению вовремя промолчать, конечно. Зато в случаях, когда это было возможно или почти возможно, за стертых в пыль, оболганных и несправедливо забытых Э. заступался всегда: отказавшись после неудачи со второй частью «Оттепели» (1956. № 4) от беллетристики, он деятельно работает во множестве комиссий по литературному наследству, шлет ходатайства по инстанциям, пишет вступительные статьи к публикациям М. Цветаевой, И. Бабеля, хлопочет об издании О. Мандельштама или о вызволении А. Синявского и Ю. Даниэля из неволи.