Оттепель как неповиновение — страница 21 из 45

свой, «новомирский».

Тот, что формировался журналом во всех его разделах, и в первую очередь в разделе прозы.

Тот, что позднее назовут «новомирским» реализмом» – реализмом Валентина Овечкина и Эммануила Казакевича, Александра Бека и Виктора Некрасова, Василия Гроссмана и Василия Шукшина, Александра Яшина и Ефима Дороша, реализмом книг «Люди, годы, жизнь» и «Семеро в одном доме», «Жестокая проба» и «Артист миманса», «Убиты под Москвой» и «Две зимы и три лета», «Обмен» и «Хранитель древностей», «Сентиментальный роман» и «Поденка – век короткий»…

И опять парадокс, для нас уже почти привычный: говоря о прозе «Нового мира», ее противники и недоброжелатели объявляли «неправдивым», «нереалистическим», а подчас и прямо «антисоветским» именно то, что в ней, как видно сейчас, наиболее полно и недвусмысленно соответствовало самым что ни на есть «классическим», «ортодоксальным» представлениям о том, как в рамках марксистско-ленинской эстетики должно понимать «художественную правду», «реализм» или, допустим, «коммунистическую партийность». Недаром ведь ныне к советской литературной классике мы относим многие из печатавшихся Твардовским произведений, причем в первую очередь не книги благополучной творческой судьбы – как, допустим, «Костер» К. Федина, – а те по преимуществу, которые нужно было сначала с великими трудами и великим риском «пробивать», а затем еще и защищать от неправедных нападок и обвинений.

Можно, впрочем, сформулировать эту проблему и в более широком плане.

По глубинным, по фундаментальным основаниям как проза, так и критика «Нового мира» были несравненно более «советскими», более «партийными»[229], чем их многочисленные оппоненты, принужденные в силу скорой переменчивости идеологической конъюнктуры то и дело перетолковывать азбучные истины марксизма, а порою и подменять их домодельными «изобретениями», рассчитанными, случалось, и на одноразовое использование. Поэтому если в чем и «повинны» «новомирцы», так исключительно в том, что их слово, их программные заявления и тут не расходились с практикой, в том, что они не декоративно и камуфляжно, а с полной серьезностью, ответственностью и последовательностью попытались претворить в жизнь все то, что содержала в себе господствующая в стране политико-мировоззренческая и эстетическая доктрина, все то, к чему творческую интеллигенцию неустанно призывали руководители партии и государства, все то, что пишущим людям было гарантировано Конституцией СССР, Уставом Союза советских писателей, огромным количеством других нормативно-регулирующих документов и актов.

Это, я думаю, и раздражало, прежде всего, как бюрократов, приставленных к писателям, так и самих писателей – тех из них, кто сызмалу был приучен и привык не идеологии служить, а бюрократии прислуживать, и притом своекорыстно.

Это же, я думаю, давало особенный тон и «новомирским» авторам, позволяло им чувствовать себя не «еретиками» и «безбожниками», принужденными либо на костер идти, либо скрывать свои истинные убеждения от инквизиторов и синодальной конторы, а как раз наоборот, хранителями завета, «правоверными» или, как обычно в таких случаях выражаются, бóльшими католиками, чем сам папа.

Листаешь сегодня чуть выцветшие с годами серовато-голубые томики – и любуешься. И тем спокойным, невымученным достоинством, с каким полуопальный журнал умел «истину царям с улыбкой говорить». И той непререкаемой уверенностью в своей правоте и своих правах, с какой авторы «Нового мира» вершили суд и над литературой, и над действительностью. И даже той величественной, чуть не жреческой безапелляционностью и многозначительностью, с какою журнал не только просвещал читателей, развеивал разного рода иллюзии и предрассудки, но еще и вразумлял всех жаждущих веры, наставлял или возвращал заблудших на путь истинный.

И тут почти невольно на ум приходят слова А. С. Суворина о том, что в России в 1900‐х годах было два царя: один жил в Зимнем дворце, а другой в Ясной Поляне, – и что неизвестно, мол, еще, в чьих руках была тогда сосредоточена бóльшая власть – власть нравственного авторитета. Помня всю условность таких метафор и отнюдь не сопоставляя масштабы явлений, мы не сделаем, я думаю, грубой ошибки, если скажем, что работавшие в 1960‐х годах в Малом Путинковском переулке Москвы воспринимались огромной массой читателей, интеллигентов, и не только интеллигентов, как альтернативный – по отношению к официальным учреждениям, и в том числе к Союзу писателей, – центр нравственно-идеологической и духовно-творческой жизни страны.

В этом смысле, как писал В. Лакшин, проводя каждому в те годы понятную аналогию между «Новым миром» и «Отечественными записками», «реакционная критика не могла повредить журналу в глазах читателей», хотя «все же наносила ему ущерб, так как запугивала правительство, разжигала аппетиты цензуры…». Впрочем, и этот «ущерб» до поры до времени компенсировался соответственным, а то и опережающим приращением читательской любви и уважения, поскольку – продолжим цитирование В. Лакшина —

журнал находил поддержку в такой внешне незаметной, но ощутимой силе, какой является общественное мнение, эта неофициальная мера вещей, которая, возникнув среди наиболее просвещенных и передовых слоев общества, постепенно становится достоянием всех (1967. № 8. С. 235, 240).

6

В. Лакшин, конечно, прав: многое, за что сражался и принимал муки «Новый мир», что было сначала очевидно только наиболее просвещенным его подписчикам, стало постепенно нашим общим достоянием и, излечив публику от многих застарелых хворей, выпестованных в период сталинизма, явилось вместе с тем еще и отличным (хотя, как увидим, не стопроцентно эффективным) противоядием от той литературно-профессиональной, нравственной и духовно-мировоззренческой порчи, которая поразила писательскую (и не только писательскую) среду в начинавшиеся тогда годы застоя.

Что имеется в виду под порчей?

Прежде всего, конечно, тот дух казенного благолепия и благонравия, при котором из печати и, следовательно, из общественного сознания методично изгонялось все, что могло бы напомнить о не решенных государством и культурой проблемах, о неприятном, о тяжелом и горьком как в истории страны, так и в ее настоящем. Политическая конъюнктура и близорукое политиканство окончательно в эти годы подчинили себе идеологию. Из привычных лозунгов и призывов ушли последние остатки реального содержания. Фанатическое иконопочитание, столь обязательное в условиях едва ли не религиозного культа личности Сталина, переродилось в не менее обязательное, хотя, пожалуй, и более противное, ибо более циничное чинопочитание. Этика стала ситуативной, сориентированной уже не на высшие – пусть даже иллюзорные, а на прикладные, прагматические ценности. Центростремительные силы, объединяющие людей в движении к общей цели, связывающие эмпирику с идеалом, уступили первенство силам центробежным, разобщающим. Понятие идеала – и мировоззренческого, и нравственного, и эстетического – перестало быть сколько-нибудь актуальным для огромной массы народонаселения, и в том числе для многих и многих литераторов, деятелей культуры. Сама мысль о необходимости «направления» в литературе и журналистике оказалась под подозрением и стала ассоциироваться с мыслью о «групповщине», когда все решают не единство позиции, а привходящие обстоятельства. И естественно, что Дело в этих условиях начало рассыпаться на великое множество сугубо частных дел и делишек, каждое из которых нужно было вершить и в одиночку, и, если вспомнить слова знаменитого сатирика, применительно к подлости…

«Новый мир» – и уже в этом его значение – как мог и сколько мог противостоял означенным выше тенденциям, являя собою очевидный согражданам пример нравственного поведения в ситуации, никак не предрасполагающей к такому поведению.

Его авторов и руководителей могли, конечно, упрекнуть – и впоследствии, особенно на страницах русскоязычной зарубежной печати, не раз упрекали – в половинчатости и недостаточной твердости, в том, что они, руководствуясь тактическими соображениями, не шли, что называется, ва-банк и вместо генерального наступления вели позиционные, маневренные бои с бюрократией. Известный резон здесь налицо; недаром же иные из ведущих сотрудников журнала сожалели позже об упущенных возможностях. И все-таки воздадим «новомирцам» должное: они ни в чем не попятились, ничем принципиальным не поступились – в обстановке, когда, по свидетельству мемуариста, «давление страшного атмосферного столба, которое то увеличивалось до чугунной тяжести, то чуть отпускало и даже якобы исчезало – обманчиво – вовсе, чувствовалось над головой журнала постоянно»[230].

Это во-первых. А во-вторых, они – и это тоже важно – ясно осознавали всю рискованность, уязвимость своей позиции в глазах оппонентов не только «справа», но и «слева».

Перечитайте под этим углом зрения статью В. Лакшина «Пути журнальные», и вы увидите, как разбор книг В. Каверина о Сенковском и М. Теплинского об «Отечественных записках» Некрасова и Салтыкова-Щедрина перерастает в своего рода объяснение редакции «Нового мира» с читательской аудиторией, и в том числе с нами сегодняшними.

В. Лакшин не ставит под сомнение ни одаренность, ни личную порядочность издателя «Библиотеки для чтения», знаменем которой была «сознательная безыдейность, направлением – отсутствие направления». Он готов даже признать, что в метаморфозах Барона Брамбеуса в известной степени повинна «свинцовая атмосфера» николаевского царствования – это она «искажала характер деятельности такого одаренного человека, каким был Сенковский. Более того, она сводила его в круг неразборчивой бездарности».

Но, – продолжает критик свои размышления о Сенковском, – может ли это служить ему хоть сколько-нибудь извинением? Каждый, кто держит в руках перо, ответственен за многое, но прежде всего за себя. И хотя, холодно рассуждая, мы можем объяснить «эпохой» все на свете, и даже Булгарин в конечном счете – продукт своей эпохи, но найти оправдание для человека, продавшего свой ум, изменившего своему таланту, мы не в силах.