Отверженная невеста — страница 39 из 72

Телом он был почти здоров, но его душа продолжала испытывать страдания. Его задумчивость и тяжелое молчание пугали Прасковью Игнатьевну. В то время как многие декабристы раскаялись в своих поступках и устремлениях, граф Шувалов, напротив, начал сожалеть о том, что не был членом тайного общества. Он смотрел вокруг себя новым пытливым взглядом, видел многое, чего никогда не замечал или принимал как данное — несправедливость, унижения, бесчеловечность, этих неизбежных спутников подвластных помещику крестьян. Тогда-то он и начал преобразования в своих деревнях: отменил наказания, построил школы и больницу, урезал барщину и оброк. Прочим поблажкам и милостям для крестьян и дворни не было числа. «Ох, распустишь ты мужиков, избалуются, — сокрушалась Прасковья Игнатьевна. — Где ж это видано, чтобы кухонная девка переколотила целую лохань посуды, а ее за это не высекли? Так эта поганка тебе в другой раз, не моргнув глазом, всю буфетную разорит!» — «Мне посуды, маменька, не жалко, — ласково отвечал Евгений. — Мне русского человека жалко. Сколько он уже вытерпел за века рабства, а сколько еще терпеть ему истязания, издевательства, беспощадное зверство помещиков?» — «Да разве ж девка — человек? — искренне недоумевала мать. — Ее и в ревизские сказки не вписывают. Что есть она, что нет ее — один пар… А что помещики над крестьянами поставлены — это, сынок, не нами завелось, не нами, даст Бог, и кончится. И еще тебе скажу, что хороший хозяин никогда над своим крестьянином лютовать не станет, потому как народ изводить — себе дороже, да и ответить за это можно. А вот учить мужиков все-таки надо, для их же блага!»

Прасковья Игнатьевна полагала, что новшества и эксперименты сына неизбежно приведут к разорению имения, однако указывать или запрещать ему не решалась. Графиня обожала сына, но ей были в тягость его новые взгляды. Поэтому она каждый год по первому снегу уезжала в Москву. Весной Прасковья Игнатьевна возвращалась в родовое поместье, как птица в гнездо, но не за тем, чтобы следить за началом полевых работ, а с иной целью — вновь напомнить сыну, что он слишком засиделся в холостяках и что пора бы осчастливить ее на старости лет возней с внуками. Мать не раз предлагала Евгению съездить на бал во Владимир или, еще лучше, заглянуть в гости к какому-нибудь помещику, у которого имелись бы на выданье несколько дочерей, в меру привлекательных, в меру образованных и достойно обеспеченных приданым. Шувалов отвергал все ее планы и даже раз шутливо пригрозил: «Матушка, если вы будете мучить меня этими прожектами, я возьму да и женюсь на красивой цыганке из табора, что каждое лето квартирует у нас на Марьином лугу! Бабы бегают к цыганкам гадать да лечиться, мужики коней меняют, а я себе жену найду! То-то пойдет у нас веселье — внуки станут для вас чечетку отбивать, на гитарах бренчать да песни хором горланить!» Шокированная Прасковья Игнатьевна отмахивалась, невольно смеясь, и отступала ни с чем, радуясь уже тому, что на суровом лице сына появилась мимолетная улыбка.

Вспоминал ли Евгений в эту пору о Елене, своей первой любви и утраченной невесте? Граф дорожил свободой, но для кого он ее хранил? Возможно ли, чтобы тоска и чувство вины столько лет жили в его сердце? Об этом ничего не знала его мать, не знал даже — а этим многое сказано! — доверенный камердинер графа Вилимка. Но для всех было очевидно, что женщины, балы, охота и прочие невинные сельские развлечения не занимали Шувалова ничуть. В дворянском собрании упорно распространялся слух, что у графа на селе имеется официальная сожительница — красавица-вдова двадцати пяти лет, получившая от него множество милостей, в том числе вольную, и подарившая своему покровителю двух детишек-крапивничков. Но была ли тут половина правды, или малая часть ее, или же слух являлся клеветой от начала до конца — никто доподлинно не знал.

Весной тысяча восемьсот двадцать девятого года Прасковья Игнатьевна привезла из Москвы письмо князя Головина, неожиданно вернувшегося в Россию. В последние годы Евгений редко писал кузену, а после четырнадцатого декабря и вовсе перестал. Письмо оказалось вскрытым.

— Таким доставили, — развела руками мать и добавила: — Ты уж извини меня, старуху, не удержалась, прочла. Как не любила этого ветрогона, так и не люблю!

Головин горделиво сообщал, что сделался сенатором и приглашал Евгения погостить у него в Петербурге. «Как я догадываюсь, братец, ты до сих пор не женат? — писал Павел. — Иначе бы уж поставил меня в известность. Так вот знай, что я имею на твой счет самые серьезные намерения. Отговорок слушать не хочу, приезжай немедленно! Нынче в Петербурге прямо-таки урожай на отличных невест, одна другой заманчивее. Был бы я сам холост, так уж не преминул бы жениться! У меня есть для тебя, братец, на примете одна юная богиня, племянница министра. Так хороша собой и богата, с такой влиятельной родней, что пальчики оближешь! Вот бы нам заарканить эту пугливую лань! Впрочем, я мигом тебя сосватаю, потому как имею теперь значительное влияние в свете. Этот брак был бы мне очень на руку, так как министр…»

— А ведь болтун болтал-болтал да и дело сказал, — неожиданно заметила Прасковья Игнатьевна, следившая за выражением лица сына, читающего письмо. — Насчет женитьбы-то…

— Да что вы, маменька! — воскликнул граф. — Поль разглагольствует о племяннице министра лишь по неведению. Он ведь не подозревает, в каком я нахожусь положении. Разве влиятельный чиновник согласится отдать родственницу за опального, поднадзорного помещика? И потом, вы же знаете, что мне нельзя посещать Петербург еще семь долгих лет.

— Всегда-то ты утешишь меня, сынок! — иронически улыбнулась мать. — Даже помечтать не дашь о министерской племяннице!

— Это удивительно, матушка, — рассмеялся Евгений, — вы никогда мечтательностью не отличались.

— Люди меняются со временем, — парировала женщина. — Ведь и ты раньше был совсем другим. Помнишь, в Петербург полетел сломя голову на поиск своей бывшей невесты? Я пригрозила тогда, что прокляну и лишу наследства, но тебя это не остановило. Тогда ты показал характер… А что же сейчас? В тюрьме из тебя будто кровь выпили. Смотришь в землю, нянчишься с мужиками, с соседями знаться не желаешь, нос из имения высунуть боишься… Ты ли это?!

Евгений спорить с матерью не стал, но кратко написал Головину, что хозяйственные заботы не позволяют ему в ближайшее время оставить имение.

— С другой стороны, — говорил Шувалов то ли самому себе, то ли камердинеру Вилимке, который ввечеру, по обыкновению, наводил лоск на сапоги хозяина, устроившись в углу кабинета. — Кузен мог бы походатайствовать, чтобы мне сократили срок пребывания под надзором. Такая жизнь на короткой цепи унизительна, в самом деле.

— Так напишите ему, — по-свойски посоветовал Сапрыкин, не переставая шаркать щеткой по голенищу.

— О таких вещах не пишут, — вздохнул граф. — Письмо может не дойти.

— Тогда езжайте сами в Петербург, — предложил камердинер.

— Эх ты, умник! Кто же меня туда впустит? На первой же заставе остановят, документы-то у меня с гнильцой!

— Так вы не по своим документам езжайте, а по чужим, — не унимался Вилимка, всерьез воодушевляясь идеей посетить столицу. — Так многие господа делают. Инкогнито называется.

— Это только сказать легко. Я не из таких ловкачей, которые могут раздобыть себе другие документы. Ты глупости болтаешь, а еще умником считаешься!

Вилимка, или, как его более почтительно именовала дворня, Вилим, ничуть не обидевшись, загадочно усмехнулся. Он и в самом деле был чрезвычайно высокого мнения о своем уме. Прежний тщедушный бойкий мальчуган, с самого раннего детства состоявший при барине, выровнялся к двадцати семи годам в статного, заметного молодца, успевшего всадить немало заноз в неискушенные сердца сельских девушек. Деревенским неотесанным кавалерам далеко было до находчивого, грамотного камердинера, умевшего к месту ввернуть ученое словцо или сделать своей пассии комплимент.

…Возможно, граф и не нашел бы способа обмануть власти и просидел бы еще семь лет в своем поместье, опускаясь понемногу, дичая и вяло споря с матерью, если бы не помог случай.

В один из жарких летних дней тысяча восемьсот тридцатого года в гости к Шуваловым без приглашения и предупреждения заявился помещик Кашевин Арсений Петрович. Сосед Евгения был известен всей округе не только как «ученый», скрещивающий мужиков и баб с целью выведения особой породы, но и как весельчак, гуляка и во всех отношениях приятный человек. К Шувалову он приехал слегка навеселе.

— Принимай гостя, соседушка! — крикнул Кашевин с крыльца, поворачиваясь то одним, то другим боком к слуге, который, подбежав, отряхивал его от дорожной пыли. — Рад мне или не рад, а я уж все равно тут! Приехал выпить с тобой мировую на брудершафт, раз уж ты сам ко мне никак не соберешься!

— Разве мы с вами ссорились? — недоуменно произнес вышедший навстречу гостю Евгений.

— Не поссорились, так еще поссоримся! — захохотал тот. — Ты своим крестьянам привилегии даришь, а я своих подлецов деру почем зря. А впрочем, поцелуемся!

И он заключил оторопевшего хозяина в объятья. Евгений не мог опомниться от изумления. Он представлял себе Кашевина старым, спившимся самодуром, желчным и полусумасшедшим, а перед ним стоял красавец, кровь с молоком, крепкий, кудрявый, и никак не старше его самого. Выбежавшая Прасковья Игнатьевна душевно обрадовалась визиту соседа. Она, как все хорошие хозяйки, тосковала, не имея возможности принять и попотчевать гостей. Теперь ее недовольство было удовлетворено. Вмиг весь дом поднялся по тревоге, из кладовых в кухню и обратно забегали перепуганные девки, на скотном дворе послышался визг поросенка и гогот встревоженных гусей, среди которых повар выбирал себе жертву. В столовой тотчас был накрыт столик с закусками, и стройные ряды наливок и водок готовились выдержать самую серьезную атаку. Остановившись у стола, Кашевин лихо опрокидывал рюмку за рюмкой, не очень пьянея, закусывал то рыжиком, то груздочком, то пирожком, хохотал, хвалил раскрасневшуюся хозяйку и самым дружеским манером болтал с хозяином, которого вынудил-таки выпи