Рядом за кустами чернел забор детдома, чуть выше на меня осуждающе глядела луна. Таня закутала лицо платком, зябко поежилась.
– Пошли, чего остановились!
Я поднял аккордеон. Мне хотелось что-нибудь сказать ей, смять это молчание, сломать невесть откуда возникшую стену. Но я топал за ней следом, в душе проклиная себя.
«И в кого я такой удался! Обязательно нужно испортить все».
Миновали проходную, остановились около жилого корпуса.
– Вот и пришли, – сказала Таня.
Она поднялась на крыльцо, достала из кармана ключ, с металлическим хрустом щелкнул замок. Комната, в которой она жила, была маленькой, тихой и полупустой. У окна стол, над кроватью книжная полка, в углу тумбочка, на ней круглое зеркало.
– Раньше здесь сторожиха жила, – сказала Таня.
Я поискал глазами, куда бы поставить аккордеон. Таня убрала со стола тетрадки. Из самой нижней выпали и разлетелись по комнате листки с рисунками. Я поставил на стол аккордеон, собрал их в стопку, стал рассматривать. Чего только там не было! Деревья, дома, самолеты, машины, собаки, зайцы. На одном из рисунков я узнал детдом. Рядом с ним крохотные человечки, круглолицая, величиной с дом, воспитательница. Почти на каждом листке старательным детским почерком было выведено: «Татьяне Васильевне в день рождения».
Я вспомнил, как после концерта ребятишки подходили к ней, смущенно совали эти самые листки.
– Что же ты не сказала? – обиженно спросил я.
– А зачем? Мне и так хорошо было.
Таня подняла залетевший под стол листок.
– Посмотри. Вот Саня нарисовал.
Я узнал, вернее, догадался, что на рисунке Санька изобразил свой поселок Бакалеи. На переднем плане был нарисован клуб, от него, будто в очереди друг за другом, вниз шел ровный ряд домиков, чуть выше, под самый обрез листа, раскрашенные зеленым карандашом, бугрились гольцы.
– А самолет Наташа Горина нарисовала, – сказала Таня. – Помнишь, она говорила, что у нее отец – летчик. Девочки совсем одна. Вот она и выдумала себе родителей.
Таня посмотрела на меня, печально улыбнулась.
– И я тоже когда-то придумывала.
Я заметил, как у нее дрогнули, растянулись губы, захлопали ресницы. Но она все же сдержала себя.
Когда-то у Тани был свой дом, мать. Про отца она почему-то не вспоминала, стеснялась, что ли. По ее словам, мать была красивая, высокая, с мягкими руками. Больше ничего не помнила, разве что тот день, когда хоронили мать. Было много народу. Утонула она случайно, переправляясь на лодке через Ангару. Где-то посредине реки лодку опрокинуло ветром. Спасти ее не смогли, на роду, что ли, такая смерть написана. Тане тогда было три года. С тех пор она в детдоме.
– Видишь, какие они у меня. Весь мир подарили, – улыбнулась Таня.
И тут неожиданно для себя я понял: вся ее жизнь в этих ребятишках, в этом детдоме, в том, что она делает здесь каждый день, и недаром они так стерегут ее, следят за каждым шагом.
Таня забрала рисунки, аккуратно положила на стол.
– Раздевайся, я сейчас чай поставлю.
– Нет, нет, не надо, лучше ты приходи к нам завтра, – сказал я и замер: согласится или нет?
Таня быстро посмотрела на меня, кивнула головой.
Когда дела у Кости пошли на поправку, я уехал на вокзал покупать билеты. Вернулся вечером и застал дома Таню. Она читала вслух книгу, Костя сидел на кровати, грыз яблоко. На нем был синий в полоску свитер, такого раньше у него не было. Вера высунулась с кухни, она гладила белье, весело сказала:
– Степа, посмотри, что нам Таня принесла!
Сестра подбежала к столу, развернула большой сверток, достала пальто, примерила на себя. Пальто было зеленое с цигейковым воротником. Точно такое же я недавно хотел купить в магазине, но там не оказалось маленьких размеров.
– Павел Григорьевич выписал два комплекта, – смущенно сказала Таня. – Нет, он не даром, за аккордеон. Говорит: этому инструменту цены нет.
Она, видимо, боялась, что я не возьму или скажу что-нибудь против.
По глазам ребятишек я видел: они довольны, брат нет-нет, да скосит глаза на свитер, погладит его рукой.
– Раз принесла, какой может быть разговор!
Одежда была кстати, особенно пальто для Кости. Старое я исполосовал багром так, что на него было страшно смотреть.
Костя соскочил с кровати, подбежал к столу:
– Куда босиком, а ну марш на место! – крикнула Вера. – Только очухался, снова заболеть хочешь?
Костя на цыпочках побежал обратно, запрыгнул на кровать.
– Я валенки хотел показать, – обиженно сказал он.
– Мы здесь разобрали чемоданы, все перегладили. Смотри, сколько свободного места осталось, – говорила Вера.
Простыни, наволочки, полотенца и все прочее белье было сложено ровными стопками, чемодан легко закрывался, а когда собирались в первый раз, я давил на него коленкой, чуть не сломал замки.
Пришла Черниха. Она молча, каждого в отдельности, осмотрела нас, будто сосчитала, все ли на месте. Не спеша разделась, достала из кармана моток шерсти со спицами, подошла к брату:
– А ну давай примерим.
Костя высунул из-под одеяла ногу, она натянула носок.
– Пожалуй, в аккурат будут. Торопилась, думала, не успею. Второй осталось немного довязать.
Я ушел на кухню, поставил чайник, подбросил в печь дров. Дрова были сырые, взялись неохотно.
– Ты садись, присматривайся, – говорила Черниха Тане. – Замуж выйдешь, пригодится.
– Рано еще, бабушка, – засмеялась Таня.
– Сколько тебе?
– Осенью девятнадцать исполнилось.
– Самый раз. Мне шестнадцати еще не было, когда сосватали.
– Так то раньше было!
– А сейчас что, по-другому? Ты уже при специальности, парень он не баловный. И родители хорошие были, царство им небесное. Ребятишек, я вижу, ты любишь…
Я ждал, что ответит Таня. Но она промолчала.
Дрова наконец разгорелись, от печки потянуло теплом.
«Конечно, она может устроить себе жизнь как ей хочется, – размышлял я. – Молодая, красивая, а здесь сразу же трое ребятишек. А если еще свой появится? Нет-нет, все правильно».
На другой день мы уезжали.
С утра я сходил к Альке, он сказал, что все будет в порядке, и не подвел, приехал, как и договорились, в два часа. Глухо затарахтел мотор, хрустнул под колесами снег. Я увидел в окно маленький автобус, на нем после войны ездил мой отец. Вокруг автобуса собрались соседи, пришла Фрося, бабка Черниха, прибежал с работы Ефим Михайлович. Рядом, путаясь под ногами, крутился Борька. Должна была прийти Таня, но ее почему-то не было.
Мы присели на дорогу. Я еще раз обежал взглядом комнату, пытаясь сохранить в памяти все: и осевшую печь, и покосившуюся заборку, и серые, сотканные еще матерью из старых тряпок половики, и неожиданно понял, что уже никогда не смогу приехать сюда, как приезжал раньше, – все будет не так. Едва захлопнется за нами дверь, тотчас же оборвется, умрет нечто такое, что, пока мы еще в доме, незримо живет и связывает нас.
Ефим Михайлович унес чемоданы в автобус. Я еще раз оглянулся на свой дом. Он присмирел, сиротливо смотрел на дорогу белыми окнами, и у меня возникло ощущение, что уезжаем ненадолго. Пройдет немного времени, мы вернемся сюда, и с нами будут мать с отцом, и снова будем все вместе…
Костя задержался в ограде возле собаки. Полкан лаял, рвался с цепи, на которую его посадила Фрося. Костя совал собаке кусок хлеба, но Полкан даже не смотрел на него, он повизгивал, хватал зубами за пальто, лизал руки.
– Костя, – крикнул я, – поехали, а то на поезд опоздаем!
Костя нагнулся, ткнулся губами в собачий нос и со слезами бросился к автобусу. Я отвернулся – скорее бы уехать, не видеть всего этого. Утром брат долго уговаривал меня взять собаку с собой. Я не взял, а сейчас что-то дрогнуло во мне: все уехали, а он остается.
Едва захлопнулась дверка, как Полкан заметался по двору, потом сел и протяжно завыл – всем своим собачьим сердцем он понял, что навсегда теряет нас. Последнее, что я увидел, – Фрося дала подзатыльник Борьке, а бабка Черниха перекрестила автобус…
Таня отпросилась с работы у Павла Григорьевича, прибежала на вокзал. Вера бросилась к ней, повисла на шее. Костя потоптался, засопел и остался рядом со мной.
– Я была у вас, тетка сказала, что уехали, – дрогнувшим голосом произнесла Таня. – Думала, не успею.
Она подошла ко мне вплотную.
– Степа, почему ты не хочешь оставить их со мной? К чему это упрямство? Там все будет новое: школа, учителя. – Она умоляюще смотрела на меня, в глазах стояли слезы.
«Ты еще сама ребенок, – подумал я. – Не знаешь, куда суешь голову».
– Думаешь, я не справлюсь? Молодая? Не знаю, что такое жизнь? Помнишь, я уезжала в Измаил? Боже мой! Я была на седьмом небе – нашелся отец! У нас вообще, если у кого-нибудь находились родные или забирали чужие люди на усыновление, – целое событие. Отсюда уезжала, с этой станции. Думала, навсегда. Поначалу мне там понравилось, встретили неплохо. Кругом сады, море рядом. А потом неладное замечать стала. Мой отец живет только для себя. Чуть что поспеет в саду, он сразу же на базар, в Одессу. И меня стал приучать торговать. Как стыдно было, знал бы ты! А тут Павел Григорьевич письмо написал, спрашивает, как я живу. Что ему ответить – торгую, мол. Вспомнила, как бывало у нас летом, в детдоме, комбинат организовывали. Цех плотников, маляров, портных. Сами ремонтируем, шьем, красим. Все для детдома. И тебя вспомнила, как в баскетбол играли.
– Родители разные бывают, я бы от своих никогда не уехал, – замешкавшись, сказал я. И тут же понял, что спорол глупость.
– Конечно, разные, – потускнев, согласилась она. – Только в детдоме мы не были чужими.
Она отвернулась от меня, расцеловала ребятишек и, не оглядываясь, пошла на автобусную остановку.
Хозяйка жила в двухэтажном деревянном доме. Она часто рассказывала, что раньше он принадлежал купцу Сутырину, и в подтверждение своих слов показывала на дверь. Там еще болталась круглая полусгнившая жестянка, на ней замысловатый вензель и фамилия хозяина. Рядом несколько одноэтажных домов. Со всех сторон, точно бульдозеры, надвигались высокие крупнопанельные дома. Пока я летал на Севере, деревянный остров уменьшился, отступил к окраине, и на его месте строился детский комбинат.