Впрочем, на Суде небесном каждый ответит только за себя. И автобиография Б., вопреки всем разочарованиям, завершается словами:
О себе же с честной уверенностью могу сказать, что мне повезло, выпало счастье — в годы бед и испытаний, личных и народных — ни в словах, ни в мыслях не оскверниться проклятием Родины. И да простится мне, если я этим счастьем немного погоржусь…[442].
Соч.: Собр. соч.: В 7 т. М.: Изд-во ж-ла «Москва», 2013.
Лит.:Штокман И. Л. Бородин — слово и судьба. М. Издательство, 2000; Солженицын А. Леонид Бородин — «Царица смуты»: Из «Литературной коллекции» // Новый мир. 2004. № 6. С. 149–158; Иванов И. Русское подполье. Пути и судьбы социал-христианского движения. М.: Традиция, 2015.
Бочаров Сергей Георгиевич (1929–2017)
Послужной список Б. укладывается в несколько строчек: в 1952 году он окончил филологический факультет МГУ, в 1955-м — университетскую аспирантуру, в 1956-м защитил кандидатскую диссертацию на тему «Психологический анализ в сатире» и в том же году на всю оставшуюся жизнь пришел на работу в Отдел теории академического Института мировой литературы.
Наполнением судьбы стали статьи, книги, выступления на научных конференциях.
Хотя и то надо вспомнить, что впервые Б. обратил на себя внимание не ученым трудом, а появившимся 17 марта 1954 года в «Комсомольской правде» задиристым письмом «Замалчивая острые вопросы», где он (вместе с такими же аспирантами В. Зайцевым и В. Пановым, молодым преподавателем школы рабочей молодежи Ю. Манном и студентом А. Аскольдовым, будущим постановщиком фильма «Комиссар») попытался взять под защиту нещадно охаиваемый в печати и с трибун новомирский очерк В. Померанцева «Об искренности в литературе».
«Писали мы эту статью, — вспоминает Ю. Манн, — вдвоем с Сергеем Бочаровым, набросав предварительно план; каждый свою половину, а потом все свели вместе»[443], и напечатать ее удалось исключительно благодаря содействию былого однокашника авторов А. Аджубея, в то время — зам. главного редактора «Комсомольской правды». И вот вроде ничего особо подрывного в этом тексте не было, однако он так ясно противостоял призывам к всенародному озлоблению, что смельчаков (и Б. в их числе) заподозрили в ревизионизме, а на специально проведенное в МГУ собрание приехал глава Союза писателей А. Сурков с докладом «Об усилении идеологической борьбы…».
Больше ни в прямую полемику с властным дискурсом, ни в какие бы то ни было отношения с властью Б. старался не входить. Помнил, возможно, совет В. Шкловского уступать дорогу автобусу, чтобы, не отвлекаясь даже на защиту докторской диссертации, заниматься только тем, что Бог ему на душу положил. То есть литературой, пониманием ее глубинной сути, и в этом смысле рубеж 1950–1960-х стал определяющим и для Б., и для его соседей по поколению, чьи дарования и чьи разнородные индивидуальности развернутся в полном объеме уже позже, в 1970–1980-е.
Считая себя скорее семидесятником, Б. в зрелые свои годы и к шестидесятым, и к своим работам ранней поры относился без большого почтения. «Это не я написал»[444], — говорил он, — по свидетельству Л. Соболева, — даже о прославившей его книге «Роман Л. Толстого „Война и мир“» (1963). Но так увидится уже из удаленной перспективы, а тогда… Тогда они (и Б., и В. Кожинов, Г. Гачев) вместе выбирались из-под обломков самовластья, «из исторического кошмара, который только что был осознан»[445]. Вместе открывали М. Бахтина для себя и для русской (мировой, конечно же) культуры. И вместе — по призыву, как ни удивительно, «амбивалентного» Я. Эльсберга — работали над уже полузабытым, а тогда прорывным трехтомником «Теория литературы: Основные проблемы в историческом освещении» (1962–1965), где в первом томе Б. разместил обширную статью-книгу «Характеры и обстоятельства» и где, — по словам Д. Бака, — перед читателями впервые после долгого перерыва «предстало не литературоведение, а литературовидение»[446].
Теперь в это трудно поверить, но в течение нескольких оттепельных лет все образованное сословие, не меченное клеймом сталинизма, при всем уже и тогда явственном разномыслии[447] держалось действительно вместе: И. Глазунов и Э. Неизвестный, В. Солоухин и А. Вознесенский, поэтому, — вспоминает Б., — «в те 60-е бывало так, что за одним столом исполняли свои песни Юз Алешковский <…> и Николай Рубцов»[448].
Оттепель оборвется, и иллюзорное единство поколения оборвется тоже; окончательным водоразделом, — как не раз безоценочно упоминал Б., — станет дискуссия «Классика и мы» 1977 года. Но еще и до нее былые друзья (или, может быть, все-таки соседи?) разойдутся по враждующим станам. Все, кроме Б., и, может быть, только ему удастся, — по характеристике М. Эпштейна, — остаться «ничейным» и «вселюбимым»[449].
Сам же Б. об этой уникальности своей позиции скажет по-другому: «<…> Так получилось, что я всегда находился между двумя идеологическими лагерями, будучи вхож и в тот, и в другой, что давало мне возможность видеть ситуацию изнутри»[450]. И что давало ему, — приведем еще одну ключевую цитату, — возможность отрефлектировать свою собственную гражданскую позицию:
Мы хотели совмещать либеральное и консервативное, права человека с русской идеей — и совмещали как-то, хоть и сумбурно. Популярное ныне понятие либерального консерватора еще не было сформулировано, и мы искали чего-то такого на ощупь[451].
Б. — отнюдь не публицист по своей природе, так что ни призывов разделить его убеждения, ни пресловутой шестидесятнической (по происхождению) «остроты», шестидесятнических эзопова языка и фиг в кармане его как ранние, так и поздние работы не содержат. Воздерживался он и от полемики, лишь изредка, совсем изредка давая отпор тому, что казалось ему помрачением сильного ума, как, например, «благочестивому пушкиноведению» В. Непомнящего[452].
Гораздо существеннее тот пример, какой подают его книги, и его опыт проживания в литературе и литературой как сферой, где всё в нашей жизни — и телесной, и духовной — открывается. Пушкин, Боратынский, Гоголь, Толстой, Тютчев, Достоевский, Платонов, как и отобранно малое число писателей-современников — первоочередные собеседники в этом постижении мира, и говорить с ними, — по убеждению Б., — надо на том же языке, на каком они говорят.
В извечном споре о том, что есть филология, Б., и с годами все непреклоннее, доказывает, что она, оставаясь строгим знанием, в идеале является прежде всего творчеством и частью литературы, такой же неотъемлемой, как поэзия или проза. Ну вот, например: «Нескромно буду утверждать, что филолог — это писатель, и если он не работает с собственным словом, то и исследуемое литературное слово ему не откроется; может быть, он и литературовед, но он не филолог». И еще раз, и снова: «Согласимся: филологическое дело — занятие личное, как писательство»[453].
Может быть, это и слишком сильно сказано, и есть области филологии, методологически и стилистически далекие от писательства. Однако, читая, а теперь уже и перечитывая книги Б., и мы
согласимся, что наша филологическая история имеет своих художников (художников слова!), и они-то определяют ее лицо. Это некое вертикальное измерение нашего дела, обеспеченное личностями филологов[454].
И недаром Б. стал первым лауреатом сугубо писательской Новой Пушкинской премии (2005), а в формуле присужденной ему премии Солженицына акцентированно выделено именно творческое, писательское начало: «За филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы; за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности».
Так что наука двинется, конечно, вперед, но труды Б. будут и переиздавать, и читать, как, — по свидетельству школьных учителей, — нынешние пытливые старшеклассники до сих пор читают давнюю, вышедшую почти 60 лет назад невеликую по объему книжку о романе Льва Толстого «Война и мир».
Соч.: Роман Л. Толстого «Война и мир». М., 1963, 1971, 1978, 1987; О художественных мирах. М.: Сов. Россия, 1985; Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры, 1999, 2013; Пушкин: Краткий очерк жизни и творчества / В соавторстве с И. Сурат. М.: Языки славянской культуры, 2002; Филологические сюжеты. М.: Языки славянских культур, 2007; Генетическая память литературы. М.: РГГУ, 2012; Вещество существования. М.: Русскiй Мiръ; Жизнь и мысль, 2014.
Лит.: Литературоведение как литература: Сб. в честь С. Г. Бочарова. М.: Языки славянской культуры; Прогресс-Традиция, 2004.
Брик Лиля (урожд. Каган Лили Уриевна) (1891–1978)
Все ключевые даты в биографии Б. связаны с Маяковским.
В июле 1915 года они познакомились. 14 апреля 1930 года Маяковский застрелился, и в соответствии с его предсмертной запиской Б. стала одной из, наряду с матерью и сестрами, наследниц поэта[455]. А 24 ноября 1935 года она по совету своего очередного мужа, комкора В. Примакова, написала письмо Сталину, и тот откликнулся.
Это было, собственно, уже второе ее письмо вождю. Еще 22 января 1931 года она обращалась к Сталину с просьбой написать предисловие (хотя бы «несколько слов») к Собранию сочинений Маяковского, но ответа не получила