Отто — страница 29 из 43

– Кажется, я понимаю, почему он, – прервал я Отто.

– Почему же?

– Ему было что терять?

– Точно. Он был настолько привязан к тому, что имел, у него была настолько прекрасная жизнь, если судить о ней с точки зрения человеческих чаяний, что он был готов на всё, только бы продлить эту свою прекрасную, по его мнению, жизнь.

– И я его понимаю.

– А я не совсем, – ответил Отто.

– Почему?

– Странно для меня это. Вот жизнь даёт тебе всё, ты можешь пользоваться всеми возможными благами, но не ищешь большего, чем удовольствия мирские. Если уж так не хочется лишиться такой вот жизни, почему не посвятить её поиску бессмертия, например, в любой его форме?

– Дело, стало быть, как раз в «любой форме», тебе ли не знать, что если бессмертие и возможно, то уж точно не в физическом теле, а какой смысл в таком бессмертии для твоего Заворотнина, например?

– Да, я согласен с вами, Андрей Михайлович. Когда мы в первый раз встретились, первое, что он спросил: «Есть ли шанс, что я излечусь?» И это даже несмотря на то, что я ему рассказал о возможной тысяче лет жизни, пусть и немного в другой форме. Я сказал, что вероятность излечиться есть.

– Ты же сказал, что не собирался обманывать и выдавать ДМЗ за лекарство.

– Да, это так, но вот какое дело, если мой эксперимент завершится успехом, если получится найти способ продлить действие ДМЗ до нескольких дней, а лучше лет, я уверен, человек уже не сможет забыть этот опыт. Сознание, я убеждён, перейдёт на качественно иной уровень, сознание превратится в саму осознанность и станет таковым, что всё связанное с телом не будет иметь никакого значения. Разве это не излечение?

– Ты лукавишь, Отто, ты же понимаешь, о каком исцелении говорил он!

– Понимаю, но ведь ключевое слово – излечение, а значит, я ему не соврал! Тем более, Андрей Михайлович, знаете, что я понял? Я понял, что не обязательно вообще спрашивать мнение человека в подобном случае. Да какое вообще мнение может быть, если люди не знают, что им нужно излечиться.

– Так, интересно.

– Да уж, интересно. Ладно Заворотнин, ладно все те, кого я уговаривал, они хоть понимали, что им нужно излечиться, а остальные? Те, кто думает: «Ну, раз у меня ничего не отваливается, раз я хожу, дышу, живу, ем и сплю, значит, я здоров». Они же все больны жизнью, мучаются тупостью, хворают никчёмностью, простужены бессилием, а ведь на столькие свершения были бы способны, если бы осознали, что больны и должны излечиться. Вот Заворотнин. Такая головокружительная карьера, деньги, популярность, молодость, что ещё нужно? И если он и понимал, что это не навсегда, что смерть придёт и за ним, то наверняка думал, что это случится не скоро, что впереди ещё много лет успеха и денег. Мне жаль его, и не потому, что он был здоров, а теперь болен, а потому, что он не понимал, что никогда здоров не был. Может быть, его рак и есть выздоровление, если, конечно, у меня всё получится.

– Не знаю, что ответить тебе, Отто, мне кажется, человек всё-таки имеет право выбора и никто не может за него решать, как ему прожить свою жизнь, к чему стремиться и нужна ли ему эта пресловутая осознанность.

– Вы оттого так думаете, что решили, будто человеку не требуется спасение. А человека уже нужно не просто спасать, его нужно реанимировать, а у больного при смерти, как вы знаете, никто мнения не спрашивает, и не всегда потому, что не принимают во внимание, а потому, что он в бессознательном состоянии: захлёбывается собственной кровью и срётся под себя.

– И кто же у нас тут врач? Не ты ли?

– А почему нет? У вас сомнения в моих способностях?

Конечно, никаких сомнений в способностях Отто у меня не было, даже не понял, почему сказал именно так, вырвалось, как простое сопротивление словам Отто, словно я сам тот обосравшийся и в крови, которого нужно реанимировать. Но я этого не сказал, а только пожал плечами:

– Не знаю, не мне решать.

– Вот именно, никому ничего решать не надо, всё должен решать врач, а тут и консилиум не требуется, и так ясно – срочное хирургическое вмешательство.

– Хорошо, и в чём смысл всей этой экзекуции, если вкратце?

– Я его держу в искусственной коме, когда выведу, мне нужно узнать, будет ли он помнить, что был осознан, и как долго он сможет в осознанности оставаться. Если да, тогда я пойму, как мне продлить действие препарата хоть на какое-нибудь длительное время.

– Слушай, Отто, я перестаю понимать твою логику. К чему тогда была твоя задумка со школой насильственного просветления? – спросил я.

– Школа закончилась, пора получать высшее образование.

– Так что, зря была школа?

– О нет, конечно нет, со школой очень приятное последствие обнаружилось. Те, кто успел за прошедшее время размягчить себе макушки, теперь мне очень преданны. Я не знаю, как оно так сработало: бывшие мягкомакушечные люди открыто действовать по-прежнему не готовы, но рады мелко гадить. Может, в них отражение эпохи, когда в почёте не вожди, а предатели; когда труса, бежавшего с поля боя, не расстреливают, а кормят, поят и показывают по телевизору, наделяя качествами, которыми тот не обладает; когда мужчинам не зазорно ныть и жаловаться; когда женщинам не стыдно быть только чьей-то лентой в социальных сетях для утренней мастурбации. Но мне это на руку, Андрей Михайлович, и, скажем так, выпускники школы насильственного просветления ещё сыграют свою роль.

– А какая вообще была цель? – спросил я.

– Проверить, всего лишь проверить – способны ли они делать то, что я им скажу. Даже если сделать нужно нечто совсем иррациональное и бессмысленное.

После своих слов Отто замолчал, вертя в руках шприц без иглы, где ещё оставалось несколько капель его препарата. Я смотрел на него с восхищением. У меня было проскочила мысль, что наш парень, возможно, сошёл с ума, но на безумца он не походил. И его слова, они не были пустым звуком, в них чувствовались уверенность и сила, и не было у меня никаких сомнений в его способности осуществить всё, что он задумал.

– Хотите попробовать, Андрей Михайлович? – Отто протянул мне шприц.

– А почему нет? Что нужно делать?

– Откройте рот.

Я открыл рот, Отто выдавил остатки прозрачной жидкости мне на язык.

– И что теперь?

– Ничего, просто ждите. Пойдёмте в дом, здесь обстановка не располагает.

Мы вошли в дом. Я уселся в уютное кожаное кресло перед телевизором. Тут же на кресле лежал пульт. Я включил телевизор. Шли новости. Сначала показали президента. Он спускался по трапу самолёта. Мне показалось, что его походка похожа на походку стрелка, готового в любой момент рвануть из кобуры пистолет. Одна рука президента прижата к бедру, что явно неудобно при ходьбе. Затем показали сюжет, где истребитель-бомбардировщик на форсаже уходит со взлётной полосы. Через секунду черно-белая съёмка с беспилотника: маленькие фигурки людей с высоты даже на людей не похожи, всё происходит будто в видеоигре. Снова самолёт, теперь уже сбрасывающий бомбы, и снова кадр с беспилотника, где бомбы попадают в цель. Вспышка, и на месте, где только что копошились люди, – воронка. Снова показали президента. Какой-то политический форум. Он сидит полуразвалившись в кресле и рассказывает анекдот. По правую и по левую руку сидят главы государств, участвующих в форуме. Смеются.

В комнате стало темнеть. Я посмотрел в окно, подумав было, что уже вечереет, но за окном – яркое солнце середины дня. Я зажмурился, а президент продолжал рассказывать анекдот, но слов я не слышал, зато теперь он рассказывал его мне. Ещё через мгновение я понял, что телевизора больше нет, а президент в позе лотоса с шестью руками, что твой Шива, висит в воздухе в центре комнаты в своём шикарном костюме Brioni, правда без галстука и с расстёгнутой верхней пуговицей рубашки. Руки президента стали двигаться против часовой стрелки, словно никак не были соединены с телом. Президент становился всё больше, пока не заполнил собой комнату, и я почувствовал ветер от его рук, словно это были крылья мельницы или огромный вентилятор. Затем президент исчез, и остались только руки, превращающиеся в лепестки цветка, ярко-красного цветка, настолько яркого, что я не мог бы ни с чем сравнить этот красный цвет, наверное, в мире нет ничего настолько красного. Лепестки цветка вращались всё быстрее, пока середина цветка не начала уходить в перспективу, образовывая тоннель передо мной. Я почувствовал, что тоннель обладает разумом и природа этого разума и мой разум – одно и то же. Меня начало затягивать в тоннель, и стало понятно, что я – больше не моё тело, что нет у меня никакого тела. Я летел по тоннелю, тоннель был живым, он двигался в такт моему дыханию, и чем быстрее я дышал от волнения, тем сильнее сжимался тоннель, я стал опасаться, что тоннель меня раздавит, и перестал дышать. Оказалось, что дыхание мне и не требовалось. Тут же тоннель стабилизировался, перестал сжиматься, и я почувствовал себя комфортно. Мне казалось, что я лечу по тоннелю целую вечность, но вот он закончился, и я оказался в пространстве, которое никак не мог разумно осознать. В нём не было привычных ширины, длины, высоты. Это вообще было не трёхмерное пространство, и я его понимал, пока не начинал о нём думать. Всё, что я видел, никак не могло быть объяснено с помощью ума. Когда я понял, что место, в котором я оказался – а я понимал, что нахожусь здесь физически, хоть и не имею физической формы, – не подразумевает существование такой, казалось бы, очевидной способности разума, как способность думать, пространство снова начало превращаться в тоннель, и меня снова затянуло в него. Только теперь это был очень болезненный процесс. Я не ощущал физической боли, – как вы понимаете, чувствовать боль в привычном понимании я здесь не мог, я памятовал, что должен теперь чувствовать боль. Меня словно выталкивало из тоннеля, чего я совсем не хотел, словно там, в конце тоннеля, меня ждёт какое-то мучение, постоянное страдание. Всё это походило на роды. Проверить, так ли это на самом деле, я всё равно не мог. Наконец, мучение закончилось, и я оказался в чистом космосе. Космос – единственное слово, которое здесь подходит, но это не был космос в привычном понимании. Никакого космического холода, темноты и звёзд. Вместо этого бесконечное множество узоров, повторяющих самих себя, умопомрачительное буйство цвета и смысла. Смысла, дающегося мне настолько легко, что я подивился тому, что раньше его со мной не было. Я одним движением мысли мог оказаться в любой точке космоса мгновенно, чем с удовольствием пользовался. Я носился в пространстве со скоростью мысли и понимал, что я и есть этот космос, что на самом деле я вообще не двигаюсь с места, но сам космос движется во мне и движение космоса во мне и есть жизнь. Я захотел пробыть здесь вечность и тут же понял, что вечность уже преодолена, что вечность и самая малая единица времени – одно и то же. Я мгновенно познавал любые смыслы, даже те, о существовании которых никогда не задумывался. Всё было чётко и ясно, не было никаких вопросов, была только всемогущая сила познания всего и вся. После вечности краски, в которые был раскрашен космос, стали блекнуть, и я почувствовал, как меня снова затягивает в тоннель. В тоннель родов, через который я уже проходил, но теперь это был обратный процесс, и он оказался ещё более мучительным оттого, что я понимал – возвращаюсь. Заново рождаюсь в своём привычном мире. И действительно, на этот раз из тоннеля я вывалился в наш темный и холодный космос. Я видел землю – маленький голубой холодный шарик. И никакого ощущения дома у меня не было, наоборот, меня словно пытались посадить в тюрьму за преступление, которого я не совершал или совершил не зная, что это преступление. Земля тянула мой разум к себе, а я всеми силами пытался и дальше размышлять о вечности, о космосе, полном красочных фрактальных узоров, о постижении всего и вся, о смысле, который теперь покидал меня. Я приближался к земле, я нёсся в её лоно, и мне хотелось кричать от отчаяния, от невозможности верну