Рюшер во все глаза смотрела на свою энергичную соседку.
— Стало быть, ты остаешься в постели, лежишь спокойно и ни о чем не тревожишься. И не вздумай вставать. Лучше всего постарайся уснуть. Понятно?
Не прошло и десяти минут, как фрау Хардекопф уже мчалась по Штейнштрассе, торопясь на Буршту, где находился Кредитный банк.
Вечером, когда все Хардекопфы собрались за столом, мать сообщила, что врач строго-настрого наказал Рюшер лежать и что старший мальчик согласился наконец разносить булочки. О сыновьях Рюшер она говорила с глубоким возмущением. Такое равнодушие! Такая бессердечность! А как они безобразно разговаривают с матерью!
— Попадись они мне в руки, — с угрозой в голосе воскликнула она, — я бы им показала, где раки зимуют! Они бы у меня шелковые были.
— На твоем месте, Паулина, я не вмешивался бы в чужие дела.
— Что? Я просто поражаюсь тебе, Иоганн. В таком случае я молчу, — воскликнула фрау Хардекопф, возмущенная возражением мужа.
— Почему ты так взъелась на детей Рюшер? — В Хардекопфа сегодня словно бес какой вселился. — Младший вполне порядочный паренек. Да и старший не так уж испорчен. В переходном возрасте все мальчики озорничают и грубят.
— Стало быть… Нет, я не нахожу слов, — вспылила фрау Хардекопф. — Так, так, хорошо, защищай в присутствии детей этих болванов!
— Наши дети уже не маленькие!
— Не маленькие, — горячилась Паулина. — Но у каждого своя блажь, свои недостатки. Ты прекрасно знаешь, сколько у нас с ними хлопот. Это мои дети, совершенно верно, но хвалить и превозносить их до небес, — для этого уж, прямо скажу, нет никаких причин. И ты это прекрасно знаешь.
Старик Хардекопф повернулся к сыновьям, которые сидели понурившись и не без интереса прислушивались к спору родителей.
— Дети, — сказал он, — оставьте нас с матерью одних: нам нужно поговорить.
Сыновья вышли из комнаты. В кухне Отто ухмыльнулся и ткнул себя в грудь. Жест этот означал, что разговор родителей, мол, относится, главным образом, к нему. Старший, Людвиг, которому через несколько месяцев должно было исполниться двадцать два года, был бледен и подавлен. Сняв с вешалки фуражку и пальто, он оделся и вышел из дому. Отто еще некоторое время прислушивался к громким голосам, доносившимся из соседней комнаты. В виде исключения отец на сей раз не молчал. Потом и Отто схватил пальто и шапку и последовал за братом.
Фрау Хардекопф оттого так возмущалась упрямством и неблагодарностью рюшеровских ребят, что у нее самой, как ей казалось, было немало причин для недовольства своими старшими сыновьями, С каждым днем они все больше и больше ускользали из-под ее влияния, становились все строптивее, своевольничали, шли своими путями. Мать не желала считаться с тем, что дети стали взрослыми; она никак не могла привыкнуть к мысли, что ее добрых советов не хотят слушать и что мальчики сгорают от нетерпения познать жизнь на собственном, хотя бы и горьком опыте. У обоих уже были невесты. Значит, очень скоро они приведут в дом чужих женщин. Фрау Хардекопф смутно предчувствовала, что с их приходом на ее семью обрушится множество больших и малых бед. Она была того мнения, что чем дольше сыновья будут сторониться женщин, тем разумнее они поступят. Но дети ее придерживались, по-видимому, другого мнения, в особенности Отто, который, закончив ученье, стал уже полноправным работником и теперь наравне с Людвигом приносил матери каждую неделю свои двенадцать марок. Он был куда бойчей своего старшего брата, любил общество, танцы и… девушек. Каждое воскресенье он обзаводился новой невестой. И каждая из них была окончательно и бесповоротно единственная, настоящая любовь. На клятвы он не скупился. В воскресенье вечером он приносил домой любовные трофеи: снимки, сделанные в одной из моментальных американских фотографий и изображающие его с очередной невестой. Не было такого воскресенья, когда он не предавался бы глубокомысленным и торжественным размышлениям о женитьбе. Правда, каждое воскресенье на новой избраннице.
Фрау Хардекопф видела, как сыновья отходят от нее. Это казалось ей черной неблагодарностью, вопиющей несправедливостью. Для того ли она долгие годы, забывая сон и отдых, пеклась о детях, чтобы в один прекрасный день ими завладели чужие женщины, которым они отдадут свою любовь и заботу?
— Чего ты волнуешься, Паулина, мир так уж устроен, ничего не поделаешь. Скажи спасибо, что они еще не вылетели из гнезда. В былое время сыновья, едва оперившись, уже покидали родительский кров, торопились повидать белый свет. В свое время и я так же поступил.
Она и слышать ничего не хотела. Разве теперешнюю жизнь сравнишь с прежней? А главное — женщины стали хуже. Едва ли найдется хоть одна с честными намерениями, все расчетливы, только и думают, как бы обеспечить себя.
Иоганн Хардекопф с усмешкой взглянул на жену. А ведь только вчера ночью она придвинулась к нему, обняла и, словно в глубоком испуге, зашептала: «Иоганн, вот и мне уже скоро пятьдесят стукнет. Мы стареем, Иоганн! Боже мой, у меня это как-то и в голове не укладывается. Мы стареем. Нас уже не слушают, мы никому не нужны. Надо уступать место другим. Ах, Иоганн, нет ничего страшнее старости. Как это страшно!»
Никогда в жизни она не чувствовала себя такой маленькой и беспомощной, такой слабой и растерянной… Она прижалась к его широкой сильной груди и — кто бы поверил? — Паулина плакала, плакала потому, что она уже никому не нужна, что вот-вот надо уступить место другим.
Так и сейчас она совсем пала духом. Иоганн привлек ее к себе.
— Не робей, Паулина, — утешал он ее, — ведь я-то еще с тобой.
Однако в пять утра Паулина вскочила с постели, и нерастраченная энергия по-прежнему била в ней ключом. Когда она пошла будить мужчин, на столе уже стоял дымящийся кофе. Еще не было шести, а она, отнеся чашку кофе больной соседке, не спавшей с четырех часов, уже вышла месте с мужем и сыновьями из дому.
Две недели фрау Хардекопф заменяла соседку: орудуя шваброй и тряпкой, она убирала обширные залы банка, мыла полы, подметала лестницы. Наконец фрау Рюшер объявила, что совсем поправилась и может работать. И опять она усталой, шаркающей походкой спускалась каждое утро по лестнице, скрючившись после болезни сильнее прежнего.
Другой соседке, Виттенбринкше, фрау Хардекопф, вероятно, не оказала бы подобной дружеской услуги. Виттенбринкша была ленива и неряшлива, а фрау Хардекопф ничего так не ненавидела в человеке, как лень. А кроме того, супружеская жизнь этих соседей была для нее загадкой. Виттенбринкша, по мнению фрау Хардекопф, лишена была женского достоинства, она и ее муж вели себя как животные, не как люди. От таких надо держаться подальше, говорила Паулина.
Тем горячей Паулина Хардекопф принимала к сердцу все, что касалось не щадившей себя и не щадимой другими Рюшер. После долгих уговоров ей удалось ввести Рюшер в сберегательный ферейн «Майский цветок». С тех пор она неизменно таскала ее с собой на все вечера ферейна. В старомодном темном платье, с маленьким пучочком волос на макушке, сложив на коленях костлявые, разъеденные мылом и содой руки, сидела Рюшер в одном из самых укромных уголков бального зала. Изумленными, счастливыми глазами разглядывала она смеющихся, довольных людей, весело кружившихся под легкие мелодии вальсов.
В один из декабрьских дней 1906 года в пивной, где обычно проходили заседания ферейна «Майский цветок», собрались все члены правления, чтобы закончить подготовку к предстоящему рождественскому балу и торжественной выдаче вкладов. В этот день произошло событие, всколыхнувшее весь ферейн. Кайзер распустил германский рейхстаг, не пожелавший вотировать требуемые правительством военные кредиты. В январе предстояли новые выборы. Роспуск рейхстага был неожиданным насильственным актом бряцавшего оружием цезаря, который при вступлении на престол посулил править в интересах социальной справедливости.
Совершенно понятно, что это событие шумно обсуждалось на заседании правления ферейна: ведь все члены правления были организованные социал-демократы. Председатель, Пауль Папке, орал с присущим ему театральным пафосом:
— Надо сказать, что попы держались блестяще. Речь Эрцбергера — выше всяких похвал! Вот это я называю: не склонять главы пред троном королей!
— Ох уж эти мне политики из попов, это самые опасные, самые ненадежные люди, — возразил владелец гастрономического магазина Эдуард Бреннинкмейн, серьезный, всегда несколько хмурый, уже немолодой человек. — Они только и думают, как бы что урвать для своей партии. Мало им, что иезуиты забрали волю в Южной Германии и хозяйничают в школах. Нет, попам доверять нельзя!
— Я того же мнения! — воскликнул Карл Брентен, у которого уже появились светло-русые, штопором закрученные кверху усики, от чего он немало вырос в собственных глазах. Благодаря чтениям, которые проводились в цехе, Карл знал все речи партийных лидеров по поводу законопроекта о военных кредитах. Ему было что сказать. Он выразил свое полное согласие с мнением Бреннинкмейна: речь Эрцбергера неискренна, туманна и елейна. Читая ее, так и видишь, какой отвратительный торг происходит за кулисами.
— Однако, товарищи, — с серьезным и важным видом обратился к членам правления Брентен, распорядитель по части развлечений, — это неожиданное событие весьма знаменательно. Оно, на мой взгляд, имеет для всех нас исключительное…
— Почему? — крикнул Пауль Папке, раздосадованный тем, что с ним не согласились. — Только, пожалуйста, без преувеличений! Без преувеличений!
— Отнюдь не собираюсь преувеличивать, — продолжал Брентен, — но предвыборная борьба будет весьма ожесточенной, поверьте мне. А уж на нашу партию все накинутся, как цепные псы. Быть может, эти выборы имеют большее значение, чем мы думаем. Быть может, мы стоим перед осуществлением наших целей. Если принять во внимание, что на последних выборах мы получили тридцать один процент парламентских мандатов…