А как нарочно, – записывает в дневник Корней Чуковский, – в этот день, на который назначено чтение, в «Правде» напечатана резолюция Президиума ССП, где Пастернака объявляют «безыдейным, далеким от советской действительности автором». Я был уверен, что чтение отложено, что Пастернак горько переживает «печать отвержения», которой заклеймили его. Оказалось, что он именно на этот день назвал кучу народа: Звягинцева, Корнелий <Зелинский>, Вильмонт и еще человек десять неизвестных[124].
И так месяц за месяцем, год за годом.
Открытые чтения – как у себя дома, так и в домах близких (или, случалось, совсем не близких) знакомых – шли и шли вплоть до 1956 года.
Можно, конечно, сказать, что такого рода устные презентации текста, живущего пока еще в рукописи, «в добрых нравах литературы», как заметила бы Ахматова. Традиция в узком кругу читать не только стихи, но и прозу берет начало еще в допушкинскую эпоху. Однако «столетье с лишним – не вчера», обстоятельства времени и места радикально переменились, и Ахматова тщательно выбирала, кому она рискнет довериться.
Совсем не то что Пастернак.
«Не понимаю, какие люди кругом», – 7 февраля 1947 года после одного из таких чтений помечает в дневнике Лидия Чуковская (Т. 11. С. 408). И вполне понятно, что слухи о подозрительных сборищах расходятся по всей Москве, достигая и тех, кого в друзья к Борису Леонидовичу никак не запишешь. Побывав 5 апреля того же года на очередной встрече (на этот раз – в доме литератора П. А. Кузько), Чуковская заносит в дневник: «Уже через несколько дней ненавистник Пастернака, Кривицкий, кричал в редакции нечто угрожающее о подпольных чтениях контрреволюционного романа» (Там же. С. 412).
В этой по-репортажному подробной записи Чуковской[125] все, кстати, выразительно. И то, что среди гостей Павла Авдиевича Кузько была не только «пожилая Муза Николаевна (секретарша Симонова)», но и старый симоновский друг Борис Агапов, который в сентябре 1956 года подпишет редакционное письмо Пастернаку с отказом от публикации в «Новом мире». И то, что о «подпольных чтениях контрреволюционного романа» кричал не кто-нибудь, а симоновский заместитель А. Ю. Кривицкий, который тремя месяцами ранее скрепил своей подписью договор о журнальной публикации «Иннокентия Дудорова».
Как же было не бояться, что опасная новость дойдет не только до литераторов-«ненавистников», но и до «всеслышащих ушей» с Лубянки?
Пастернак не боялся.
И более того – с неслыханной по тем временам дерзостью он еще и пустил свой роман по рукам.
Уже летом 1948 года машинописные копии первой книги были разосланы Ольге Фрейденберг, Сергею Спасскому, Анне Ахматовой в Ленинград, Ариадне Эфрон в ссылку и пр. А в декабре один экземпляр через советника новозеландского посольства Пади Костелло был передан и сестрам в Англию вместе с просьбой:
Если вы знаете хорошую русскую переписчицу на машинке и можно достать немножко денег из следуемых мне откуда-нибудь для ее оплаты, постарайтесь размножить список экземплярах в трех и тщательно сверьте, чтобы потом можно было почитать узкому кругу интересующихся, начиная с Боуры, Шиманского и других. <…> Покажите вашим Катковым, Набоковым и пр. (Т. 9. С. 555)[126].
В первый же день знакомства Андрей Вознесенский получил от Пастернака рукопись романа и тетрадку стихов[127].
Машинистки – Марина Казимировна Баранович, Людмила Владимировна Стефанович, Татьяна Ивановна Богданова и только ли они? – трудились без устали[128].
Среди тех, кто еще в рукописи познакомился либо со всем романом, либо с его значимыми фрагментами, литераторы Валерий Авдеев, Виктор Ардов, Ольга Берггольц, Наталия Бианки, Николай Богословский, Наталия Векстерн, Юрий Верховский, Андрей Вознесенский, Сергей Дурылин, Евгений Евтушенко, Николай Замошкин, Вениамин Каверин, Александр Кочетков, Кайсын Кулиев, Евгения Кунина, Константин Локс, Николай Любимов, Мария Петровых, Евдоксия Никитина, Александр Письменный, Петр Семынин, Николай Смирнов, Николай Стефанович, Анастасия Цветаева, Симон Чиковани, Николай Чуковский, Варлам Шаламов, Николай Эрдман; филологи Михаил Бахтин, Эмма Герштейн[129], Павел Гринцер, Илья Зильберштейн, Нина Муравина, Владимир Топоров; искусствоведы Михаил Алпатов, Николай Анциферов; композитор Сергей Прокофьев[130]; артисты Алексей Баталов, Елена Гоголева, Николай Голубенцев, Дмитрий Журавлев, Алексей Консовский, Борис и Василий Ливановы, Нина Ольшевская, Фаина Раневская; художники Петр Кончаловский, Владимир Фаворский; пианисты Генрих Нейгауз, Мария Юдина; Татьяна Некрасова и другие сотрудники Толстовского музея в Москве; вдовы Андрея Белого и Михаила Пришвина, жена архитектора Виктора Веснина, дочь композитора Скрябина, внучка Льва Толстого Софья Андреевна, их родственники, друзья, соседи, однокашники, сослуживцы…
Да кто угодно.
Именно что кто угодно, все, кому это может быть интересно.
«С рукописью поступай как найдешь нужным, давай читать кому хочешь, с оговорками, что она не правлена» (из письма Сергею Спасскому от 14 августа 1948 года; Т. 9. С. 537).
«Можешь дать рукопись посмотреть, кому захочешь», – 30 ноября 1948 года пишет Пастернак Ольге Фрейденберг (Там же. С. 553).
«Если позвонит Ольга Никол<аевна> (из Искусства) скажи, что если у нее будет время читать и ей будет интересно, я дам ей почитать на несколько дней роман» – это из письма З. Н. Пастернак от 22 сентября 1948 года (Там же. С. 540).
Или вот, 10 октября того же года посылая рукопись Ариадне Эфрон в ссылку:
Когда прочтешь рукопись и у тебя не будет настоятельной, непреодолимой потребности показать ее еще кому-ниб<удь>, я попрошу тебя переслать ее таким же порядком: г. Фрунзе, почтамт, до востребования, Елене Дмитриевне Орловской (Там же. С. 542)[131].
Из записки, которую Т. Иванова датирует 1949 годом:
Если рукопись моей прозы свободна, то передайте ее, пожалуйста, Зине. Если Вам или Коме, или кому-нибудь из Ваших хочется кому-нибудь ее показать, держите сколько хотите[132].
Из письма Марине Баранович от 15 сентября 1955 года:
Нельзя ли было бы из двух Ваших экземпляров дать один на быстрое срочное прочтение интересующимся и достойным, т. е. заслуживающим этой Вашей милости <…>. Это – Журавлевская группа, т. е. он, Аля, с которой Вы познакомились и страшно полюбились ей, ее тетя и все, кого они придумают[133].
Можно было просто «с улицы» позвонить ему, – как это сделала Татьяна Эрастова, еще школьница, – заехать на Лаврушинский, взять на несколько месяцев одну из папок, и он, получая ее назад, спросит:
– Да, а книгу у вас все время читали, она зря не лежала?
– Ну что вы! Все читали! (Т. 11. С. 567).
Ариадна Эфрон Пастернаку от 26 октября 1955 года:
Ко мне приходила одна очень милая окололитературная девушка, мамина почитательница и подражательница, она, кстати, говорила мне, что у ее знакомых «ребят» (тоже почитателей и подражателей) уже есть экземпляры твоего романа, что они у кого-то достали и перепечатали – не знаю, как это может быть?[134]
И вот еще, уже из воспоминаний Михаила Поливанова:
Наше поколение, поколение, прочитавшее «Доктора Живаго» в пятидесятые годы, никогда не уйдет от формообразующего влияния его идей. <…>
Нас было не так много в то первое время, читавших уже роман, и это сразу ставило нас в особые, доверительные отношения. Я вспоминаю, как году в 1949 зимой, на концерте Рихтера в зале Клуба ЗИС, в перерыве меня познакомили с молодой женщиной, немного старше меня, объяснив ей, что я тоже читал «Доктора Живаго». Ее первый вопрос был, а как я отношусь к христианским идеям романа и не вызывают ли они у меня протеста (Т. 11. С. 467).
Но дадим, наконец, слово и самому Пастернаку:
<…> я почувствовал, что только мириться с административной росписью сужденного я больше не состоянии и что сверх покорности (пусть и в смехотворно малых размерах) надо делать что-то дорогое и свое, и в более рискованной, чем бывало, степени попробовал выйти на публику. «Рискованной» я сказал в том смысле, что я ждал от этого только неудачи и эстрадного провала. И представь себе, это принесло одни радости. На моем скромном примере я узнал, какое великое множество людей и сейчас расположено в пользу всего стоящего и серьезного (Т. 9. С. 398).
Так – в письме Сергею Дурылину от 29 июня 1945 года – сказано Пастернаком еще не о «Докторе Живаго». Но к роману применимо еще в большей мере.
И что это как не первый в Советской России самиздат или, здесь уместнее воспользоваться изначальной формулой Николая Глазкова, самсебяиздат?
Объясняемый не столько авторским нетерпением, сколько тем, что, по словам Исайи Берлина, встречавшегося с Пастернаком летом 1956 года, «в 1956 году его отчуждение от политического режима, господствовавшего в его стране, было полным и бескомпромиссным»[135].
И постепенно окрепло ощущение, что этому политическому режиму его роман не просто не нужен – он ему враждебен.
Я, – обращается Пастернак к Е. Д. Орловской 21 апреля 1951 года, – роман пишу, мысленно видя его напечатанной книгой; но когда именно его напечатают, через десять месяцев или через пятьдесят лет, мне неведомо и одинаково безразлично: промежуточные сроки для меня нулевого значения, их тоже не существует (Т. 9. С. 673).