Отвага — страница 67 из 82

елям от соседей. Нагорный, по-моему, тайком торжествовал: он был впереди. Чему я искренне радовался, так это тому, что мои ребята, даже самые молодые и малоопытные, практически совершенно перестали боевой ракеты бояться. Мне иногда очень хотелось, чтобы нас побыстрей подняли и я на деле мог бы доказать, что систематическая замена макета ракеты на тренировках ракетой боевой в итоге приводит к повышению эффективности работы расчетов в условиях реального отражения воздушного налета противника (извините, что так казенно, зато, наверно, понятно). Одним словом, если брать в общем и целом, то все у меня пока шло нормально. Не всегда нравилось мне лишь поведение капитана Лялько. Когда на каком-нибудь совещании или разборе занятий речь заходила о некотором отставании моих расчетов, он обязательно брал слово и начинал меня защищать: во-первых, товарищи, надо учитывать то обстоятельство, что расчеты лейтенанта Игнатьева работают на тренировках с боевой ракетой, а во-вторых, лейтенант Игнатьев командир еще молодой, малоопытный, но трудолюбивый, инициативный, и мы будем надеяться, что в самом недалеком будущем…

Один раз я все-таки не выдержал — после разбора очередной тренировки нашего комплекса подошел к нему, строго официально спросил разрешения обратиться и, когда он разрешил, хмуро сказал:

— Товарищ капитан, разрешите побеспокоить вас личной просьбой?

Лялько был удивлен:

— Слушаю вас, Игнатьев.

— Прошу вас, товарищ капитан, ничем не выделять меня среди остальных командиров стартовых взводов и не делать для меня никаких скидок и поблажек.

Я выпалил все это одним духом, чтобы успеть до того, как командир батареи или улыбнется, или разозлится.

— Мне что-то не очень понятно, — улыбнулся он, — каким же образом я вас выделяю и в чем вы видите с моей стороны поблажки?

— В том, что вы всегда подчеркиваете, что мой взвод работает не с учебной, а с боевой ракетой.

— А разве это не так?

— Так.

— Тогда в чем же дело?

— Для настоящего боя, товарищ капитан, не имеет значения, с какой ракетой тренировался расчет.

Лялько вздохнул.

— Это совершенно правильно, Игнатьев: для боя не имеет никакого значения. Учебной ракетой цель сшибать не будешь. Ладно. Хоть и не совсем до конца, но я понял вашу мысль. В будущем постараюсь вести себя подобающим образом.

Зачем он сказал эту последнюю фразу? «Подобающим образом»! В этой фразе было и скрытое раздражение, и сожаление о том, что вся эта история происходит не в другом дивизионе, а в батарее капитана Лялько. Было все до сих пор спокойно, размеренно, а вот явился новый взводный, этакий новатор-реформатор — и…

Мне стыдно сейчас это перечитывать — напрасно я так подумал тогда о капитане Лялько.


За неделю до Нового года, в воскресенье, Гелий рванул в райцентр — начинались зимние каникулы, и за детьми офицеров, жившими там в школе-интернате при вышестоящем штабе, пошел наш автобус. Погода стояла тихая и ясная. Солнце быстренько взошло и так же быстренько село, начались полуполярные сумерки, я сидел в комнате один — у Моложаева по воскресеньям был технический кружок. Подкинул в печку дров и решил воспользоваться одиночеством, чтобы сделать кое-какие записи и написать отцу.

Я старался не писать ему очень серьезных писем, так было и легче мне, и, наверно, веселей ему. Я написал, что у нас стоит полярная ночь, вокруг ходят белые медведи, а вместо уличного освещения — северное сияние… У меня все нормально и никаких затруднений по службе. Товарищами и командирами доволен, от Бориса Ивакина пока ничего не получил. О Рине… О Рине я решил промолчать — шутить на эту тему я не мог, а говорить серьезно, да еще с отцом, у меня не было никаких оснований.

Я не сразу расслышал стук в дверь.

— Да, да! — крикнул я, не оборачиваясь.

Дверь скрипнула, из коридора пахнуло холодком, я обернулся — в дверях стоял живший рядом техник со станции наведения.

— Вам письмецо, сосед, — весело сказал он. — Дневальный по батарее просил передать. И судя по почерку…

Я взял протянутый им конверт — обыкновенный новогодний конверт с Дедом Морозом. Адрес на нем написала Рина!

Наконец техник ушел, а я, не садясь, не распечатал — нетерпеливо разодрал конверт, вытащил открыточку — холодный зимний лес за окном, чуть подсвеченный низким солнцем, а в окно глядит Снегурочка…

«Привет, Саша! Прими мои поздравления с наступающим Новым годом. Будь счастлив. Моя жизнь без новостей, все учусь. Как мы договорились, пересылаю тебе адрес Бориса Ивакина, он только недавно соизволил мне его сообщить. Твой адрес я ему тоже послала — взяла у твоего отца, когда он был еще здесь… Господи! Какими глупыми мы иногда бываем! Александрина».

Она знала, что мне очень нравится ее длинное, певучее имя — Александрина.

Если я скажу, что я испытал в те минуты и великую радость, и великую боль — скажу ли я этим хоть сотую часть того, что мне хочется сказать? Как всесокрушающая волна цунами, накатились на меня воспоминания. Я ощутил неуловимый аромат ее кос — тяжелых золотых кос, которые в глупых своих мечтах я целовал и целовал без конца. Я опять увидел ее в аэропорту — рядом с самодовольным, счастливым, преуспевающим Борисом и только теперь — поздно, поздно, поздно! — старался повнимательней присмотреться к выражению ее лица, к ее глазам: о чем, что они тогда молча говорили?.. Я думал, где Рина сейчас, что она сейчас делает. Написать, сказать ей все? Может быть, я сам во всем виноват? Может, я сам потерял свое счастье?.. Нет, у них наверняка все было решено с Борисом — это видно и сейчас, по ее сухому, холодному письму. Тут все ясно. Представляю, какие письма строчит ей Борька, известный на все училище трепло и краснобай Борька Ивакин — он мог заговорить кого угодно, потому что всегда говорил красиво, всегда старался подчеркнуть, что он не ограниченный солдафон, а эрудит широкого профиля, черт бы его подрал! Но неужели она… неужели она до сих пор не разобралась в нем? Это тот же Нагорный — только с другой фамилией.


Наконец подошел Новый год. Предварительно, если все будет хорошо в смысле воздушной обстановки, встретить его предполагалось в нашем кафе — там готовился бал для офицеров и их семей. А утром первого января — новогодний праздник для личного состава. Майор Колодяжный, Батурин, Сережа Моложаев и его комсомольский актив сбились в эти предновогодние дни с ног, неведомо как совмещая службу и подготовку всех праздничных мероприятий, и честно сказать, — я им совсем не завидовал, чаще всего мне их было просто жалко.

Тридцатого вечером, вернувшись домой, я застал у нас капитана Батурина. Было похоже, что у него какой-то серьезный разговор с Моложаевым по комсомольской линии. Но я не угадал — Батурин, как оказалось, пришел по мою душу.

— Вы лейтенанта Зазимко знаете? — спросил у меня Батурин, когда я разделся.

— Разумеется, товарищ капитан!

Действительно, секретарь партбюро задал мне довольно странный вопрос: лейтенанта-инженера Зазимко прекрасно знал весь дивизион. Это был во всех отношениях мировой парень, «ас электроники», как нередко называл его сам подполковник Мельников, самый молодой из молодоженов в дивизионе и руководитель нашего эстрадного ансамбля. Жена его — Анечка — пела в этом ансамбле, и пела «недурственно», как великодушно отметил однажды Гелий Емельянович, и вообще это была такая счастливая и светлая пара, что у многих из нас, людей все-таки довольно сдержанных, оба они вызывали восхищение, и мы так и называли их — «Юрочка и Анечка». Даже Нагорный ни разу не сказал о них никакой пошлятины, кроме того, что иногда аттестовал Юру Зазимко «малость чокнутым».

— Нелепо как-то все вышло, — продолжал Батурин, и я насторожился: что могло случиться с этими милыми ребятами?

— А именно?

— Дежурить его на Новый год поставили. По дивизиону. Начальник штаба спланировал, не особенно вникая, командир дивизиона подписал…

— Не повезло Юрочке. Но служба есть служба.

Черт его знает, почему я сказал такую глупость.

Батурин пожал плечами:

— А кто с этим спорит? И сам Зазимко не спорит. И Анечка его тоже не спорит. Не спорит и не огорчается, воспринимает как должное… Но мы-то люди! И потом — оркестр. Но это в конце концов не главное: в оркестре у него помощник есть.

— Все ясно. Насколько я понимаю, Зазимко…

— Погоди, Саша, — остановил меня Моложаев. — Зазимко никого ни о чем не просит и не попросит — я его знаю. Речь о другом: мы сейчас тут подыскиваем, кого можно попросить, чтоб его заменил. Только из холостяков, конечно. Первая кандидатура моя. Правда, я на Октябрьский праздник дежурил, но это не суть важно… Нагорный отпадает — дежурил две недели назад и, конечно, встанет на дыбы. Да и командование не пойдет навстречу — человек ненадежный.

— Значит, остаюсь я? — спросил я.

— Ты и я, — уточнил Моложаев.

— Хорошо, — сказал я.

— Остается еще моя бабушка, — засмеялся Батурин. — Она всегда как штык. И только недостаток знаний и опыта по части дежурства…

— Я же сказал: хорошо! — не очень вежливо перебил я секретаря партбюро. — Решим это дело в рабочем порядке, имея в виду мою кандидатуру, и утром сообщим самому Юрочке. Только он не взовьется? Он же парень гордый.

— Не взовьется, — успокоил меня Батурин. — Если умненько подойти. Ну вот вы сами поставьте себя на его место. Первый год службы, молодая жена, дальняя точка, новогодний офицерский вечер, хочется повеселиться, потанцевать, а командование не нашло ничего лучше, как послать этого самого молодого супруга в суточный наряд — дежурным по части!

Я представил. Я осмелился и представил на мгновение, что я здесь не один, а с Риной и что я вдруг узнаю, что именно тридцать первого декабря назначен дежурным по дивизиону. Конечно же, я никому не скажу за это спасибо, мы с Риной как-нибудь это переживем, но в душе у меня останется горечь от того, что командование, составляя график дежурств, не особенно думало о людях, а среди моих холостых товарищей все оказались черствыми, бесчувственными и равнодушными. Нет, я никого ни о чем не пойду просить, но пусть после этого меня кто-нибудь попросит!