— Ну, еще неделя, и все будет кончено. Да и пора уже: в ферейне, скажу тебе, все дела очень запущены. Разумеется, я делаю что могу, но одному никак не справиться. Да и скучно работать одному. Я рад буду, когда вся эта волынка кончится.
Карл Брентен поливал голову холодной водой, крякая и фыркая от удовольствия.
— А кто тебе сказал, что после выборов все будет кончено?
— Что это значит? Как прикажешь понимать тебя? — запальчиво спросил Папке.
— А если я решу окончательно перейти на политическую работу? А если я пришел к заключению, что политическая работа важнее, чем работа в «Майском цветке»?
— Да что ты! — Председатель сберегательного ферейна «Майский цветок» был в ужасе. — Да ты серьезно? Ты же видишь, что получается: переутомление, преждевременная старость, а там, глядишь, — и ты уж полная развалина. Сказать «прости» всем радостям жизни, вечно кипеть, как в котле… Нет, Карл, не может быть, чтобы ты это серьезно… Скажет же такое!.. А обо мне ты подумал? А члены ферейна? Ты ведь знаешь, как они тебя ценят. Неужели ты думаешь, что без тебя я останусь председателем? В таком случае я тоже откажусь. Раз так, пусть все прахом идет!
Брентен, польщенный тем, что ему придают такое значение, сказал с наигранной небрежностью, тщательно вытирая лицо:
— Еще не знаю, как все сложится. Поживем — увидим.
— Тебе известны мои правила. Ты, как слепой, ходишь по краю пропасти. Нет, никогда я этого не допущу: я удержу тебя… спасу… Карл! — Папке глубоко вздохнул, провел рукой по лбу, как будто только что избегнул ужасной опасности. — Боже мой, как ты меня напугал, Карл! — Словно в полном изнеможении, он откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
Тем временем Карл, не торопясь, чуть ли не священнодействуя, заканчивал свой туалет. Фрида дала ему парадную сорочку и шепнула на ухо, чтобы он поставил вскипятить воду. Она быстро заварит кофе. Карл посмотрел на приятеля; тот сидел молча и как будто спал. Брентена тронула привязанность и забота, выказанные Паулем, хотя он и не совсем доверял его напыщенным восклицаниям, сомневался в их искренности. Всякий, кто соприкасается с театром, легко может заразиться лицемерием и фальшью. Он знал «правила» Папке. Они гласили: берегись любви и политики и в обоих случаях не теряй головы. Холостяк Папке подтверждал обычно свои теории бесчисленными рассказами о загубленных жизнях, о несчастных случаях с его знакомыми, о самоубийствах и преступлениях, — и всегда причиной всех бед, по его словам, была любовь или политика. «Женщин лучше провожать на кладбище, чем вести к венцу», — говорил Папке. «Политика, мой милый, что раскаленное железо, берегись — обожжешься!» Такими афоризмами он любил уснащать свои проповеди. Сам он, Пауль Папке, главный костюмер городского театра, благодарение богу, независимый, свободный человек; не такой он дурак, чтобы по доброй воле пойти в кабалу к женщине или политической партии; нет, он не из таких.
И вот опасения Папке подтверждаются: его друг сам на себя не похож. А все оттого, что связался с политикой. Пауль был полон самых мрачных предчувствий. Вместе вышли они на улицу и, раньше чем расстаться, выпили по стакану вина у Нимайера на Моленхофштрассе. Пауль Папке направился в погребок на Санкт-Паули выпить свою утреннюю кружку пива, а Карл Брентен — проводить агитацию среди огородников.
На протяжении нескольких десятков лет гамбургские рабочие с ликованием встречали результаты парламентских выборов. Для этого имелись все основания: Гамбург посылал в рейхстаг только социал-демократов. На сей раз после выборов победных празднеств не было. Правда, красный Гамбург опять избрал трех социал-демократов, но общий результат выборов оказался удручающим: вражеский блок добился того, что, несмотря на прирост голосов в четверть миллиона, количество социал-демократических мандатов в парламенте сократилось наполовину.
Карл Брентен ходил как пришибленный. Сколько недель работы! Сколько волнений! И для чего? Ведь он, как и многие другие, надеялся, что осталось сделать лишь последний рывок. Сильное впечатление на него произвели слова одного старого социал-демократа:
— Вся эта канитель с выборами — чистейшее надувательство, — сказал он. — Только народ морочат. Как было в тысяча девятьсот четвертом году? Когда у нас в гамбургском бюргершафте оказалось тринадцать депутатов, толстосумы в спешном порядке провели реакционный избирательный закон, который лишает нас возможности получить большинство. Никакие выборы нам не помогут. Кто палку взял, тот и капрал!
После неожиданного поражения на выборах Брентен надолго притих. В цехе он сидел перед горкой табака молчаливый и злой. Его участие в политических беседах выражалось теперь в едких саркастических репликах по адресу собственной партии, собственной наивности и наивности других. На фоне всех этих событий история с заметкой в газете «Эхо» забылась. Старик Хардекопф был этим весьма доволен; к поражению он относился спокойнее других — он очень хорошо помнил так называемые «карнавальные выборы»; это было двадцать лет назад, и тогда тоже, несмотря на прирост голосов, число социал-демократических мандатов сократилось. Поэтому он по мере сил подбодрял Брентена, заклинал его не отчаиваться. Победа дается лишь упорным и стойким. На следующих выборах, возможно, и даже наверняка, все будет по-другому.
Брентен, по всей вероятности, внял бы этим увещаниям, не случись происшествия, которое разрушило все добрые намерения Карла и бросило его в объятия Мефистофеля — Пауля Папке. И Карл вновь ушел с головой в дела ферейна «Майский цветок».
После неблагоприятного для социал-демократов исхода выборов предприниматели подняли голову и пошли в наступление, стремясь извлечь выгоду из своей победы. Не отставал от других и Рихард Шапер, сей патриархальный и «справедливый» фабрикант. После выборов он стал реже проходить по цехам, не вступал больше ни в какие политические разговоры с рабочими, зато на губах его все чаще появлялась оскорбительно-насмешливая улыбочка. И наконец в один прекрасный день «гад» от имени хозяина распорядился: чтение политической литературы прекратить. Хватит! Если бы Шапер, как другие фабриканты, объявил о снижении сдельной оплаты, это был бы неприятный сюрприз, и рабочие повели бы с предпринимателем длительную борьбу; эта же мера настолько возмутила рабочих, что мгновенно вызвала стихийный протест. Решено было запрещение игнорировать. На следующий день чтение продолжалось по-прежнему. «Гад» прошелся по всем цехам. Через час все чтецы получили уведомление, что они уволены. Это было открытое объявление войны. Все сигарщики и сортировщики бросили работу и покинули фабрику. Восемьдесят четыре человека, все как один, направились к новому Дому профессиональных союзов.
Секретарь союза Луи Шенгузен встретил их с кислой миной.
— Так я и знал, что и вы какую-нибудь глупость учините, — ворчал он. — Наша касса будет разорена вконец. — Узнав, что дело идет вовсе не о сокращении заработной платы, а о праве читать вслух во время работы, он еще больше разворчался. — Да вы что, ума лишились, что ли? Тут ничего не поделаешь. Можно ли требовать от предпринимателя, чтобы он терпел этакие вещи? Я поговорю с Шапером. Чтецов он на работе восстановит, а уж вы подчинитесь его указаниям. В конце концов можете устраивать чтения и после работы.
— Это наша давнишняя привилегия, — запротестовал взбешенный Карл Брентен. — Мы должны ее отстоять!
— А ты думай, прежде чем говорить, — отвечал Шенгузен. — Войди в положение предпринимателя. Ты бы на его месте разрешил своим рабочим заниматься политическим просвещением в рабочее время?
— Я не предприниматель и не желаю думать за предпринимателя, — крикнул Брентен.
На следующий день под вечер Луи Шенгузен повел переговоры с Рихардом Шапером. После пятидневной забастовки работа на фабрике возобновилась; чтения, этот пережиток «доброго старого времени», остались под запретом, однако уволенные чтецы были возвращены на работу. Только двое из них остались за бортом: Карл Брентен и сортировщик Рудольф Дикман. Их, как главных смутьянов, хозяин отказался принять обратно.
Карл Брентен от злости прямо-таки заболел. Мысль о собственном бессилии и о той подлости, какая окружала его, приводила его в бешенство. Он бродил по улицам с несколькими медяками в кармане: жалкого пособия, которое Луи Шенгузен с покровительственным видом разрешил ему выдавать из кассы профсоюза, и то после долгих унизительных переговоров, едва хватало на черствый хлеб. Где деньги — там черт, а где денег нет — там дюжина чертей. Правда, старик Хардекопф время от времени помогал, но как быть дальше? Брентен обивал пороги многих предприятий, и повсюду — отказ: ясное дело — его занесли в черный список. В эти беспросветные дни в нем крепко засело недоверие ко всяким шенгузенам — в партии и в профессиональных союзах. Разве не ведут они себя так, точно они заодно с предпринимателями? Именуют себя лидерами социал-демократии, а от рабочего требуют, чтобы он вошел в положение фабриканта и ни в чем ему не перечил.
Пауль Папке разыграл из себя спасителя. Широким жестом он одолжил приятелю двадцать марок, не отказав себе, правда, в удовольствии приправить их елейными напыщенными нравоучениями:
— Все политика, мой милый… Я же тебя предупреждал… Она отравляет жизнь… Разрушает человека… Говорил я тебе: берегись, обожжешься. — Он предложил Брентену: — Поступай ко мне в помощники костюмера, Карл, как-нибудь пока продержишься. Уж я это обстряпаю. Само собою, что с политикой тебе придется распрощаться. Понравится — устроишься на постоянное место. При моих связях… да что тебе говорить, ты и сам знаешь.
Оскорбленному и разочарованному Брентену нетрудно было отречься от своих политических планов. Да и вообще, что такое политика? То, что творят шенгузены? Ну ее к черту тогда, всю эту политику! Прижимать товарищей, а перед предпринимателями вилять хвостом, — нет, покорно благодарю, Брентен о себе лучшего мнения. И вообще он в партии и в союзе ничто, нуль, — он, делающий погоду в «Майском цветке»!