Оттепель как неповиновение — страница 18 из 45

Впрочем, и это заслуживает особой отметки, рецензенты и обозреватели «при Твардовском» могли ошибиться в похвалах или в невнимании, но не в отрицании и осуждении. Сколько ни листай старые журнальные комплекты, не найдешь там ни одного примера, когда острой критике подвергались бы книги удачные, яркие, хотя и не соответствующие установкам «Нового мира», или писатели, чей талант еще только обещал развернуться и действительно развернулся в дальнейшем.

Эта если не широта, то эстетическая, вкусовая терпимость «новомирской» критики тоже была общеизвестна и тоже укрепляла нравственный авторитет журнала, внушала доверие к его безжалостным подчас приговорам и к его нестеснительно щедрым иной раз авансам.

«Новому миру» могли ставить в вину – и позднее действительно ставили – то, что он не говорит всей правды о современной ему литературе и жизни советских людей. Но и самому невнимательному или, напротив, самому взыскательному читателю было ясно, что авторы «Нового мира», по крайней мере, не говорят неправды и что, следовательно, это возможно – даже в тех условиях, в которых находилась тогда литературная печать. Да, возможно – не гнуться перед сильными мира сего и не лавировать в самой сложной общественно-творческой обстановке, не хлопотать о непременном балансе «плюсов» и «минусов» и не оправдываться тем, что иначе, мол, и вести себя нельзя[227]. Уже одно это принципиальное, едва ли не вызывающее неговорение неправды – даже вне зависимости от суммы высказываемых идей – ставило «Новый мир» в оппозицию не только к тем или иным разруганным в журнале влиятельным писателям (их число вскоре угрожающе превысило критическую массу), но и к подавляющему большинству тогдашних литературных изданий. Само его существование выглядело, таким образом, на протяжении двенадцати лет своего рода профессиональным вызовом и нравственным укором…

Тут, само собою, опять необходимы оговорки.

Сказанное выше не означает, естественно, что вне круга авторов «Нового мира» не было тогда критиков, живших и писавших не по лжи. Яркое, резкое и безусловно правдивое слово о литературе – в том числе и о той ее части, которую стали именовать «секретарской», «генеральской», «неприкасаемой» и т. п., – звучало в 1960‐х годах, естественно, не только с «новомирской» трибуны. Перелистывая «Литературную газету», номера центральных и республиканских ежемесячников, видишь, что привычка к «чинопочитанию» не набрала еще в ту пору столь мощной инерции, как в более поздние годы, и что заслуга «Нового мира», исключительность его позиции состояли не столько в резкой безбоязненности высказываний, сколько в их систематичности и последовательности, в том, что за каждым из тактико-полемических выпадов явственно угадывалась стратегия журнала, вышедшего, по выражению Маяковского, «строить и месть в сплошной лихорадке буден»…

3

О том, чтó «строил» возглавляемый Твардовским авторский коллектив, мы еще поговорим. А пока о том, что он «выметал» и «отметал», на что была направлена его энергия отрицания.

На плохие книги?

Да, конечно; но при ближайшем рассмотрении оказывается, что «новомирскую» критику интересовали отнюдь не любые плохие книги, а те, прежде всего и по преимуществу, что несли в себе либо трупный яд сталинизма, либо бациллы укоренявшейся уже в 1960‐х годах идеологии, эстетики и психологии застоя.

Тут – способная в иных случаях предстать и снисходительно-великодушной, и «плюралистичной» – критика «Нового мира» была беспощадна, и ее разборы превращались, как правило, в разгромы. Причем то, что некоторые из этих книг – как, например, «Братья Ершовы» и «Секретарь обкома» В. Кочетова, «Родник у березы» Н. Шундика, «Белый свет» С. Бабаевского – были «номинально» (воспользуемся словцом Твардовского) нацелены на развенчание, казалось бы, «культа личности», служило в глазах авторов «Нового мира» обстоятельством, бесспорно отягчающим вину писателя, ибо истинное, «реальное» содержание его произведения не только не обеспечивало заявленный конъюнктурно-идеологический «номинал», но и исподтишка торпедировало его, принося тем самым, возможно, гораздо больший общественный вред, чем прямые клятвы в верности памяти «отца народов» и «корифея всех наук».

В процессе освоения именно таких – «амбивалентных» в идейном смысле – произведений выработалась и типичная, в какой-то степени даже стандартная для журнала процедура критико-публицистического анализа.

Принято было, в частности, не без коварства заявлять о своей полной будто бы солидарности с писателем в исходных посылках и либо в самом начале разговора, либо по мере его движения отмечать достоинства разбираемой книги, а если таковых не обнаруживалось, то, на худой конец, достоинства ее замысла и благих авторских намерений. Затем следовал обстоятельный и, как правило, восходящий от внешне миролюбивой иронии к гневному сарказму пересказ основных сюжетных перипетий и коллизий, причем о качестве письма и уровне художественности упоминалось лишь попутно и как бы вскользь, между делом, поскольку рецензент полагал главным прежде всего оголение смысловой конструкции произведения, срывание всех и всяческих симпатичных масок, которые по воле автора напяливали на себя его герои, и в итоге тщательное сличение того, что было вроде бы задумано писателем, с тем, что вышло на самом деле, того, что читатель видит в книге, с тем, с чем он в жизни сталкивался на каждом шагу.

И вот тут точка зрения критика на воспроизведенные в книге события, конфликты, характеры чем дальше, тем круче начинала расходиться с авторской, интонации становились язвительными, а подчас и откровенно фельетонными («глумливыми» – как небезосновательно утверждали оппоненты «Нового мира»), произведение выворачивалось изнаночной, сокровенной своею стороной, и перед читательским взором «в убогой наготе» дефилировали и воспетые писателем «образцовые» герои, и его любимые мысли, и его излюбленные приемы воздействия на публику.

И оказывалось, например, что «повесть, призванная развенчать пошлость, стала предлагать ее в качестве нормы» (В. Лакшин. № 8. С. 254). И выяснялось, что роман, задуманный как отклик на очистительные грозы XX и XXII съездов партии, имел тайной целью обелить и, перекостюмировав, морально реабилитировать как раз тех, с чьим участием или с чьего как минимум молчаливого согласия свершались и кровавые, и бескровные злодеяния. И сверхположительный, по авторской аттестации, герой выходил на поверку либо сущим мерзавцем, либо круглым дураком. И получалось, что свеженькая, с иголочки идеологическая амуниция неистребимо пропитана хорошо памятным всем и каждому конъюнктурным нафталином.

Что же касается художественного уровня, то сумма цитат, искусно выбранных рецензентом из исследуемого произведения, точнее и «убойнее» говорила о нем, чем любые комментарии, лишний раз свидетельствуя о том, что как в науке «почти всегда наиболее поверхностные, халтурные, недобросовестные, ненаучные работы бывают, как правило, связаны с наиболее ретроградными взглядами» (А. Лебедев. 1969. № 7. С. 254), так и в области изящной словесности «рептильному» содержанию почти всегда соответствуют неопрятность формы и убывающе малая концентрация художественности в тексте.

Отпортретированный таким образом писатель, естественно, оскорблен. Он-то ведь рассчитывал если не на безоговорочную похвалу, то, по крайней мере, на спор с собою – и непременно почтительный, корректный, – но никак не на публичную компрометацию. Оскорблены в лучших чувствах и единомышленники писателя. Зато «рядовой» читатель, воспитанный «новомирской» критикой по своему образу и подобию, хохочет: он-то, читатель, с самого начала распознал, что дурачат не его и что вся мистификация с мнимым миролюбием и мнимой солидарностью рецензента с рецензируемым писателем затеяна как раз в видах демистификации, разоблачения не только очередной неудачной книги, но, главным образом, всего, что за нею стоит и угадывается.

А угадывалось многое. И не только то, что было локализовано в скупых строках партийного постановления о преодолении культа личности Сталина и его последствий.

«Новый мир», постоянно возвращаясь к оценке исторического периода, связанного с личностью Сталина, с деяниями его подручных и прямых «наследников», преимущественное внимание – во всяком случае, в разделе критики – сосредоточил все-таки на самом «наследии», на том, что едва ли не впечаталось в наш генетический код, на долгие десятилетия определив собою и иерархию ценностей, и структуру взаимоотношений между людьми, между человеком и государством, и представления об искусстве, и стиль бытового поведения.

В «Новом мире» (и в этом отличие его публикаций от бесчисленных «антикультовых» выступлений тогдашней печати) знали, что изменить отношение людей к самому Сталину и его репрессивной политике несравненно легче, чем сломить мировоззренческие и поведенческие привычки, социально и культурно-психологические стереотипы, до сих пор воспринимаемые огромной массой населения (а отнюдь не только матерыми «сталинистами») как единственно возможная и, следовательно, нравственно оправданная, идеологически безупречная норма. Знали и то, что «в догматизме вовсе не всегда следует искать некую злонамеренность. Часто это лишь след ограниченности, тяги к привычному, устоявшемуся, канонизировавшемуся» (В. Лакшин. 1965. № 5. С. 265), и уже в силу одного этого

процесс изживания старых понятий – дело болезненное, трудное, знающее свои рецидивы, возвращения вспять, особенно если речь идет не об одной лишь личной, индивидуальной психологии, не о казусах и прихотях натуры (В. Лакшин. 1961. № 5. С. 226–227)…

Вот почему тут не жалели времени и энергии на повторение, методичное «вдалбливание» азбучных, казалось бы, истин о том, что стыдно даже из «государственных» вроде бы побуждений клеветать и доносительствовать, позорно искать «врагов народа» где бы то ни было, в том числе в среде «инородцев» или, допустим, интеллигенции, глупо передоверять решение жизненно важных для себя вопросов «начальству» или «коллективу», унизительно фетишизировать лозунги, из которых давно выветрилось реальное содержание, и не сметь свое суждение иметь и т. д. и т. п.