— Гляди-ка, вон еще один социалист идет!
Хардекопф улыбнулся и ласково кивнул шалунам. Слова мальчишек означали для него: «Смотра, вот идет порядочный, хороший человек, который желает нам добра!» Ему хотелось подойти к ним и сунуть каждому в руку по монете: «Вот, ребятки, купите себе конфет!» Даже эти малыши школьники уже понимали, что значит социалист. «Вот как далеко мы шагнули, — думал Хардекопф, — из народного сознания нас уж не вытеснить».
И Хардекопф поднял голову еще выше. Тыльной стороной руки он провел у себя под бородой, пощупал воротник и галстук и, убедившись, что бант повязан как следует и занимает ровно половину жилетного выреза, глубже надвинул на лоб черную мягкую шляпу и, вполне довольный собой и миром, сунул руки в карман тесно облегающего темного пальто.
— Здорово, Хардекопф! Быстрее, быстрее! Ведь вы тоже спешите на банкет перед открытием, а? — Карл Альмер, председатель районной организации Альтштадта, нагнал его и крепко пожал ему руку.
— Нет, товарищ Альмер, я ни о каком банкете не слышал, — отвечал Хардекопф, улыбаясь маленькому шустрому человечку с щегольской бородкой клинышком.
— Да что вы? Ведь вы сегодня в президиуме?
— Это — да!
— В таком случае, вас ждут и на банкет. Забыли известить, вероятно. Пойдемте!
Они стали прокладывать себе дорогу сквозь тысячную толпу, стоящую перед Домом профессиональных союзов, и через боковой вход проникли в расположенный на отлете небольшой, празднично убранный зал, где собралось шумное, радостно возбужденное общество. Хардекопф сразу отметил несколько знакомых лиц — докладчики, которых он не раз слушал на митингах и заседаниях. По-видимому, здесь были одни только партийные и профсоюзные лидеры, чем-то неуловимо похожие друг на друга. У одних волосы гладко зачесаны назад, у других — стоят жестким бобриком. Большинство с остроконечными бородками, кое-кто отрастил себе большие пышные усы. У некоторых — реденькие пегие бороденки, у других окладистые бороды, но такой густой и такой белоснежной, как у Хардекопфа, не было ни у кого. За столом сидел человек с седой шевелюрой, протканной тонкими рыжеватыми нитями, на вид еще старше Хардекопфа. Хардекопф сразу узнал Августа Бебеля. Бебель был углублен в разговор со своим соседом.
«Как он постарел!» — это было первое, что бросилось в глаза Хардекопфу. Он присмотрелся к Бебелю. Его лицо, усталое, даже измученное, изборождено было глубокими складками. Одна рука лежала на покрытом белой скатертью столе. Хардекопф невольно взглянул на свою руку. Всю жизнь он тяжело работал, и все-таки его рука — не такая старая и бессильная, как та, с длинными, костлявыми пальцами, обтянутая желтой кожей, сквозь которую проступают набухшие жилы. Бебель поднял голову и сказал несколько слов своему собеседнику. И вдруг — Хардекопф улыбнулся счастливой улыбкой — все сразу изменилось: лицо Бебеля просветлело, ясные глаза вспыхнули былым задором, молодым огнем. Вот он снова нагнул голову, слушая своего соседа. Хардекопф не спускал с него глаз. Когда Бебель поднял голову, Хардекопф увидел старчески морщинистую шею с выступающим кадыком. В это мгновенье он впервые почувствовал себя очень старым. И подумал: «Да, старимся».
Август Бебель, заметивший, по-видимому, пристальный взгляд Хардекопфа, спросил у соседа, кто этот седовласый старик. Тот посмотрел на Хардекопфа и ответил, что не знает, но, во всяком случае, он не служит ни в партийном, ни в профсоюзном аппарате. Бебель кивком головы подозвал к себе секретаря организационного отдела Хембольдта.
В обеих руках Альмер держал по бокалу вина.
— Выпьем, Хардекопф! За что будем пить?
Хардекопф взял у него бокал, глазами указал на Бебеля и, наклонившись к Альмеру, шепнул:
— За здоровье Бебеля!
— С удовольствием!
Они чокнулись и выпили.
— А теперь, товарищ Хардекопф, пойдемте, вас ожидает приятный сюрприз.
Обогнув стол, они подошли к Бебелю.
— Товарищ Бебель, разрешите представить: товарищ Хардекопф, с которым вы хотели познакомиться. Старейший член нашей организации в Альтштадте. Тридцать лет с лишним в партии. Работает литейщиком на верфях, Правильно я говорю, Хардекопф, а?
— Совершенно верно, — в смущении пробормотал Хардекопф.
Август Бебель поднялся, протянул Хардекопфу руку.
— Очень рад, товарищ Хардекопф… Так, так! Вы литейщик? На верфях? И давно уж там работаете?
— О да. Уже… уже двадцать пять лет. — Хардекопф улыбнулся своему кумиру, он почти оправился от смущения: Бебель держал себя так просто и сердечно!
— Двадцать пять лет! — Бебель задумчиво посмотрел на Иоганна Хардекопфа. Тихо, точно мысли его были где-то далеко, он сказал: — Я думаю, вам есть о чем порассказать.
— Пожалуй… — Хардекопф сделал неопределенный жест.
Собственно говоря, он хотел объяснить, что совершенно не умеет рассказывать, выражать вслух свои мысли.
— Пойдемте! — Бебель взял Хардекопфа под руку и отвел в сторону.
Хардекопф оглянулся на Альмера, словно ища у него поддержки, но тот только издали с улыбкой кивнул ему. Остановившись у окна, в стороне от непринужденно и громко разговаривающих людей, Бебель спросил:
— Как наши дела на верфях? Что говорят рабочие? Чего ждут от предстоящих выборов? Рассказывайте, товарищ Хардекопф!
Хардекопф, красный как рак, во все глаза смотрел на Бебеля и не мог слова вымолвить… Перед ним сам Август Бебель, и Август Бебель спрашивает его, Хардекопфа, что думают рабочие! Если бы Паулина это видела и слышала! Или Карл… Эх, вот уж кто сумел бы рассказать. А ему, Хардекопфу, это будет очень трудно, до чего же трудно! Однако смущенья он уже не чувствовал. Он поднял глаза и встретился с ласковым взглядом своего собеседника. Вокруг глаз Бебеля лучами разбегались морщинки; все лицо изборождено было глубокими складками. «Да, старимся, старимся, товарищ Бебель!» Хардекопф скорее чувствует это, чем сознает. Ему очень хотелось бы рассказать Бебелю о Дюссельдорфе, о тех далеких днях, — с тех пор прошло уже более тридцати лет. Но Бебеля интересуют судостроительные рабочие. Хардекопф взял себя в руки и начал рассказывать о том, сколько рабочих занято у «Блом и Фосса».
— В литейном цехе все рабочие входят в профессиональные союзы. С неорганизованными мы не работаем. И солидарность, надо сказать, крепкая. Недавно, например, жена рабочего Миттельбаха тяжело захворала. Три месяца пролежала в Ломюленской больнице, в Сент-Георге. У них четверо детей, все еще школьники. Мы каждую неделю собирали деньги, и Миттельбах мог нанять женщину, которая присматривала за хозяйством и детьми.
Бебель кивнул.
— Правильно! Солидарность — великое дело. Великое!
Слова эти ободрили Хардекопфа, он начал с воодушевлением рассказывать о других случаях взаимной помощи. Потом вспомнил, что Бебель спрашивал его о настроениях в цехе.
— Да, у нас в литейном дело обстоит неплохо. Но в других цехах не все рабочие организованы, и наш профессиональный союз очень мало делает, чтобы завербовать людей. А в литейном, хоть и все организованы, товарищ Бебель, а все-таки критикуют партию и союз… много недостатков находят. Мне, правда, трудно все это как следует подробно рассказать. Есть, например, такие, которые недовольны. Члены партии даже. «Избирательный ферейн, — говорит всегда Фриц Менгерс, это рабочий из нашего цеха, — избирательный ферейн — тошно слушать, — говорит он. — Ведь еще Лассаль сказал, что избирательными бюллетенями ничего не изменишь. Это только оружие, но… Даже если бы мы и получили большинство, — говорит Фриц, — то от этого полицейские не станут красными, пушки и винтовки не попадут к нам в руки».
Хардекопф увидел, что взгляд Бебеля неподвижен и словно устремлен в бесконечную даль. Хардекопфа охватило чувство неуверенности. И дернуло же его заговорить о Менгерсе, — известно, что Менгерс горячая голова, всезнайка и критикан.
Он вспомнил вдруг слова Карла Брентена.
— Надо, товарищ Бебель, больше внимания уделять просветительной работе. Надо… Численно мы все растем, а умнее от этого не становимся, верно? И когда государственная власть перейдет в наши руки, нам потребуются знания. И… и… без просвещения ведь дело не пойдет, верно? На многие вопросы каждый отвечает по-своему. И… нередко тебя спрашивают, как будет устроено в социалистическом государстве то или другое, а что ответить, когда и сам не знаешь толком. Просвещение — оно очень нужно, очень…
Хардекопф перевел дыхание. Он сам себе удивился. Произнес целую речь. Говорил и говорил, а Август Бебель все время одобрительно кивал. Или, может быть ему все это просто приснилось?
— Я, конечно, товарищ Бебель, много глупостей наболтал, не так ли? В самом деле, я никогда еще столько не говорил: ведь я не умею двух слов связать. А тут сам не знаю, как это у меня получилось, — говорю и говорю…
— Вы очень хорошо обо всем рассказали, товарищ Хардекопф. Замечательно рассказали. — Бебель кладет руку на плечо Хардекопфу. — А то, что вы говорите о просвещении, очень правильно. Это наше слабое место. Просвещение для нас хлеб насущный. Перед нами стоят гигантские задачи. Мы с вами знали нашу партию, когда она еще была маленьким, хоть и живым ручейком. Теперь она стала широкой рекой и разливается все шире, но надо ведь ей и глубину набирать, а главное — ни на одну минуту не застаиваться: иначе река превратится в болото. Конечно, есть среди нас товарищи, которые опасаются не того, что мы мягкотелы и слишком свято верим в выборы, а как раз наоборот: для них мы чересчур стремительны, чересчур необузданны, требовательны; такие товарищи хотели бы, чтобы мы стали добродетельными бюргерами, а то и вовсе верноподданными. Это самые опасные, с ними прядется повести борьбу. А недовольные, те, для кого мы недостаточно воинственны, — гораздо менее опасны! Недовольные лучше самодовольных!
— Товарищ Бебель… — сказал Хардекопф. Он поднял глаза на Бебеля и снова опустил их. Ему хотелось рассказать о собрании в Дюссельдорфе. Даже не о собрании, — об ужасах, пережитых под Парижем. О тех четырех коммунарах… о литейщике… об этих пленных… И о своих сыновьях хотелось ему рассказать. Особенно об Эмиле, который более двух лет находится в исправительном доме. — Товарищ Бебель… — Но ему не хватало слов. Да они и страшили его.