— С удовольствием!
Привычной рукой хозяйка налила две двойные рюмки коньяка самой дорогой марки, что Брентен, метнув быстрый взгляд, успел заметить.
— Ну как дела? — пробасила тетушка Лола.
— Понемножку идут! А уж если вы у меня будете брать товар на условиях еженедельного расчета, — успех моего дела обеспечен.
— Преувеличиваете! Но пусть так! Значит, пьем за еженедельный расчет.
Когда пили по третьей рюмке, явился наконец Папке.
— Карл, — крикнул он еще в дверях, — ты заждался, дружище. Понимаешь, в гардеробной у хористов был страшный кавардак. Пришлось наводить порядок. Неприятности все, одни неприятности!
Брентен, увидев, что глаза Папке прикованы к рюмкам с недопитым коньяком, испугался, как бы ему не вздумалось заказать коньяк и себе, — а тогда он наверно застрянет у буфетной стойки, — быстро сказал:
— Мне нужно с тобой поговорить, Пауль. — И он отвел Папке к первому свободному столику, подальше от дорогостоящего баловства коньяком.
— Что такое? — с любопытством спросил Папке. — Случилось что-нибудь?
— Ничего не случилось, — зашептал Брентен, — но три двойных «Асбаха» я уже пропустил за галстук и за шесть еще должен заплатить.
— Два пива, — заказал Папке и спросил: — Ну как, составим партию? В моем распоряжении два часа.
— Знаешь, мне не до ската, — ответил Брентен и за пивом рассказал о своем разговоре со стариком Хардекопфом.
— Ты абсолютно прав, — похвалил Папке приятеля. — Не лезь в политику. Это клоака. Ты социал-демократ; превосходно, это ты можешь себе позволить. Все прочее — от лукавого. Политика не только портит характер — она развращает людей.
— Положим, старик честный, хороший человек, — возразил Карл Брентен.
— Ха! — воскликнул Папке. — Хороших и плохих людей нет, есть только слабые и сильные.
— Он желает только добра, — продолжал Брентен.
— Добра? — пренебрежительно повторил Папке. — Перевернуть все вверх дном — это, по-твоему, добро? Есть люди, которые до конца жизни тешатся детскими мечтаниями. Я не возражаю против новшеств, вовсе нет. Но если они вносят беспорядок, тогда я категорически против. Более всего на свете ненавижу беспорядок. Все должно быть на своем месте, это надо помнить.
— Вздор! — сердито крикнул Брентен. — Свои дурацкие поучения оставь при себе. А старика Хардекопфа не тронь, понял? Он… он чистый, справедливый человек, он выше всяких подозрений. Выше подозрений, понял?
Пауль Папке сразу свял. Понизив голос до шепота, он стал успокаивать приятеля.
— Ну, конечно, ты прав, Карл. Старик, можно сказать, трогательный. Да-да, чудесный, и уши у него вполне симпатичные, все у него как следует. Но пойми меня, Карл: политика и женщины! Я так часто твержу тебе об этом, что можно бы и не повторять.
И Папке оседлал своего конька. Желая отвлечь приятеля от принявшего неприятный оборот разговора, он тотчас стал рассказывать о сенсационном случае, происшедшем вчера в театре:
— Молодой статист, студент, ты его знаешь, с такими маленькими дурацкими усиками, бледный, в пенсне… Всегда такой тихий, меланхолик какой-то…
— Ну-ну, так что с ним?
— Слушай же! Вот, понимаешь, поймал он в люке балериночку и там ее потискал немного, несомненно без всяких дурных намерений. А эта чертовка подняла крик. Прибежал пожарный. Студент наутек. Девчонка упала в обморок. Конечно — одна комедия. Не знаю я женщин, что ли! Студент, значит, побежал. Пожарный за ним. Студент — вверх по лестнице на колосники. Пожарный за ним. И вот — ты только вообрази! Этот хилый ученый идиот бросается с колосников на сцену. Теперь он в больнице. Перелом черепа, два плечевых перелома, ребра сломаны. Ужас! И все из-за глупой девчонки, плутовки, у которой он за один талер мог получить все блаженство мира. Какие только беды не навлекают на нас женщины! На каждом шагу это видишь. Вспомни, сколько раз я повторял тебе: счастливы только те мужчины, которых любят, и несчастны те, которые влюблены. В особенности жалкие рабы инстинкта. Те подпадают под власть юбки… А политика, политика…
Пауль Папке повернулся как на шарнирах, провожая глазами пышную блондинку, которая вошла в кабачок и о чем-то разговаривала у стойки с тетушкой Лолой. Ярко-синее платье девушки едва доходило ей до колен. В электрическом свете ее открытые плечи соблазнительно отливали перламутром.
— Черт возьми, — процедил Папке сквозь зубы, — шикарная бабенка! А формы!
Некоторое время он еще говорил о несчастном студенте, о том, какой он способный статист, и вдруг вскочил, лихо подкрутил усы, развинченной походкой подошел к стойке и стал вплотную возле девушки. Папке словно обнюхивал ее, почти касаясь носом ее обнаженной шеи.
— Сигару мне, Лола, да покрепче, настоящую мужскую! — громко сказал он, бросая вызывающий взгляд на блондинку. Та искоса поглядывала на него. Кончиками усов он щекотал ей лицо.
Брентен сидел точно окаменев и наблюдал за приятелем, этим пламенным женоненавистником. Впрочем, он давно раскусил Папке и знал цену его словам. Случайно взгляд Брентена упал на входную дверь, и он увидел женщину, пристально следившую за маневрами Пауля. Неужели это… Если она…
— Пауль! — громко позвал он. И так как Папке не услышал, он крикнул, словно призывая на помощь: — Пау-у-уль!
Тот с досадой обернулся, но тут же вздрогнул, побледнел и, растерянный, неверными шагами подошел к Брентену. Ни слова не сказал он женщине, стоявшей на пороге. Ни слова — Карлу Брентену. Только молча протянул ему руку и чуть заметно передернул плечами, будто желая сказать: «Вот видишь, все женщины!» — и вместе с нежданной гостьей тихо и покорно покинул кабачок.
— Несчастный! — крикнула вслед ему блондинка. — Он не знает одиннадцатой заповеди!
Карл Брентен еще немного посидел за своим столиком. «Ну и вечерок — сперва разговор о политике, потом эта история… Значит, это и есть та самая вдова Адель… И почему Пауль до сих пор с ней не развязался? Они ведь даже и не женаты». О Папке все время шушукались, Карл Брентен давно это заметил, кое-какие слушки дошли и до него. Говорили, что Папке находится в рабском подчинении у женщины. Болтовня, пошлые истории, одна пошлее другой… Брентена взяло сомнение: нет ли здесь все-таки доли истины? Но Пауль-то, этот женоненавистник! Вот и разберись тут попробуй!
Брентен расплатился и вышел.
На улице он вдруг остановился, пораженный какой-то мыслью.
Потом опрометью кинулся обратно в кабачок и спросил у хозяйки:
— Скажите, что это за одиннадцатая заповедь такая?
— А вы не знаете? — прокудахтала тетушка Лола, скорчила гримасу, от которой углы ее рта еще больше опустились, затем хрюкнула и так захохотала, что ее могучий бюст ходуном заходил: — Одиннадцатая заповедь — важнейшая из всех заповедей: «Не попадайся».
Глава четвертая
Гамбургским бакалейщикам он был не нужен; сенат не только не выразил благодарности за предложенный городу дар, но крайне непочтительно отверг его. Еще и при жизни поэт, которого они знать не хотели, скитался по белу свету; и на сей раз скиталец явился каменным гостем, издалека, с берегов Средиземного моря, с идиллического острова Корфу. Холодных, черствых сенаторов не поколебало даже то, что статуя поэта, дважды отвергнутого родиной — и при жизни и после смерти, — прибыла из владений некой принцессы.
Нет, нет, отцы города Гаммонии не желали принять такого дара; они рады, что поэт-бунтовщик уже переселился в лучший из миров, что насмешливые его уста умолкли навек. Они без памятника прекрасно обойдутся.
Хардекопфа потешал трагикомический поединок, разыгравшийся между сенатом и Генрихом Гейне. Судовладельцы, маклеры, биржевики — все ганзейские пенкосниматели напрямик заявили, что в стенах города нет места для такого памятника: пусть непрошеный гость убирается восвояси. Гаммония повернулась к поэту «своим огромным, своим массивным задом».
Хардекопф прочел в «Гамбургском эхе»:
Мы, бургомистр и наш сенат,
Блюдя отечески свой град,
Всем верным классам населенья
Сим издаем постановленье.
Агенты-чужеземцы суть
Те, кто средь нас хотят раздуть
Мятеж. Подобных отщепенцев
Нет среди местных уроженцев.
. . . . . . . . . . . . . .
Случится трем сойтись из вас, —
Без споров разойтись тотчас.
По улицам ходить ночами
Мы предлагаем с фонарями.
Кто смел оружие сокрыть —
Обязан в ратушу сложить.
И всяких видов снаряженье
Доставить в то же учрежденье.
Кто будет громко рассуждать,
Того на месте расстрелять;
Кто будет в мимике замечен,
Тот будет также изувечен.
Усмехаясь, Хардекопф подумал, что нет, пожалуй, ничего удивительного, если сенат не особенно благоволит к поэту. Он перечел стихи. Они понравились ему еще больше, и он прочел их Паулине, на что та лаконично заметила:
— Эту братию он, видно, знал насквозь.
Но любопытнее всего, что даже после смерти поэт одержал победу над сенатом. Нашелся купец, — белая ворона среди своих собратьев, — который приобрел памятник и заявил, что поставит его на своем участке, на Менкебергштрассе. Словно бомба разорвалась! Отцам города скрепя сердце пришлось примириться.
И вот, в день открытия памятника, воскресным утром Хардекопф вместо обычной прогулки на Рыбный рынок отправляется на новую, красиво асфальтированную Менкебергштрассе. Уже возле церкви св. Гертруды он видит, что, подобно ему, туда стекаются тысячи людей. Старик раскланивается с социал-демократами, с членами ферейна «Майский цветок»: все в приподнятом боевом настроении, вся толпа живет одним чувством. Со стороны Ратхаузмаркта движется длинная колонна юношей и девушек — Союз рабочей молодежи. Молодые сильные голоса выводят: «Тридцать три года… Тридцать три года… Тридцать три года… длится уже кабала!..» Из ворот казармы выехал отряд конных полицейских. «Н-да… — думает Хардекопф, — как бы не вышло свалки».