И вот почему здесь пользовались всяким поводом для разговора о книгах, замечательных единственно тем, что в них преднамеренно – как, скажем, в романах В. Кочетова, А. Первенцева, В. Закруткина, С. Бабаевского, И. Шевцова, в повестях Е. Карпова, М. Ланского, М. Годенко, О. Бенюха, в поэме С. Смирнова «Свидетельствую сам» и стихах А. Софронова, В. Фирсова, в исследованиях П. Выходцева, Н. Далады, А. Дремова, В. Архипова, А. Метченко – или, возможно, неосознанно для самих авторов – как в потоке «мещанской» беллетристики – в целости и сохранности запечатлелось все то, от чего должны отказаться, что должны изжить в себе свободное общество и свободная личность, ибо их нестесненное развитие, по словам И. Виноградова,
невозможно в наши дни совместить с доктринерством, начетничеством, с окостенелостью мысли, со слепой верой в истинность того, что не осознано самостоятельно, с психологией бездумного «исполнителя» (1961. № 9. С. 238).
Что же касается статей, рецензий «позитивного», скажем так, звучания, то и их критики «Нового мира» зачастую строили на контрасте, на оппозиции «старой» и «новой» морали, мировоззренческо-психологических стандартов сталинизма и самоощущения человека, высвобождающегося из крепостной подчиненности догмам, фетишам, конъюнктурным мифам и позорным предрассудкам.
Так, В. Лакшин, говоря о повестях П. Нилина, по сути, посвятил всю свою обширную статью обоснованию тезиса о необходимости руководствоваться презумпцией доверия во взаимоотношениях как человека с человеком, так и человека с государством (1962. № 11), в рецензии на булгаковскую «Жизнь господина де Мольера» рассмотрел вопрос о контактах художника с деспотической властью (1963. № 3), а в необозримой проблематике «Мастера и Маргариты» выделил прежде всего мотив социального страха и перспектив его преодоления (1968. № 6)… О невозможности найти нравственное оправдание произволу говорил Е. Дорош в рецензии на «Исследования по истории опричнины» академика С. Б. Веселовского (1964. № 4)… Е. Старикова, размышляя о творчестве В. Пановой, сформулировала вслед за писательницей аксиому о том,
что доброта бывает нужнее ненависти, что доверие друг к другу важнее бдительности и что даже простодушие милее хитрого расчета. И не потому, что нет врага, достойного ненависти (как не быть!), и что не нужны бдительность и расчет, а потому только, что любовь, доверие, доброта, самоотверженность – это то, что делает человека человеком, то, ради чего стоит жить. А ради ненависти как таковой – не стоит. И ради бдительности не стоит (1965. № 3. С. 232)…
Конечно, были в «Новом мире» при Твардовском литературно-критические публикации, не затрагивавшие ни сферу политики, ни область общественной и частной морали. Но были они, во-первых, в относительном меньшинстве, а во-вторых, в общем журнальном контексте и они приобретали значение идеологического поступка, акции по гражданскому воспитанию читателя, так что вопрос, допустим, о художественном мастерстве или задачах отечественной текстологии непременно увязывался – пусть даже только в читательском восприятии – с классическими вопросами: кто виноват? что делать? с чего начать?..
Эстетика оказывалась неотделимой от этики и политики, а оценка с точки зрения художественности выглядела подчиненной, производной по отношению к оценке с точки зрения возможностей познания «коренных интересов народной жизни». Это делало «новомирскую» критику, во-первых, «гносеологически» сориентированной, во-вторых, воинствующе публицистичной, в-третьих, открыто тенденциозной и, наконец, в-четвертых, моралистической, берущей на себя и исповеднические, и проповеднические – просвещающие и научающие – обязанности.
Критика «Нового мира» времен Твардовского была, говоря иными словами, прежде всего просветительской по своей сверхзадаче, по своему характеру и господствующему тону.
К чести «новомирской» критики надо сказать, что эта установка на просветительство, равно как и ориентация на просветительский по главной своей сути завет революционно-демократической критики 1860‐х годов, на просветительские традиции некрасовского «Современника» и «Отечественных записок», были выбраны А. Дементьевым и В. Лакшиным, Ю. Буртиным и И. Виноградовым, Е. Стариковой и А. Лебедевым, А. Турковым и В. Кардиным совершенно сознательно, с полным пониманием исторической предопределенности и идеологической значимости именно такого выбора.
«…Бывают моменты, когда точное знание, трезвый взгляд, честность наблюдений важнее всего для литературы. Не потому, что это последнее слово в искусстве, а потому, что без этого нельзя больше», – писала, например, Е. Старикова (1965. № 3. С. 238), и, сопоставляя это наблюдение с близкими ему по духу, ощущаешь, что таким моментом – в параллель к периоду, когда, расчищая завалы крепостнической идеологии и морали, действовали Чернышевский и Добролюбов «со товарищи», – виделась критиками «Нового мира» и эпоха, наступившая после XX съезда КПСС. Само время побудило на «поиски твердой почвы новых убеждений, коли старые оказались негодными» (В. Лакшин. 1967. № 8. С. 234), и как в литературе, так и в критике поставило «во главу угла исследование общественного смысла изображаемых явлений» (И. Виноградов. 1965. № 7. С. 235; выделено И. Виноградовым. – С. Ч.).
К чести «новомирских» авторов надо сказать и то, что они, во-первых, трезво осознавали временный, переходный характер переживавшегося ими в ту пору «момента»[228], а во-вторых, известную односторонность, ограниченность только просветительского или даже преимущественно просветительского подхода к явлениям литературы, ибо, как замечал еще высоко ценимый «новомирцами» Плеханов,
просветитель не враждует с искусством, но не имеет к нему и безусловного пристрастия. У него вообще нет исключительного пристрастия ни к чему, кроме своей великой и единственной цели: распространения в обществе здравых понятий.
Впрочем, А. Лебедев, приведя эти слова Плеханова о революционно-демократической критике в программной для журнала статье «Судьба великого наследия», счел необходимым откорректировать их плехановским же напоминанием о том, что
критика эта отнюдь не требовала от искусства какой бы то ни было тенденциозности. Напротив, она отворачивалась от тенденциозных произведений и требовала от художника только одного: жизненной правды. Уже поэтому она не могла дурно влиять на эстетический вкус читателей (1967. № 12. С. 224–225).
Что же, напоминание Плеханова справедливо и применительно к практике «Нового мира», поскольку эстетическая чуткость и эстетическая терпимость ведущих, по крайней мере, критиков журнала действительно несомненны, что действительно уже само по себе исключало возможность любого рода «дурных» воздействий на читательский вкус. Направленческая одномерность пристрастий почти всегда выправлялась талантом критика, его личным вкусом, и если, допустим, В. Сурвилло еще мог – да и то лишь в начальную для журнала пору – заявить с нормативной жесткостью: «…Только в том случае, если писатель идет в своих поисках в направлении к действительности, если в ней он видит цель и в ней черпает материал, средства, краски, только в этом случае поиски плодотворны» (1960. № 7. С. 229); то, скажем, В. Лакшин уже полагал абсолютно необходимым подчеркнуть: «Конечно, движение искусства к жизни не надо понимать плоско. Дело во всяком случае не в требовании лишь внешнего жизнеподобия» (1968. № 4. С. 172); а И. Виноградов призывал писателей, даже и самых что ни на есть «прогрессивных» убеждений, «…не развивать перед читателями свои концепции действительности, а лепить, формовать, выписывать ее зримый образ, заботясь прежде всего о характерности, полноте и правде» (1968. № 3. С. 241)…
Возникает – и это, возможно, уже отметил читатель – нечто вроде противоречия между открытой, едва не демонстративной тенденциозностью «новомирской» критики и ее же демонстративным нежеланием оценивать писателя, забывая «о художественной природе его работы», по меркам тенденциозным или, как выразилась И. Соловьева, «в зависимости от согласия или несогласия с его точкой зрения на ту или иную жизненную проблему» (1962. № 7. С. 235).
Между тем противоречия тут нет, а если и есть, то носит оно исключительно диалектический характер. Критики «Нового мира» не нуждались в импульсах тенденциозной, например «обличительной», беллетристики именно потому, что сами были и в высшей степени («самодостаточно») тенденциозны и для них не составляло труда провести свои мысли, утвердить свой символ веры и свою оценку действительности на любом в принципе литературном материале. И более того, чем качественнее (в плане художественном), чем объемнее и многозначнее (в плане идейно-смысловом) был этот материал, тем пластичнее поддавался он интерпретации в духе принятой журналом «генеральной думы» и тем убедительнее, победительнее выглядела «новомирская» точка зрения.
Уместно вспомнить, что и Добролюбов, или Чернышевский, или Писарев наиболее задушевные и одновременно агитационно значимые свои суждения высказывали, обращаясь не к сочиненьицам правоверных «обличителей», а к первоклассным литературным произведениям, объективный смысл которых отнюдь не обязательно сводился или мог быть сведен к тенденции – даже и столь мощной, и столь широкой, многоуровневой, как просветительско-демократическая.
Стоит даже заметить, что критики «Нового мира» находились до известной степени в более выгодном положении, чем критики «Современника» и «Отечественных записок». Во всяком случае, если позиции родоначальников «реальной критики» и, допустим, Островского, или Тургенева, или Гончарова расходились подчас весьма круто и говорить о каком-либо единомыслии интерпретаторов и интерпретируемых просто невозможно, то критики «Нового мира», размышляя о первых писателях своего времени, имели дело почти исключительно с единомышленниками, с прямыми или по крайней мере потен