Оттепель как неповиновение — страница 15 из 45

Нам важно только, чтобы работа, невзирая на это, увидела свет, – помогите мне в этом (Т. 10. С. 233).

И вот почему переправляет за рубеж всё новые и новые копии романа: в сентябре 1956 года Элен Пельтье увозит машинопись романа «Доктор Живаго» в Париж, а Георгий Катков – в Великобританию, а в феврале 1957 года очередной секретный груз добирается «до рю Фенель, парижского семейного дома Жаклин <де Пруайяр>»[205].

18

А жизнь в Москве продолжается своим чередом.

Конечно, погромыхивает. То, если доверять воспоминаниям Ирины Емельяновой, Валентин Овечкин, еще осенью 1956 года выступая перед студентами Литинститута, назовет Пастернака «мерзавцем» за то, что «роман передал за границу»[206], то в протоколе партийного собрания на киностудии «Мосфильм» 31 января 1957 года будет – в ряду других «вылазок антисоветских враждебных элементов» – упомянуто, что «не так давно писатель Пастернак написал контрреволюционный роман „Доктор Живаго“»…[207]

Но в целом… В целом, хотя и со всяческими оговорками, можно согласиться со словами Галины Нейгауз, невестки Пастернака: «Относительно мирно, однако совсем не спокойно прошли почти два года» (Т. 11. С. 562). И более того, мы должны будем признать, что дела автора «контрреволюционного романа» вплоть до середины 1957 года шли совсем не плохо. Может быть, даже лучше, чем обычно.

Достаточно сказать, что в дни, когда Симонов со товарищи составлял свою исповедь-отповедь, редакционный портфель «Нового мира» был буквально переполнен пастернаковскими сочинениями. Помимо романа, здесь на рассмотрении находились и автобиографический очерк «Люди и положения», и обширная подборка стихотворений. Вернее, даже две подборки, и следовало, как Пастернак в июле инструктировал Ольгу Ивинскую, «первый отдел озаглавить: Стихи из романа в прозе и дать в нем Гамлета, Землю, Осень, Объяснение, Август и Сказку», а «второй отдел назвать: Новые стихотворения и поместить в нем все стихотворения из синей тетрадки после напечатанных в „Знамени“ (следующих за „Первым снегом“» (Т. 10. С. 146).

Конечно, письмо членов редколлегии пресекло и не могло не пресечь эти намерения. Подборка стихов, запланированная, как Пастернак 4 августа написал Марине Баранович (Т. 10. С. 153), на сентябрьский номер, из него вылетела.

Кривицкий, – как 1 сентября пересказывает Чуковский слова Федина, – склонялся к тому, что «Предисловие» можно напечатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и «Предисловие». – Нельзя давать трибуну Пастернаку![208]

Но и то – сняв из 9‐го номера большую подборку, «Новый мир» в следующем, 10‐м номере стихотворение «Хлеб» все-таки напечатал. «Новые строки» месяцем ранее появились и в «Знамени», причем власть, цыкнув, как мы помним, на главного редактора, опять-таки не стала поднимать публичного шума.

В том же сентябре «живаговские» «Рассвет» и «Зимняя ночь» выходят в «Дне поэзии», в декабре тбилисский журнал «Мнатоби» печатает (правда, в переводе на грузинский язык) автобиографический «Люди и положения». Это 1956 год. А вот и 1957-й: в марте подписан к печати последний прижизненный сборник Пастернака «Стихи о Грузии. Грузинские поэты», в апреле еще четыре стихотворения публикует «Литературная Грузия», в июле «Театр» помещает «Актрису», обращенную к Анастасии Павловне Зуевой и содержащую в себе симптоматичную строку «Смягчается времен суровость…».

Неплохи дела и с пастернаковскими переводами в театре: в Александринке продолжают показывать «Гамлета», еще в 1954 году поставленного Григорием Козинцевым, в Малом театре с 30 декабря 1955 года идет «Макбет», в октябре 1956 года вахтанговцы ставят «Ромео и Джульетту», в марте 1957 года МХАТ выпускает «Марию Стюарт».

А главное – в Гослитиздате идет (или все-таки не идет?) книга избранных стихотворений: подписанная к печати еще в январе 1957 года, она так после этого и не стронулась с места.

Такое впечатление, что власти, не давая пока команды на полное уничтожение «артиста в силе», ждут, как развернутся события за рубежом.

19

Ждет и Пастернак.

Хотя он для себя все давно уже решил. «Говорили, – вспоминает Михаил Поливанов, – что он предупредил сыновей Леню и Женю и даже как бы заручился их согласием на все последствия, которыми это могло угрожать» (Т. 11. С. 472). «Он уже поговорил со своими сыновьями, и они готовы пострадать», – подтверждает и Исайя Берлин, посетивший Переделкино летом 1956 года (Т. 11. С. 504).

Берлин по слезной просьбе Зинаиды Николаевны даже попытался отговорить его от самоубийственного шага, но Пастернак с «настоящим гневом» ответил, что «он прекрасно знает, что делает», и гостю из Англии «стало стыдно» (Там же).

Что же касается самой Зинаиды Николаевны, то на ее мольбы Пастернак ответил однозначно: «Он сказал мне, что писатель существует для того, чтобы его произведения печатали <…> „Может, это и рискованно <…> но так надо жить“» (Т. 11. С. 229).

И никаких уже компромиссов с властью.

Да вот пример. В ноябре 1956 года в «Литературной газете» одно за другим (22 и 24 ноября) появились открытые письма советских писателей, поддержавших кровавое подавление народного восстания в Венгрии. Их подписали 65 человек – от Твардовского до Эренбурга, от Казакевича до Паустовского, от Берггольц до Каверина. И только «Пастернак, – как 13 декабря записал в дневник Александр Гладков, – будто бы отказался подписать письмо Сартру и еще что-то брякнул. Но, может быть, это уже легенды»[209].

Нет, не легенды. Ирина Емельянова вспоминает, как в Потаповский переулок, где жила Ольга Ивинская, «<…> явился неожиданный гость. <…> Это был В. Рудный, литератор, член редколлегии гонимого альманаха „Литературная Москва“» с просьбою уговорить Пастернака поставить свою подпись под текстом «<…> обращения советских писателей к писателям Венгрии, появившимся на другое утро в газетах».

Вместе с Ивинской Рудный отправился в Переделкино, но

увы, план не осуществился. <…> Когда требовалось, Б. Л., надо сказать, умел быть резким, «жестоким», как говорила мама. И мне до сих пор очень интересно, как, какими словами он выпроводил делегата? Для него, в отличие от меня, здесь не было даже поводов для размышлений[210].

«Я не хочу подлизываться к своему правительству», – сказано ясно и недвусмысленно[211].

Ведь «стрела уже выпущена из лука, и она летит, а там что Бог даст» (Т. 11. С. 620).

20

30 июля 1957 года Бог дал для начала публикацию перевода двух глав и нескольких стихотворений из «Доктора Живаго» в варшавском журнале Opinie, и уже 30 августа Д. А. Поликарпов и его сотрудник Е. Ф. Трущенко в докладной записке предложили, во-первых, «обратить внимание польских товарищей на недружественный характер журнала „Опинье“», чтобы вызвать, соответственно, «прекращение дальнейшей публикации сочинения Пастернака», а во-вторых,

рекомендовать Секретариату Правления Союза писателей СССР и редколлегии «Литературной газеты» по получении ежеквартальника «Опинье» организовать публикацию открытого письма группы видных советских писателей, в котором подвергнуть критике позиции этого журнала[212].

Первое предложение было реализовано тотчас же, и под давлением то ли советских, то ли послушных им «польских товарищей» проштрафившийся журнал закрыли. А вот с публичной оглаской решено было, видимо, повременить.

Как повременили и с оглаской состоявшего двумя неделями ранее первого – пока еще келейного – судилища над Пастернаком.

Он, сказавшись нездоровым, на заседание секретариата правления СП СССР, где 16 августа разбирали, по словам Федина, «историю передачи Пастернаком рукописи своего романа итальянскому изд<ательст>ву в Риме»[213], не явился. Так что на этом заседании «характера 37‐го года, с разъяренными воплями о том, что это явление беспримерное, и требованиями расправы» (Т. 10. С. 250), как в письме Нине Табидзе от 21 августа оценил его Пастернак, «как всегда, первые удары приняла на себя О. В. <Ивинская>» (Там же), и она же на следующий день устроила Борису Леонидовичу встречу с Поликарповым в ЦК, а затем и с Сурковым, возглавлявшим тогда Союз писателей.

Причем – это очень важно – если братья-писатели на своем заседании Пастернака обличали, напирая, прежде всего, на идеологическую неприемлемость «Доктора Живаго» («Сама идея доработки романа была сочтена абсурдной» – там же), то большие начальники покаяния от автора не требовали.

Со мной, – вспоминает Пастернак, – говорили очень серьезно и сурово, но вежливо и с большим уважением, совершенно не касаясь существа, то есть моего права видеть и думать так, как мне представляется, и ничего не оспаривая, а только просили, чтобы я помог предотвратить появление книги, т. е. передоверить переговоры с Ф<ельтринелли> Гослитиздату, и отправил Ф. просьбу о возвращении рукописи для переработки (Там же).

Дав санкцию на очередную отправку в Милан такой просьбы от его имени, Пастернак не сомневался, что «<…> никакие просьбы или требования в той юридической форме, какие сейчас тут задумывают, не имеют никакого действия и законной силы и ни к чему не приведут <…>» (Там же. С. 261).

А власть… Власть на что-то еще надеялась. Или делала вид, что надеется.

Во всяком случае, 17 октября Пастернаку даже дали напечатать в «Литературной газете» стихотворение «В разгаре хлебная уборка…»