ВНУК И ДЕД
I. Где снова появляется дерево с цинковой пластинкой
Спустя некоторое время после описанных нами событий, рабочий Булатрюель испытал сильное волнение.
Рабочий Булатрюель — тот самый дорожный рабочий из Монфермейля, с которым читатель уже встречался в первых главах этой книги.
Булатрюель, как это, может быть, помнят, занимался различными делами, в том числе и темными. Он дробил камни на шоссе и там же грабил путешественников. Этот землекоп и вор лелеял в своей мечту, он мечтал о кладах, зарытых в Монфермейльском лесу. Он надеялся найти в один прекрасный день деньги в земле под деревом, а пока с видимым удовольствием искал их в карманах у прохожих.
Впрочем, в данное время он обнаруживал большую осторожность. Ему только что удалось счастливо выпутаться из затруднительного положения. Его схватили, как известно, в логове Жондретта вместе со всеми остальными бандитами. Но иногда и порок может принести пользу: страсть к пьянству спасла его. Так и осталось невыясненным, каким образом попал он туда, в качестве грабителя или же ограбленного. Постановление о его непричастности к делу и о его освобождении из-под стражи было выдано только потому, что в тот вечер он был, несомненно, сильно пьян. И он снова очутился на свободе, вернулся на свой участок между Граньи и Ланьи и смиренно, с грустным выражением лица, принялся под надзором администрации дробить камень для казенного шоссе, обнаруживая при этом некоторое охлаждение к воровству, которое чуть не сгубило его, и еще более нежную страсть к вину, которая спасла его.
Что же касается сильного душевного волнения, испытанного им спустя некоторое время после возвращения в покрытый дерном шалаш, то причина этого волнения была следующая.
Однажды Булатрюель, отправляясь по обыкновению перед рассветом на работу, а может быть, и в засаду, увидел между деревьями человека, и хотя он видел только спину этого человека, тем не менее фигура его, насколько можно было рассмотреть издали и в полутьме, показалась ему как будто знакомой. Булатрюель хотя и был пьяницей, но, несмотря на это, обладал хорошей памятью, которая является необходимым орудием защиты для всякого, кто хоть немного не в ладах с законом.
— Где, черт возьми, видел я кого-то, похожего на этого человека? — задал он себе вопрос.
Но в ответ он мог только сказать себе, что фигура эта похожа на кого-то, о ком в уме его сохранилось смутное воспоминание.
Булатрюель, ввиду невозможности сразу установить личность заинтересовавшего его субъекта, стал соображать и рассчитывать. Человек этот был не здешний. Он прибыл сюда. Очевидно, пешком. В эту пору через Монфермейль не проезжает ни одной почтовой кареты. Он шел всю ночь. Откуда явился он? Во всяком случае, не издалека. У него нет ни сумки, ни узла. Наверное, из Парижа. Зачем очутился он в этом лесу? Да еще в такое время? Что делал он здесь?
У Булатрюеля мелькнула мысль о кладе. Затем, порывшись в своей памяти, он, наконец, вспомнил, что несколько лет тому назад его так же точно встревожило неожиданное появление ранее неизвестного ему человека, очень похожего, как ему казалось, на того самого, которого он видел в эту минуту.
Погруженный в раздумье, он, под тяжестью обуревавших его мыслей, опустил голову — явление вполне естественное, хотя и свидетельствовавшее о недостаточной сообразительности, потому что, когда он снова поднял голову, никого уже не было. Незнакомец, пользуясь царившим в лесу полумраком, скрылся.
— Клянусь дьяволом, — проговорил Булатрюель, — я во что бы то ни стало найду его. Я узнаю, куда он приходил. Этот гуляка-кот что-то замышляет, и я непременно узнаю, что. Я должен знать все, что делается тут, у меня в лесу, — он сжал в руке остро отточенную кирку, бормоча вполголоса: — Этим можно бить и землю, и человека.
И он поспешно углубился в чащу, стараясь, насколько это возможно, идти тем же самым путем, каким должен был, по его мнению, идти незнакомец.
Не успел он сделать и сотни шагов, как стало светать, и это облегчило его задачу. Видневшиеся то тут, то там отпечатки ног на песчаном грунте, примятая трава, сломанный вереск, согнутые молодые ветки кустов, медленно и грациозно расправлявшиеся, подобно рукам хорошенькой женщины, которая лениво потягивается в момент пробуждения ото сна, — все служило ему указанием направления, куда надо идти. Он шел по этому следу, но потом потерял его. Время шло. Он углубился еще дальше в лес и выбрался на небольшую возвышенность. Вышедший рано из дома охотник, проходивший в это время вдали по тропинке, насвистывая песенку Гильери, подал ему мысль взобраться на дерево. Несмотря на свои преклонные годы, он был очень ловок. Тут рос высокий бук, достойный Титира и Булатрюеля. Булатрюель как можно выше взобрался на этот бук.
Мысль эта оказалась очень удачной. Осматривая ту сторону горизонта, где лес разросся особенно густо, Булатрюель вдруг увидал незнакомца.
Но едва только он увидел его, как незнакомец снова скрылся.
Незнакомец вышел или, лучше сказать, проскользнул на довольно отдаленную прогалину, невидимую за высокими деревьями, которую Булатрюель отлично знал, так как там, возле груды больших камней, росло большое каштановое дерево, на котором на пораженном месте была прибита цинковая пластинка. Это была та самая прогалина, которую в прежние времена называли урочищем Бларю. Груда камней, предназначавшихся неизвестно для какой цели, лежит, по всей вероятности, там же и теперь, как лежала тридцать лет тому назад. Ничто не может сравниться с долговечностью каменной кучи, за исключением разве одного только дощатого забора. И то и другое делается на время, а между тем в этом-то и заключается закон долговечности.
Булатрюель, вне себя от радости, скорее свалился, чем спустился с дерева. Логовище выслежено, теперь оставалось только захватить зверя. Там же, по всей вероятности, должен быть и клад, о котором он мечтал.
Но добраться до этой прогалины было делом далеко не легким. На это нужно было бы употребить добрых четверть часа, если идти по проложенным в лесу тропинкам, делавшим бесчисленное множество извилин и зигзагов. Если же идти напрямик, то пришлось бы целых полчаса пробираться сквозь колючую чащу густого кустарника. Булатрюель, к несчастью для него, не сообразил этого. Ему показалось, что всего лучше идти напрямик, — заслуживающий уважения обман, уже очень многих ввел в заблуждение.
Густая непроходимая чаща колючего кустарника казалась ему самой короткой дорогой.
— Нечего делать, придется прогуляться по этой волчьей Риволи, — сказал он.
Булатрюель, привыкший обычно пользоваться окольными путями, теперь пошел напрямик. Он смело бросился в кусты. Ему пришлось иметь дело с остролистником, с крапивой, боярышником, шиповником, чертополохом и колючими иглами терновника. Он сильно исцарапался.
В овраге оказался ручей, через который ему пришлось перебираться.
Через сорок минут он прибыл наконец на урочище Бларю. Он задыхался от усталости, был весь в поту, мокрый и исцарапанный, одежда на нем была вся изорвана в клочья, а в душе клокотало бешенство. На прогалине не было ни души. Булатрюель бросился к груде камней. Она по-прежнему оставалась на своем месте. Никто ее не унес. Зато незнакомец скрылся в лесу. Он ушел. Но куда? В какую сторону? Где его искать? Угадать это немыслимо.
Но что всего печальнее — за грудой камней у самого дерева с цинковой пластинкой земля оказалась свежевырытой, и возле ямы валялся забытый или, может быть, брошенный заступ. Яма была пуста.
— Вор! — закричал Булатрюель, потрясая кулаками.
II. Мариус после войны гражданской готовится к войне семейной
Мариус долгое время находился между жизнью и смертью. В течение нескольких недель его мучила сильнейшая лихорадка с бредом, сопровождаемая, кроме того, довольно серьезными симптомами болезни мозга, что обусловливалось, скорей, перенесенными потрясениями, чем самими ранами.
С неутомимой болтливостью горячечного бреда и с мрачным упрямством агонии он целыми ночами твердил имя Козетты. Размеры некоторых ран внушали серьезные опасения, так как из-за перенесенных им испытаний могло произойти заражение крови, способное убить больного; всякая перемена погоды, малейший намек на грозу сильно беспокоили врача.
— Главное, чтобы больной ни в каком случае не волновался, — повторял он.
Перевязки приходилось делать очень сложные, и это стоило большого труда, потому что тогда еще не умели пользоваться для этой цели пластырями. Николетта изорвала на корпию целую простыню, «такую большую, что ею можно было бы закрыть весь потолок», — говорила она. Путем промывания ран хлористым раствором и прижигания ляписом с трудом удалось остановить начинавшуюся гангрену. Пока была опасность, Жильнорман, изнемогая от отчаяния у изголовья внука, подобно Мариусу, тоже был ни жив, ни мертв.
Каждый день, а иногда и по два раза в день приходил справляться о раненом неизвестный пожилой господин с седыми волосами, очень хорошо одетый — так описывал его привратник, — и приносил большой сверток корпии для перевязок.
Наконец, 7 сентября, ровно через четыре месяца после той печальной ночи, когда Мариуса принесли умирающим к деду, доктор объявил, что он ручается за его жизнь. Выздоровление двигалось вперед медленными шагами, и Мариус должен был еще целых два месяца пролежать на кушетке вследствие осложнившегося перелома ключицы. В таких случаях всегда оказывается какая-нибудь рана, которая не хочет заживать и требует, чтобы ее бесконечно перевязывали, к великой досаде больного.
Впрочем, долгая болезнь и медленное выздоровление спасли его от преследования закона. Во Франции шести месяцев вполне достаточно, чтобы затих всякий гнев, даже гнев правительства. В государстве с таким общественным строем восстания составляют преступление как бы почти всего общества, и поэтому на них приходится смотреть сквозь пальцы.
К этому нужно прибавить еще, что приказ Жиске, которому нет аналогов, требовавший, чтобы врачи доносили на раненых, вызвал негодование не только общественного мнения, но и прежде всего самого короля, и это негодование заставляло скрывать и покровительствовать раненым. Военные суды не осмеливались трогать никого, за исключением тех, кто был схвачен в момент боя с оружием в руках. Поэтому Мариуса оставили в покое.
Жильнорман пережил сначала все стадии страшного отчаяния, а потом безумной радости. Его с трудом уговорили не сидеть все ночи подряд возле раненого, хотя он велел принести свое большое кресло и поставить его возле постели Мариуса, он требовал, чтобы дочь отдала для компрессов и бинтов все самое лучшее белье, какое только найдется в доме. Девица Жильнорман показала себя благоразумной и умудренной жизненным опытом особой и сумела уберечь ценное белье, оставив старика-деда думать, что его приказание исполнено. Жильнорман и слышать не хотел, когда ему пытались объяснить, что для корпии не годится новое белье, а тем более из батиста. Он присутствовал при всех перевязках, от чего девица Жильнорман целомудренно уклонялась. Когда ножницами удаляли омертвевшие частицы, он вскрикивал: «Ай! Ай!» Трогательно было видеть, как он дрожащими от старости руками подавал раненому питье. Он досаждал доктору вопросами и точно не замечал, что повторяет их по много раз подряд.
В тот день, когда доктор объявил, что жизнь Мариуса вне опасности, бедняга положительно сошел с ума. Он дал привратнику три луидора. Вечером, придя к себе в комнату, он принялся танцевать гавот, прищелкивая, вместо кастаньет, большим и указательным пальцами и напевая старинную веселую песенку:
Жанна родом из Бордо,
Всех пастушек там гнездо.
Если Жанну видел раз,
Ты увяз.
Плут Амур в нее вселился,
В глазах Жанны притаился,
Там раскинул сеть хитрец
Для сердец.
Как Диану, я пою
Жанну резвую мою,
С Жанной век свой коротать —
Благодать.
Потом он опустился на колени на низенькую скамеечку, и Баску, следившему за ним в полуотворенную дверь, показалось, что он молился.
До тех пор Жильнорман никогда не вспоминал о боге.
При каждой новой перемене к лучшему, а это становилось все более и более заметным, старый дед начинал чудачить. Он машинально проделывал разные штуки, свидетельствовавшие о его веселом настроении, и без всякой к тому надобности начинал ходить вниз и вверх по лестнице. Соседка, впрочем, хорошенькая женщина, сильно изумилась, получив в одно прекрасное утро большой букет цветов. Букет этот послан был ей Жильнорманом. Муж устроил ей за это сцену ревности. Жильнорман пытался посадить к себе на колени Николетту, называл Мариуса господином бароном и кричал: «Да здравствует Республика!»
Он чуть не каждую минуту спрашивал врача: «Правда ли, что теперь нет больше никакой опасности?» На Мариуса он смотрел глазами любящей бабушки и с восторгом любовался, как тот ест. Он не помнил себя, точно его не существовало вовсе, и Мариус стал хозяином дома; его радость носила характер самоотречения, он стал внуком своего внука.
В этом радостном настроении он походил на самого примерного ребенка. Из боязни утомить или надоесть выздоравливающему, он становился позади Мариуса и незаметно улыбался ему. Он был доволен, весел, сходил с ума от радости. Его седые серебристые волосы придавали величественную кротость счастливому выражению, отражавшемуся на его лице. Радость очаровательна, когда она освещает морщины. Веселье старости словно освещается отблеском утренней зари.
Что же касается Мариуса, то, предоставив делать перевязки и ухаживать за собой, он все свои мысли сосредоточил на одной Козетте.
С тех пор как прекратилась лихорадка с бредом, он не произносил больше ее имени, и казалось, будто он не думал больше о ней, но он молчал потому, что душой был там, у нее.
Он не знал, что стало с Козеттой. Все происшедшее на улице Шанврери было как будто затянуто облаком тумана. В его памяти вставали смутные образы Эпонины, Гавроша, Мабефа, Анжолраса, Фейи и всех остальных его друзей и единомышленников. Странное участие Фошлевана в этом кровопролитном столкновении производило на него такое же впечатление, какое производит загадочное явление во время грозы. Он ничего не знал о том, каким образом он остался жив, он не знал, кто и каким образом спас его, и этого не знал также никто из его окружающих, ему могли только сообщить, что ночью его привезли в фиакре на улицу Филь-дю-Кальвер. Прошедшее, настоящее и будущее — все сливалось у него в голове в непроницаемый туман, но среди этого тумана резко выступало нечто ясное и определенное, непоколебимое, как гранит, — непреклонная решимость найти Козетту. Для него представление о жизни сливалось в одно нераздельное целое с представлением о Козетте. Он решил в своем сердце, что не примет одной без другой, и он непоколебимо решил требовать возвращения утраченного рая от всех — всех, кто хотел бы заставить его жить, будь это дед, судьба или даже сам ад.
Что касается препятствий к исполнению этого, то он представлял их себе совершенно ясно.
Тут необходимо подчеркнуть одну подробность: его ни капельки не смягчили и нисколько не трогали заботы и нежность дедушки. Во-первых, он знал об этом далеко не все, а во-вторых, благодаря своему болезненно настроенному воображению, отчасти, может быть, еще носившему следы болезни, он не доверял этой кротости, как явлению необыкновенному и новому, имевшему целью покорить его. И он оставался холоден. Дед тщетно расточал ему свои бедные старческие улыбки. Мариус уверял себя, что все это будет продолжаться до тех пор, пока он, Мариус, молчит и не противоречит, но, как только зайдет речь о Козетте, выражение лица станет другое, дед сбросит маску и покажет себя в истинном свете. Тогда все сразу примет прежний оборот, тогда выступят на сцену фамильные вопросы, разница общественного положения, посыпятся упреки и возражения: Фошлеван, Коплеван, богатство, бедность, нищета, камень на шее, будущее. Упорное сопротивление завершится категорическим отказом. Мариус заранее готовился к ожесточенной борьбе.
Добавим, что по мере того как он возвращался к жизни, в его памяти вскрывались старые раны, вспоминалось прошлое, полковник Понмерси становился между Жильнорманом и Мариусом, и он уверял себя, что ему нечего надеяться на доброту того, кто так несправедливо и жестоко относился к его отцу. И по мере того как к нему возвращалось здоровье, к нему возвращалось какое-то ожесточение против деда. Старик же молча страдал от этого.
Жильнорман заметил еще, ничем не обнаруживая, впрочем, этого, что Мариус, с тех пор как его привезли в дом деда и как он пришел в себя, ни разу не назвал его «отец». Он, правда, не называл его и «сударь», но ему всегда удавалось вести разговор таким образом, что не приходилось говорить ни того, ни другого.
Кризис явно приближался.
Мариус, как это, впрочем, и всегда бывает в таких случаях, раньше чем вступить в открытую битву, пробовал свои силы в небольших стычках. Это называется прощупывать почву. Однажды утром Жильнорман по поводу попавшего ему случайно под руку журнала отозвался в пренебрежительном тоне о Конвенте и позволил себе высказать какое-то роялистское замечание о Дантоне, Сен-Жюсте и Робеспьере.
— Люди девяносто третьего года были племенем гигантов, — сурово возразил ему Мариус.
Старик смолк и весь остальной день не проронил ни слова.
Мариус, привыкший с ранних лет иметь дело с непреклонной волей деда, истолковал это молчание как признак глубокой сосредоточенной ярости, предвещавшей ожесточенную бурю, и мысленно еще энергичнее стал готовиться к объяснению.
Он решил, что в случае отказа он сорвет все повязки, расшатает ключицу, разбередит все не успевшие еще совсем затянуться раны и откажется от пищи. Раны — это было его оружие.
Он ждал наступления благоприятного момента с угрюмым терпением больного.
Наконец эта минута наступила.
III. Мариус ведет атаку
Однажды в то время, когда дочь господина Жильнормана приводила в порядок стоявшие на мраморной крышке комода склянки и чашки, старик наклонился над Мариусом и сказал ему, вкладывая в свои слова всю нежность, на какую только был способен.
— Послушай, малютка Мариус, на твоем месте я стал бы есть теперь вместо рыбы мясо. Жареная камбала хороша в период выздоровления, но для того, чтобы поставить больного на ноги, нужна хорошая котлетка.
Мариус, чувствовавший себя уже почти здоровым, сделал над собой усилие приподняться, сел, опершись сжатыми кулаками на постель, и с грозным видом, глядя прямо в лицо деду, сказал:
— Это вынуждает меня сообщить вам нечто.
— Что именно?
— Я хочу жениться.
— Я этого ждал, — отвечал дедушка и залился смехом.
— Каким образом вы могли этого ждать?
— Да, ждал. Девочка будет твоя.
Ответ этот до такой степени изумил и поразил Мариуса, что он задрожал.
Господин Жильнорман между тем продолжал:
— Ну да, эта хорошенькая малютка будет твоею. Она каждый день присылает старика справляться о твоем здоровье. С тех пор как тебя ранили, она проводит все время в том, что плачет и щиплет корпию. Я все разузнал. Она живет на улице Омм Армэ, дом номер семь. Ну, вот мы и договорились. Ты хочешь назвать ее своею. Ну, она и будет твоей. Ты хочешь этого во что бы то ни стало. Ты даже составил маленький заговор, ты думал: «Я брошу это прямо в лицо старому деду, этой мумии времен Регентства и Директории, этому бывшему щеголю, этому Даранту, превратившемуся в Геронта{548}. У него тоже были свои слабости. Он тоже влюблялся в свое время, у него тоже были и гризетки и свои Козетты, у него тоже было время, когда он увлекался, когда ему казалось, что у него за плечами крылья, у него тоже была своя весна. Пусть-ка он теперь вспомнит обо всем этом. Увидим, что он мне ответит». Война… А! Ты рассчитывал затеять со мной ссору! Ты не знал, что я стал трусом. Ну, а что скажешь ты теперь на это? Ты сердишься?.. Ты не думал, что твой дедушка еще глупее тебя! Тебе досадно, господин адвокат, что тебе не удастся произнести обвинительной речи, с которой ты намеревался обрушиться на меня. Ну что ж, тем хуже для тебя, бешеный человек. Я сделаю все, что ты хочешь, и этим заставлю тебя умолкнуть, глупенький! Слушай. Я навел справки. Я ведь тоже умею хитрить. Она очаровательна и умна. Относительно улана — все вздор! Она нащипала целую груду корпии, она — настоящий бриллиант и обожает тебя. Если бы ты умер, пришлось бы хоронить нас всех троих вместе. Ее гроб понесли бы рядом с моим. Мне было пришло в голову, как только тебе стало лучше, привести ее сюда и позволить ей сидеть возле твоей постели, но это только в романах так просто заставляют молодых девушек проводить время у красивых больных, которыми они интересуются. На самом деле в жизни это так не делается. Что сказала бы твоя тетка? Ты ведь, милейший мой, почти все время лежал совсем голый. Спроси Николетту, которая не отходила от тебя ни на минуту, можно ли было впустить сюда женщину. А потом, что сказал бы доктор? Присутствие хорошенькой девушки, насколько известно, не в состоянии вылечить от лихорадки. Впрочем, об этом не стоит больше и говорить. Все, что нужно было сказать, уже сказано, все сделано и решено, бери ее. Вот тебе доказательство моей жестокости. Видишь ли, в чем дело? Я знал, что ты не любишь меня, и задал себе такой вопрос: «Что бы мне такое сделать, чтобы этот негодяй полюбил меня?» На это я себе ответил: «Э! Да ведь у меня есть крошка Козетта. Отдам ее ему, тогда уж он непременно должен будет полюбить меня немножко, а если не полюбит, то скажет, почему не может любить меня». Ты думал, что старик начнет шуметь, повышать голос, будет кричать «нет», грозить палкой начинающейся заре любви. Вовсе нет. Пусть будет у тебя Козетта. Ты ее любишь — люби. Я не желаю ничего лучшего. Милостивый государь, женитесь, сделайте такую милость. Будь счастлив, мое дорогое дитя!
При этих словах старик разразился рыданиями.
Затем он обхватил голову Мариуса обеими руками, прижал ее к своей старческой груди, и они оба стали плакать вместе. Это был момент высшего счастья.
— Отец! — воскликнул Мариус.
— А! Так ты меня, значит, любишь, — проговорил старик.
Они переживали такие минуты, которые не поддаются описанию. Они задыхались и не могли говорить.
Наконец старик пробормотал, с трудом выговаривая слова:
— Ну, вот, он наконец открыл рот и назвал меня отцом…
Мариус высвободил свою голову из дедовских объятий и тихим голосом сказал:
— Отец, теперь мне стало гораздо лучше, и мне кажется, я мог бы видеть ее.
— Я и это предвидел, ты увидишь ее завтра.
— Отец?
— Что?
— А почему не сегодня?
— Хорошо, можно и сегодня. Да, можно и сегодня. Ты три раза назвал меня отцом, за это можно исполнить твое желание. Я позабочусь об этом. Ее приведут. Я ведь уже говорил тебе, что все заранее обдумал. То же самое уже было описано в стихах. Вспомни конец элегии «Больной юноша» Андре Шенье, того самого Андре Шенье, которого зарезали эти разбой… титаны девяносто третьего года…
Жильнорману показалось, что Мариус как будто слегка нахмурил брови, тогда как на самом деле, считаем своим долгом заметить, он находился в таком восторженном состоянии, что ничего не слышал и во всяком случае думал гораздо больше о Козетте, чем о 1793 годе. Старый дед, дрожа от страха, что так неудачно упомянул об Андре Шенье, торопливо поспешил прибавить:
— Слово «зарезали» тут, пожалуй, не годится. Дело в том, что великие революционные гении, которые вовсе не были злодеями, в этом не может быть никакого сомнения, а настоящими героями, — черт их возьми! — нашли, что Андре Шенье их стеснял немного; и поэтому они его гильотинир… Я хотел сказать, что эти великие люди седьмого термидора в интересах общественной безопасности вежливо обратились к Андре Шенье с просьбой отправиться…
Старый дед, припертый к стене своими собственными словами, не мог продолжать говорить в том же духе, так как не в силах был ни закончить начатую фразу, ни отречься от нее, и поэтому в то время, как его дочь оправляла за спиной Мариуса подушки, сам он, вконец измученный всем происшедшим, с быстротою, какую только допускали его года, бросился вон из спальни, захлопнул за собой дверь и, весь красный, тяжело дыша, с пеной у рта и вытаращенными глазами очутился носом к носу с верным Баском, который чистил сапоги в передней. Он схватил Баска за горло и прямо и лицо свирепо завопил ему:
— Клянусь всеми чертями, что эти разбойники убили его!
— Кого, сударь?
— Андре Шенье!
— Да, это правда, сударь, — проговорил испуганный Баск.
IV. Девица Жильнорман соглашается с тем, что нет ничего дурного в том, что Фошлеван входит, держа что-то под мышкой
Козетта и Мариус увиделись.
Мы отказываемся описывать это свидание. Есть вещи, которые не следует даже пытаться описать; к числу их принадлежит и солнце.
Вся семья, считая в том числе Баска и Николетту, была в комнате Мариуса в тот момент, когда вошла Козетта.
Когда она появилась в дверях, казалось, что ее окружало точно сияние.
Как раз в эту минуту старый дед начал было сморкаться, но остановился и с минуту смотрел на Козетту, зажав нос носовым платком.
— Восхитительна! — вскричал он. Затем он шумно высморкался.
Козетта была в упоении, в восторге и, чувствуя себя на небесах, точно чего-то боялась в то же время. Она испытывала тот страх, какой обыкновенно испытывают люди в момент избытка счастья. Она то бледнела, то краснела, что-то такое лепетала, страстно желая броситься в объятия к Мариусу, и не смела. Она точно стыдилась обнаружить свою любовь при всех. К счастливым влюбленным окружающие относятся безжалостно, их не оставляют одних, тогда как именно этого-то они больше всего и желают. Они совсем не нуждаются в людском обществе.
В одно время с Козеттой, но держась позади нее, в комнату вошел мужчина с седыми волосами, серьезный, который хотя и улыбался, но улыбка выходила у него какая-то печальная и неопределенная. Это был «господин Фошлеван»; это был Жан Вальжан.
Одет он был и в самом деле очень хорошо, о чем уже раньше говорил привратник, весь в черном и в белом галстуке.
Привратнику и в голову не приходило, что этот представительный буржуа, очень похожий на нотариуса, — и есть тот самый страшный носильщик трупов, который в ночь на 7 июня, оборванный, грязный, с угрюмым выражением лица, выпачканный кровью, появился перед ним в дверях с бесчувственным Мариусом на руках. Тем не менее образ Фошлевана все-таки пробудил в нем чутье привратника, что-то заподозрившего. Когда Фошлеван вошел в комнату вслед за Козеттой, он не мог утерпеть, чтобы не сказать тихо своей жене:
— Не знаю почему, но мне все кажется, что я где-то уже видел это лицо.
Войдя в комнату Мариуса, Фошлеван держался в стороне у самой двери. Под мышкой у него был сверток, очень похожий на завернутую в бумагу книгу в восьмую долю листа. Бумага была зеленоватой и казалась подернутой плесенью.
— Неужели этот господин всегда носит книги под мышкой? — тихо спросила у Николетты девица Жильнорман, всегда недолюбливавшая книги.
— Что ж тут такого, — ответил тем же тоном слышавший ее вопрос господин Жильнорман: — Это ученый. А потом? Разве это порок? У меня был один знакомый, некий Булар, так тот всегда ходил с книгой и так же точно прижимал к груди такую же старую истрепанную книгу, — затем он сделал поклон и уже громко сказал: — Господин Траншлеван…
Дедушка Жильнорман сделал это совсем не нарочно, невнимательность к именам собственным была в нем аристократической манерой.
— Господин Траншлеван, имею честь просить у вас руки мадемуазель Козетты для своего внука, барона Мариуса Понмерси.
«Господин Траншлеван» молча поклонился.
— Дело кончено, — сказал дед; затем он обернулся к Мариусу и Козетте и, благословив их, воскликнул: — Можете обожать друг друга.
Они не заставили повторять себе это два раза. Началось нежное воркованье. Говорили они тихо, Мариус полулежал на кушетке, а Козетта стояла возле него.
— Господи! — лепетала Козетта. — Наконец-то я опять вижу вас. Это ты! Это вы! Уйти сражаться!.. Но зачем?.. Это ужасно! Я целых четыре месяца была все равно что мертвая! О, как это было жестоко принять участие в этой битве! Что я вам сделала дурного? На этот раз прощаю вам, но больше этого вы уже не делайте. Сейчас, когда пришли за нами, я думала, что умру, но только уже от радости. Мне было так тяжело, так грустно… Я не успела даже переодеться. Я, наверное, произвожу теперь ужасное впечатление. Что скажут ваши родные при виде моей совершенно измятой косынки? Но скажите же хоть что-нибудь?! Вы заставляете говорить меня одну. Мы все по-прежнему живем на улице Омм Армэ. У вас, кажется, особенно сильно пострадало плечо. Мне говорили, что в рану можно было вложить кулак. А потом вам, кажется, срезали ножницами куски мяса. Вот ужас-то! Я так много плакала, что совсем ослепла от слез. Просто даже смешно, когда подумаешь, что можно так мучиться. Ваш дедушка выглядит очень добрым. Не вертитесь, не опирайтесь на локоть, будьте осторожней, иначе вам будет больно. О, как я счастлива! Теперь конец горю! Я совсем обезумела. У меня вылетело из головы все, что я хотела вам сказать. Вы меня еще любите?.. Мы живем на улице Омм Анрэ. Там нет сада. Я все время щипала корпию. Посмотрите-ка, милостивый государь, по вашей вине у меня сделались мозоли на пальцах.
— Ангел! — проговорил Мариус.
Ангел, единственное слово, которое не утрачивает своего значения, как бы часто оно ни употреблялось. Всякое другое не могло бы выдержать безжалостных повторений бесчисленное множество раз, чем так злоупотребляют влюбленные.
Потом, так как в комнате, кроме них, были и другие люди, они умолкли и не произнесли больше ни слова, ограничиваясь только тем, что слегка прикасались руками друг к другу. Господин Жильнорман, обращаясь ко всем находившимся в это время в комнате, крикнул:
— Говорите громче. Шумите, точно вы за кулисами. Давайте кричать, черт возьми! Чтобы дети могли поболтать досыта.
Подойдя к Мариусу и Козетте, он сказал им тихонько:
— Говорите друг другу «ты». Не стесняйтесь.
Тетушка Жильнорман в каком-то оцепенении присутствовала при этом вторжении света в ее старое сердце. Изумление ее не имело ничего обидного, оно отнюдь не было похоже на оскорбительный и завистливый взгляд старой совы, глядящей на двух голубков, — это был, наоборот, растерянный взгляд несчастной пятидесятисемилетней девы; это неудавшаяся жизнь созерцала торжество бытия — любовь.
— Девица Жильнорман-старшая, — сказал ей отец, — говорил я тебе, что этим кончится.
Затем, после минутного молчания, он прибавил:
— Наслаждайся счастьем других, — потом он повернулся к Козетте. — Как она хороша! Как хороша! Настоящая головка Грёза. И все это достанется тебе одному, плутишка! Счастье твое, разбойник, что тебе теперь нечего бояться меня! Тебе везет! Если бы я мог сбросить пятнадцать лет с плеч, мы бы с тобой со шпагами в руках решили, кому она должна достаться. Да-с. Я в вас влюблен, сударыня. В этом нет, впрочем, ничего удивительного. Вы на это имеете полное право. А какая будет чудная свадьба. Мы принадлежим к приходу Сен-Дени, но я добуду вам разрешение венчаться в церкви Святого Павла. В той церкви гораздо лучше. Она была построена иезуитами. Она гораздо красивее. Как раз против нее фонтан кардинала Бирага. Но самый лучший образец иезуитской архитектуры находится в Намюре и называется Сен-Лу. Вам нужно будет съездить туда после свадьбы. Это стоит посмотреть. Сударыня, я всецело держу вашу сторону и тоже думаю, что девушки должны выходить замуж, — это их назначение. Даже и святую Екатерину я желал бы видеть всегда с непокрытой головой. Остаться навсегда девой хорошо, но холодно. В Библии сказано: «Размножайтесь!» Для того чтобы спасти народ, нужна Жанна д'Арк, но для продолжения рода человеческого нужна тетушка Жигонь. Итак, выходите замуж, красавицы. Сказать по правде, я даже не знаю, зачем именно нужно оставаться в девах? Я знаю, что такие получают особые места в церкви и принимают участие в делах братства Пресвятой девы; но — черт возьми! — красивый хороший муж, а к концу года белокурый полненький мальчуган со складочками на толстеньких ножках, который усердно сосет грудь и, весело улыбаясь, в то же время нещадно тискает ее своими розовыми ручонками, все это, по-моему, куда лучше, чем стоять со свечой за вечерней и распевать Turris eburnea!
Дедушка сделал пируэт на своих девяностолетних ногах и скороговоркой, точно заведенный пружиной, крикнул:
— Да, кстати!
— Что такое, отец?
— У тебя ведь, кажется, был друг?
— Да, Курфейрак.
— Где же он теперь?
— Он умер.
— Это хорошо, — он сел возле них, заставив сесть Козетту, и взял их руки в свои старые морщинистые руки. — Эта малютка восхитительна. Эта Козетта — настоящее совершенство! Она в одно и то же время и совсем ничтожная девочка и вполне знатная дама. Она будет всего только баронессой, это для нее слишком мало, так как она рождена быть маркизой. Разве это не бросается в глаза! Дети мои, знайте только одно: вы стоите на верном пути. Любите друг друга, подражайте в этом животным. Любовь — порождение человеческой слабости и духа божества. Любите друг друга до обожания. Но как жаль только… — прибавил он вдруг грустным тоном. — Дело вот в чем! Большая часть моего состояния заключается в пожизненной ренте. До тех пор пока я жив, это все еще ничего, но после моей смерти, лет этак через двадцать, у вас, бедные мои детки, не будет ничего. Вашим прелестным беленьким ручкам, баронесса, придется узнать, что такое работа и что такое нужда.
В эту минуту спокойный, уверенный голос произнес:
— Мадемуазель Эфрази Фошлеван имеет шестьсот тысяч франков.
Это был голос Жана Вальжана. До сих пор он не произнес ни слова, и все, казалось, забыли о его присутствии, хотя он все так же неподвижно стоял позади всех этих счастливых людей.
— Кто это такая, мадемуазель Эфрази? — спросил в недоумении дедушка.
— Я, — отвечала Козетта.
— Шестьсот тысяч франков?.. — переспросил господин Жильнорман.
— Может быть, тысяч на четырнадцать или на пятнадцать меньше, — продолжал Жан Вальжан, и он положил на стол сверток, который тетушка Жильнорман приняла за книгу.
Жан Вальжан своими собственными руками развернул пакет: в нем оказались пачки банковых билетов.
Их пересмотрели и пересчитали. Оказалось пятьсот билетов по тысяче франков и сто шестьдесят билетов по пятьсот франков. Все это вместе составляло сумму в пятьсот восемьдесят четыре тысячи франков.
— Вот так хорошая книга, — сказал господин Жильнорман.
— Пятьсот восемьдесят четыре тысячи франков? — прошептала тетка.
— Девица Жильнорман-старшая, не правда ли, это хорошо устраивает дело? — сказал дедушка. — Этот негодяй Мариус разыскал на древе мечтаний гнездо, в котором сидела гризетка-миллионерша! Верьте теперь в искренность увлечения молодежи! Студенты находят себе студенток с шестьюстами тысяч франков. Керубино работает лучше Ротшильда.
— Пятьсот восемьдесят четыре тысячи франков! — повторяла вполголоса девица Жильнорман. — Пятьсот восемьдесят четыре! Это все равно, что шестьсот тысяч. Каково!
Что же касается Мариуса и Козетты, они в это время созерцали друг друга и почти не обратили внимания на эту подробность.
V. Лучше спрятать свои деньги в лесу, чем отдать нотариусу
Само собой разумеется, и это, кажется, незачем долго объяснять, что после дела Шанматье Жан Вальжан, которому удалось бежать и скрыться на несколько дней, имел возможность побывать в Париже и своевременно взять у Лаффитта деньги, нажитые им в Монрейле под именем Мадлена, — и затем, боясь снова быть арестованным, что с ним и в самом деле случилось спустя некоторое время, он зарыл деньги в Монфермейльском лесу, на так называемом урочище Бларю. Шестьсот тридцать тысяч франков банковыми билетами занимали очень мало места и свободно поместились в ящичке, но, чтобы предохранить ящичек от сырости, он вложил его в дубовый сундучок, набитый стружками каштанового дерева. В этот же сундучок он спрятал и другое свое сокровище: подсвечники епископа. Читатель, конечно, не забыл, что он захватил с собой подсвечники во время бегства из Монрейля. Человек, которого Булатрюель видел в первый раз вечером, был Жан Вальжан. Потом, когда Жану Вальжану бывали нужны деньги, он каждый раз приходил за ними на урочище Бларю. Этим и объясняются поездки, о которых мы упоминали. В кустах, в тайнике, о котором знал только он один, Жан Вальжан прятал заступ. Когда Мариус стал выздоравливать, он, предчувствуя, что скоро должно наступить время, когда эти деньги могут понадобиться, отправился за ними, и на этот раз Булатрюель опять увидел его в лесу, но только уже утром, а не вечером. Булатрюелю достался в наследство заступ.
Всего у него оставалось пятьсот восемьдесят четыре тысячи пятьсот франков. Из этой суммы Жан Вальжан взял пятьсот франков себе. «Там видно будет», — решил он.
Разница между этой суммой и шестьюстами тридцатью тысячами франков, взятыми у Лаффитта, составляла итог издержек за десять лет, с 1829 по 1833 год. Пять лет пребывания в монастыре стоили всего пять тысяч франков.
Жан Вальжан поставил оба серебряных подсвечника на камин, где своим блеском они привели в великий восторг Туссен.
Жан Вальжан знал, впрочем, что он избавился от Жавера. При нем рассказывали, а потом он и сам прочел в «Монитере» сообщение, что тело утонувшего полицейского инспектора Жавера было найдено под плотом прачек между Мостом Менял и Новым и что записка, оставленная Жавером, которого начальство, впрочем, очень высоко ценило и считало безупречным, заставляла предполагать сумасшествие и самоубийство. «Да, это правда, — подумал Жан Вальжан, — он и в самом деле, должно быть, был не в своем уме в то время, когда отпускал меня на свободу, после того как сам же перед этим арестовал».
VI. Два старика, каждый по-своему, стараются устроить все так, чтобы сделать Козетту счастливой
К свадьбе уже шли приготовления. Врач, когда его попросили высказать мнение, объявил, что свадьба может состояться в феврале. В это время на дворе стоял уже декабрь. Прошло еще несколько недель, полных самого восхитительного; безмятежного счастья.
Старый дед чувствовал себя на верху блаженства. Он подолгу любовался Козеттой.
— Очаровательно прелестная девушка! — восклицал он. — У нее такое доброе и кроткое лицо. Это самая очаровательная девушка, какую я только видел в своей жизни. Впоследствии она будет преисполнена добродетелями с благоуханием фиалок. Это сама грация! С таким созданием можно вести жизнь только знатных людей. Мариус, милый мой мальчик, ты — барон, богат, не занимайся адвокатурой, умоляю тебя.
Козетта и Мариус внезапно перешли из могилы прямо в рай. Переход этот был так внезапен, что, наверное, поразил бы их, если бы они не находились в таком восторженном состоянии.
— Понимаешь ли ты тут что-нибудь? — говорил Мариус Козетте.
— Нет, — отвечала Козетта, — но мне кажется, что милосердый Господь смотрит на нас.
Жан Вальжан сделал все, что от него зависело, устранил все препятствия, все устроил, облегчил все формальности. Внешне он казался таким же счастливым, как и сама Козетта, и с какой-то особенной суетливостью спешил как можно скорее осуществить ее желание.
Благодаря тому что он побывал мэром, ему удалось разрешить щекотливый вопрос о происхождении Козетты и скрыть тайну, известную только ему одному. Он мог бы сказать прямо, кто она такая, но, кто знает, какие это могло иметь последствия? Это могло бы, пожалуй, послужить даже препятствием к браку. Он сумел устранить в этом отношении все затруднения. Он дал ей семью, дал законных отца и мать, выбрав их из числа людей уже умерших, чем устранил возможность всяких споров и возражений. Козетта оказалась единственным отпрыском угасшей семьи, она была дочерью не его, а другого Фошлевана, его родного брата. Оба брата Фошлеван служили одно время садовниками при монастыре Пти-Пикпюс. В монастыре навели справки, и сведения получились самые удовлетворительные, и об обоих братьях отзывы были самые благоприятные. Добрые монахини не обладали ни знанием, ни опытом в разрешении вопросов о степенях родства с юридической точки зрения и не могли подозревать никакой уловки в задаваемых им вопросах, так как и сами хорошо не знали, дочерью которого из двух Фошлеванов была Козетта. Они ограничились тем, что усердно подтверждали все, что от них требовали. В результате получился засвидетельствованный нотариусом акт. С этой минуты Козетта стала перед законом девицею Эфрази Фошлеван. Потом она была объявлена круглою сиротою, и Жан Вальжан устроил так, что его назначили, под именем Фошлевана, опекуном Козетты, а господин Жильнорман принял на себя обязанности соопекуна.
Что же касается пятисот восьмидесяти четырех тысяч франков, то сумма эта была объявлена оставленной Козетте по завещанию одним умершим уже лицом, пожелавшим остаться неизвестным. Первоначально капитал равнялся пятистам девяносто четырем тысячам франков, но из них истрачено было на воспитание девицы Эфрази десять тысяч франков, считая в том числе пять тысяч, уплаченные в монастырь. Капитал этот, хранившийся у третьего лица, назначено было вручить Козетте по достижении ею совершеннолетия или же при ее выходе замуж. Все это казалось весьма правдоподобным, в особенности же когда в доказательство к этому прибавлялось больше полмиллиона. Кое-что в этом рассказе казалось как будто несколько странным, но этого никто не замечал: глаза одного из заинтересованных были ослеплены любовью, а глаза остальных шестьюстами тысячами франков.
Козетта узнала, что она не была дочерью старика, которого она так долго называла отцом. Он приходился ей только близким родственником, а отцом был другой Фошлеван. Во всякое другое время это сильно огорчило бы ее, но в том состоянии блаженства, какое она переживала в этот момент, это только слегка ее омрачило, по ней пробежало точно облако, которое быстро сошло с ее чела. У нее был Мариус. Образ молодого жениха затмил образ старика-отца — это закон природы.
К тому же Козетта уже давно привыкла ничему не удивляться. Все, чье детство окружено таинственностью, всегда готовы ко всевозможным неожиданностям.
Несмотря на это, она все-таки продолжала называть Жана Вальжана отцом.
Сиявшая счастьем, Козетта была в полном восторге от дедушки Жильнормана. Действительно, он окружил ее таким вниманием, такими ласками и буквально засыпал подарками. В то время как Жан Вальжан хлопотал о том, чтобы создать Козетте прочное положение в обществе и обеспечить ее существование денежными средствами, господин Жильнорман заботился о ее свадебной корзинке. Ему доставляло особенное удовольствие устроить все как можно великолепнее. Он подарил Козетте платье из гипюра Бэнш, доставшееся ему по наследству от родной бабки.
— Прежние моды опять возвращаются, — говорил он, — старинные вещи производят фурор. Молодые девушки одеваются теперь точь-в-точь, как одевались старухи во времена моей юности.
Он опустошал громадные старинные комоды из красного кормандельского дерева с ящиками, не открывавшимися много лет.
— Надо посмотреть, — говорил он, — чем-то набиты эти старички?
И он с шумом выдвигал огромные ящики с платьями его жен, возлюбленных и бабушек. Он выбрасывал перед Козеттой китайскую тафту, камку, шелковые материи, затканный цветами муар, ярко-красный гродетур, шитые золотом индийские шали, которые можно стирать, штуки толстой двусторонней материи, генуэзские и алансонские кружева, старинные золотые парюры, шкатулки из слоновой кости с тончайшей резьбой, изображавшей батальные картины, уборы, ленты. Безумно влюбленная в Мариуса и полная бесконечной признательности к господину Жильнорману, Козетта мечтала о безграничном счастье в одеждах из атласа и бархата. Ей чудилось, будто серафимы поддерживают ее свадебную корзинку. Душа ее парила в небесной лазури на крыльях из малинских кружев.
Только одно восторженное состояние деда могло соперничать, как мы уже говорили, с упоением влюбленных. На улице Филь-дю-Кальвер царило нескончаемое ликованье.
Каждое утро дедушка дарил что-нибудь старинное Козетте. Всевозможные украшения во всем своем великолепии появлялись перед ней.
Однажды Мариус, который и в счастье охотно любил говорить о вещах серьезных, сказал по какому-то поводу:
— Деятели революции до такой степени велики, что они теперь уже приобрели то обаяние, какое много веков окружает имена Катона и Фокиона, и каждый из них представляется как бы воспоминанием о седой старине, точно антик…
— Муар-антик! — вскричал старик. — Спасибо, Мариус, ты сказал именно то, что мне было нужно.
И на другой же день великолепное муар-антиковое платье чайного цвета обогатило приданое Козетты.
Дедушка даже и из этих тряпок ухитрился извлекать тему для мудрых изречений.
— Любовь хороша, но к ней не мешает прибавить и это. Для полного счастья нужно и бесполезное. Счастье — это, так сказать, самое необходимое. Прибавьте к нему как можно больше всего того, что не составляет предмета первой необходимости. Вот вам сравнение: дворец и ее сердце, ее сердце и Лувр, ее сердце и версальские фонтаны. Дайте мне пастушку и постарайтесь сделать ее герцогиней. Приведите ко мне Филис с венком из васильков на голове и прибавьте к этому сто тысяч ливров ежегодного дохода. Разверните передо мной буколическую картину, но только покажите мне ее под мраморной колоннадой. Поверьте, я готов вести буколическую жизнь, но ничего не имею и против роскоши, против мрамора и золота. Счастье всухомятку похоже на сухой хлеб. Его едят, но для того чтобы пообедать, одного его недостаточно. Я хочу и всего остального, всего ненужного, всего, что кажется бесполезным, всяких излишеств, всего того, что ни на что не годится. Я, помнится, видел в Страсбургском соборе часы высотой с трехэтажный дом. Эти часы показывали время, или, вернее сказать, они были настолько милостивы, что показывали время и в то же время совсем не имели такого вида, что созданы специально для этого. Часы эти, пробив полдень или полночь, полдень — час солнца, полночь — час любви, или же какой угодно другой час, показывали вам луну и звезды, сушу и море, птиц и рыб, Феба и Фебу и целый длинный ряд предметов, выходивших из ниши, и двенадцать апостолов и императора Карла Пятого, и Эпонину, и Сабина, и бесчисленное множество маленьких позолоченных человечков, которые в довершение всего трубили еще в трубы. Прибавьте к этому еще очаровательную игру курантов, которой они неизвестно почему наполняют воздух при всяком удобном случае. Можно ли сравнить с ними простой обыкновенный циферблат, показывающий только одно время? Что касается меня, я всецело становлюсь на сторону больших страсбургских часов и предпочту их шварцвальдской кукушке.
Старик Жильнорман в особенности много толковал о свадьбе, и в его дифирамбах по этому поводу, как в зеркале, отражались взгляды и понятия XVIII века.
— Вы и понятия не имеете, как надо устраивать такие торжества. Вы не знаете, как сделать этот день днем величайшего торжества! — кричал он. — Ваш девятнадцатый век слишком слаб. Ему недостает размаха. Он не знает, что такое роскошь, что такое знатность. Он точно острижен наголо. Ваше среднее сословие безвкусно, бесцветно, безароматно, бесформенно. Хотите знать мечты ваших дам, когда они выходят замуж или, по-ихнему, пристраиваются: хорошенький, заново отделанный будуар, палисандровое дерево и коленкор. Дорогу! Дорогу! Господин Скряга женится на девице Грошиковой. Пышность и великолепие! К свечке прилепили целый луидор! Вот так времечко! Я желал бы убежать к Сарматам. Э! Я еще в 1787 году предсказывал, что все было потеряно в тот день, когда я увидал, как герцог Роган, принц Леон, герцог Шабо, герцог Монбазон, маркиз Субиз, виконт Туар, пэры Франции ехали в простых двуколках в Лоншан! Все это дало свои плоды. Люди нынешнего века дельцы, они играют на бирже, добывают деньги и скряжничают. Они заботятся о своей внешности и тщательно покрывают ее лаком, они всегда щегольски одеты, начисто вымыты, вычищены, выбриты, расчесаны, навощены, отполированы, натерты, безукоризненны, гладки, как отполированный булыжник, благоразумны, чисты до бесконечности. И в то же время — клянусь добродетелью моей возлюбленной! — на совести у них столько навоза и всякой грязи, что от нее отвернется даже коровница, сморкающаяся в руку. Я даже придумал девиз для этой эпохи: «Омерзительная чистоплотность». Не сердись, Мариус, позволь мне высказаться. Как видишь, я не говорю ничего дурного о народе. Я люблю народ, но, согласись сам, что я имею полное право уколоть буржуазию. Я ведь и сам такой же. Кто крепко любит, тот и бьет крепко. Поэтому-то я говорю совершенно открыто, что теперь люди хотя и женятся, но не умеют жениться. Если бы ты знал, с каким сожалением я вспоминаю о милой прелести прежних нравов. Я очень сожалею обо всем этом. Это изящество, это рыцарство, эти деликатные и вежливые манеры, эта веселящая сердце роскошь, которою каждый непременно обладал, эта музыка на свадьбах, симфония в высших слоях и барабан в низших, танцы, радостные лица пирующих, головоломные мадригалы, песни, ракеты, веселый смех, громадная фура, громадные банты из лент — вот что было тогда! Я с сожалением вспоминаю о подвязке новобрачной. Подвязка новобрачной — двоюродная сестра пояса Венеры. Из-за чего разгорелась Троянская война? Клянусь честью, из-за подвязки Елены. Из-за чего ведется борьба, почему божественный Диомед разбивает на голове Мерионея громадный шлем с десятью шишаками, почему Ахилл и Гектор награждают один другого такими ужасными ударами копий? Потому что Елена позволила Парису завладеть своей подвязкой. Подвязка Козетты дала бы Гомеру возможность создать «Илиаду». Он воспел бы в своей поэме такого же старого болтуна, как я, и назвал бы его Нестором. Друзья мои, в старину, в то чудное старое время женились по всем правилам науки: сначала подписывали как следует контракт, а потом устраивали пир. Как только уходил Куяс, на смену ему являлся Гамаш. И это очень просто — черт возьми! — потому что желудок — это такое, видите ли, животное, которое требует, чтобы ему непременно воздавалось должное, и которое хочет, чтобы и для него тоже была устроена свадьба. Ели в то время хорошо, и за столом у каждого была прекрасная соседка без косынки и с умеренно прикрытой шеей. О, как хорошо умели смеяться и как бывало весело в то время! Молодежь представляла собой настоящий букет, — молодой человек украшал себя веткой сирени или букетиком роз, воин превращался в пастушка, а если этот воин случайно оказывался драгунским капитаном, он умел найти средство устроить так, чтобы сделаться Флорианом. Все старались быть красивыми, все старались нарядиться в богатые костюмы с вышивками. Буржуа принимал вид цветка, а маркиз казался усыпанным драгоценными камнями. Тогда не носили ни штрипок, ни сапог. Тогда все были нарядны, блестящи, щеголеваты, в костюмах ярких цветов, все резвились, любили, кокетничали, что не мешало, однако, носить шпагу. Колибри тоже имеют клюв и когти. То была эпоха «Галантной Индии». С одной стороны, была деликатность, а с другой — великолепие и, клянусь честью, тогда умели веселиться. Теперь, наоборот, все стали серьезными. Буржуа стал скуп, а его жена жеманна. Ваш век — век несчастный. Вы изгнали бы граций за то, что они слишком сильно декольтированы. Увы! Теперь красоту прячут точно так же, как и безобразие. Со времени Революции все носят панталоны, даже танцовщицы, балаганная певица и та теперь должна быть серьезна. Вы не веселитесь, а священнодействуете. Вы хотите быть величественными. Вы рассердились бы, если бы вам нельзя было спрятать своего подбородка в галстук. Двадцатилетний мальчишка, вступая в брак, мечтает о том, чтобы как можно больше походить на Ройе-Коллара{549}. А знаете ли вы, к чему ведет эта мания величия. К тому, что все становятся ничтожеством. Запомните следующее: радость не только веселит, но и возвышает человека. Поэтому влюбляйтесь так, чтобы вам было весело, черт возьми! Делайте же так, чтобы и в самом деле видно было, что вы женитесь, когда вы вступаете в брак, пусть это будет лихорадочно, шумно, с треском и гамом счастья! Серьезность нужна в церкви — и только, но как только служба кончилась, тогда пусть целый вихрь волшебных сновидений закружит новобрачную. Брак должен нести в себе в одно и то же время и нечто величественное и языческое; церемония должна начаться в Реймском соборе и окончиться в пагоде Шантелу. Я прихожу в ужас при одной мысли о свадьбе без торжественной обстановки. Черт возьми! Поднимитесь на Олимп хоть в этот день по крайней мере. Будьте богами. Ах! Я понимаю, что можно желать быть сильфами, играть и смеяться, можно желать поразить блеском наряда, но не пресмыкающимися червями! Друзья мои, всякий новобрачный должен стать принцем Альдобрандини{550}. Пользуйтесь этой единственной минутой в вашей жизни, чтобы подняться вместе с лебедями и орлами в лазурную высь, рискуя завтра же снова погрузиться в лягушачье болото буржуазии. Не экономьте в расходах на свадьбу, не урезайте ее великолепия, не скупитесь на расходы в тот день, когда сами вы будете сиять счастьем. Расходы на свадьбу нельзя приравнивать к расходам по хозяйству. О, если бы только дали волю моей фантазии, это вышло бы восхитительно. Из кущи зеленых деревьев звучали бы скрипки. Вот моя программа: небесно-голубое и серебро. В празднестве приняли бы участие языческие божества, дриады и нереиды. Я создал бы подобие брака Амфитриты{551}, розовое облако, нимфы в изящных прическах, но совсем без костюмов, академик, подносящий богине четверостишия, колесница, влекомая морскими чудовищами:
Тритон, трубя в тромбон, на раковине мчался,
И каждый был пленен, и каждый восхищался!
Вот вам программа праздника, лучше этого и придумать ничего нельзя, если только вы не считаете меня круглым невеждой!
В то время как старый дед, полный охватившего его лирического восторга, слушал самого себя, Козетта и Мариус глядели в упоении друг на друга.
Тетушка Жильнорман смотрела на все это со свойственным ей непоколебимым спокойствием. За последние пять или шесть месяцев ей пришлось немало поволноваться: Мариус вернулся, Мариуса принесли истекающим кровью, Мариуса принесли с баррикады, Мариус сначала умирает, а потом снова оживает, Мариус примиряется с дедом, Мариус объявлен женихом, Мариус женится на бесприданнице, а потом оказывается, что Мариус женится на миллионерше. Шестьсот тысяч франков были последним сюрпризом для нее. Потом к ней снова вернулось такое же безучастное отношение ко всему окружающему, какое может испытывать только девушка, готовящаяся к первому причастию. Она ходила ко всем службам, перебирала четки, читала молитвенник, шептала где-нибудь в уголке «Ave», в то время как в другом углу говорили: «Я люблю тебя», и как бы не видела ни Мариуса, ни Козетты, казавшихся ей какими-то тенями, тогда как тенью была она сама.
Аскетизм в известных случаях может доходить до такого состояния инертности, когда душа, приведенная в состояние оцепенения, становится чуждой всему, что можно назвать жизненным процессом, и она оказывается неспособной воспринимать какие бы то ни было движения человеческой души, являются они приятными или нет, и вызвать ее из этого состояния может разве только одно землетрясение или же вообще какая-нибудь неожиданно разразившаяся катастрофа. Такое благочестивое настроение, как говорил отец Жильнорман своей дочери, похоже на насморк. «Ты совсем не чувствуешь аромата жизни, какой бы от нее ни исходил запах, хороший или дурной», — прибавлял он.
Впрочем, шестьсот тысяч франков тоже оказали свое влияние на спокойствие духа старой девы. Отец привык так мало обращать на нее внимания, что даже не посоветовался с ней, прежде чем дать согласие на брак Мариуса. Он, по своему обыкновению, решил это вдруг, сразу, и, превратившись из деспота в раба, горел только одним желанием — угодить Мариусу. А о том, что существует еще и тетка, что она может иметь свое мнение, он даже и не подумал, и, несмотря на всю ее овечью кротость, такой поступок оскорбил ее. В душе возмущенная этим, хотя внешне совершенно спокойная, она сказала себе: «Отец решил вопрос о браке без моего участия. Я разрешу без него вопрос о наследстве». Дело в том, что она была богата, а отец нет. Но это решение она хранила про себя. Если бы жених и невеста были бедняками, она, по всей видимости, так и оставила бы их бедными. «Тем хуже для моего племянника! Он берет нищую, пусть же за это они оба будут нищими». Но полмиллиона Козетты пришлись по душе тетушке и изменили ее взгляд на влюбленную парочку. Шестьсот тысяч франков заслуживают того, чтобы обратить на них внимание, и для нее становилось очевидным, что она не могла поступить иначе, как оставить свое состояние молодым людям, потому что теперь они не нуждались в нем.
Было решено, что новобрачные будут жить у деда. Господин Жильнорман непременно хотел отдать им свою комнату как самую лучшую во всем доме.
— Я помолодею от этого, — уверял он. — Это давний проект. Я всегда мечтал поселить новобрачных в моей комнате.
Он убрал комнату различными старинными безделушками. Стены и потолок обтянул имевшимся у него в запасе куском шелковой материи с затканными бархатом по золотистому полю цветами незабудок, он уверял, что эта материя настоящая утрехтская, и в заключение прибавлял, что такой же точно материей была задрапирована постель герцогини д'Анвилль в Ла-Рош-Гюйон. На камин он поставил маленькую фигурку из саксонского фарфора, изображавшую обнаженную женщину с муфточкой в руках.
Библиотека господина Жильнормана превратилась в кабинет адвоката, необходимый Мариусу, потому что это требовалось советом адвокатов для вступления в их сословие.
VII. Мечты и действительность
Влюбленные виделись ежедневно. Козетта приходила вместе с господином Фошлеваном.
— Неслыханное дело, — говорила девица Жильнорман, — чтобы невеста являлась в дом к жениху и позволяла так ухаживать за собой.
Но медленно тянувшееся выздоровление Мариуса приучило ее к этому, и кресла на улице Филь-дю-Кальвер, оказавшиеся более удобными для беседы с глазу на глаз, чем соломенные стулья на улице Омм Армэ, сделали ее здесь постоянной гостьей. Мариус и Фошлеван виделись, но не разговаривали друг с другом. Со стороны казалось, будто они заранее условились, что так именно это и должно быть. Каждая молодая девушка должна иметь провожатого. В глазах Мариуса Фошлеван играл роль такого провожатого при Козетте, и поэтому он ничего не возражал против этого. Слегка и только в общих чертах затрагивая политические вопросы с точки зрения условий общего улучшения народного быта, они ограничивались при ответах почти что одними «да» или «нет». Однажды, обсуждая вопрос о народном образовании, которое, по мнению Мариуса, должно было быть бесплатным и обязательным, одинаково доступным во всех его видах всем гражданам, как воздух и солнце, они оказались вполне солидарными и дошли даже до того, что разговорились. Мариус заметил при этом, что господин Фошлеван говорил хорошо и даже с некоторого рода пафосом, хотя ему и недоставало чего-то. У Фошлевана не хватало как будто того, что требуется светскому человеку, и было что-то такое, ставившее его выше обычного уровня.
Внутренне, в глубине души, Мариус постоянно думал о Фошлеване, державшем себя по отношению к нему хотя и доброжелательно, но холодно. Временами он даже начинал как будто сомневаться в своих личных воспоминаниях. В его памяти был пробел, черная дыра, пропасть, образовавшаяся в результате четырехмесячной агонии. Многое так и погибло навсегда в этой бездне. Ему не раз приходило в голову, неужели он в самом деле видел на баррикаде этого самого господина Фошлевана, который держит себя так серьезно и так спокойно.
Впрочем, не одно только недоумение явилось результатом быстрой смены событий в прошлом. Нет никакого основания полагать, что он совершенно освободился от мрачных воспоминаний, которые заставляют нас даже в минуту полного счастья и покоя грустно оглядываться назад. Человек, не вспоминающий того, что скрылось за горизонтом минувшего, не в состоянии ни мыслить, ни любить. Мариус иногда закрывал лицо руками, и тогда в памяти его хотя и смутно, точно в тумане, вставало прошлое. Он снова видел умирающего Мабефа, слышал, как под градом пуль пел Гаврош, чувствовал на своих губах холод от прикосновения к челу Эпонины, видел лица Анжолраса, Курфейрака, Жана Прувера, Комбферра, Боссюэта, Грантэра, которые смутно вставали перед ним и затем опять исчезали. Неужели ему только пригрезились все эти дорогие существа, скорбные, мужественные и трагические? Разве они не существовали на самом деле? Прошлое поглотило все это в облаках порохового дыма. Такие моменты сильного лихорадочного возбуждения часто вызывают воспоминания, похожие на грезы. Он задавал себе вопросы, выпытывал у самого себя. Все это исчезнувшее прошлое вихрем проносилось у него в голове. Куда же все они девались? Неужели все это умерло? Борьба во мраке унесла все, за исключением одного его. Ему казалось, что все это скрылось как бы за опущенным театральным занавесом. Такие занавесы опускаются не только в театре, но и на жизненной сцене.
А сам он разве остался таким же человеком, каким был прежде? Он был бедняком, а теперь стал богат, он был одинок и покинут, а теперь снова обрел семью, он доходил до полного отчаяния, а теперь женится на Козетте. Ему казалось, что он перешагнул через могилу, попав туда темным и выйдя просветленным, а те, другие, так и остались в царстве теней. Бывали такие минуты, когда все эти призраки прошлого, словно ожив, окружали его, погружая в мрачное раздумье; тогда все его мысли обращались к Козетте, и лицо Мариуса снова прояснялось: только одно это и могло сглаживать воспоминание об ужасной катастрофе. Фошлеван тоже до известной степени принадлежал к числу этих исчезнувших существ. Мариус не знал, верить или нет в то, что Фошлеван, которого он видел на баррикадах, одно и то же лицо с тем Фошлеваном, который с таким серьезным видом сидит рядом с Козеттой. Первый казался ему чем-то вроде призрака, который как кошмар появлялся перед ним во время приступов бреда. К тому же обе эти натуры обладали таким необщительным характером, что Мариус не мог задать ни одного вопроса по этому поводу Фошлевану. Ему даже не приходило это в голову.
В жизни вовсе уж не так редко случается, как это думают, что двое людей, имеющих одну общую тайну, по какому-то безмолвному соглашению уславливаются не вспоминать о ней. Один только раз Мариус сделал такую попытку. В разговоре он упомянул об улице Шанврери и, обернувшись к Фошлевану, сказал:
— Вы хорошо знаете эту улицу?
— Какую улицу?
— Улицу Шанврери.
— Не имею никакого представления об улице с таким названием, — ответил Фошлеван самым серьезным образом.
Ответ этот, отрицавший даже саму возможность существования улицы с таким названием, показался Мариусу вполне убедительным.
«Очевидно, — думал он, — мне все это пригрезилось. Это была галлюцинация. Там был кто-нибудь другой, очень похожий на него. Фошлевана там не было».
VIII. Двое людей, исчезнувших бесследно
Как ни велико было блаженное состояние души Мариуса, оно не отвлекло его от забот.
Пока шли приготовления к свадьбе, он, пользуясь временем, остававшимся в его распоряжении до знаменательного дня, производил трудные и тщательные розыски обо всем, что оставалось ему неизвестным из прошлого. Он был обязан это сделать в благодарность как за своего отца, так и от себя лично. Ему нужно было найти Тенардье и незнакомца, доставившего его самого к господину Жильнорману. Мариус хотел разыскать этих двух лиц раньше чем он женится; его пугала мысль, что эти неуплаченные долги совести набросят тень на его лучезарное будущее. Ему казалось немыслимым оставить позади все это выстраданное прошлое, и он хотел расквитаться с ним, прежде чем вступить в радостное будущее.
Пусть Тенардье и негодяй, это нисколько не изменяло факта спасения им жизни полковнику Понмерси. Тенардье мог быть бандитом только для других, но не для Мариуса.
Мариус не знал, как именно разыгралась эта сцена на поле битвы под Ватерлоо, и не знал того обстоятельства, что отец его очутился в странном положении, — он хотя и был обязан Тенардье спасением жизни, но не мог считать себя благодарным ему за это.
Ни одному из многочисленных агентов, нанятых Мариусом, не удалось напасть на след Тенардье. С этой стороны, казалось, все было утеряно безвозвратно. Жена Тенардье умерла в тюрьме во время следствия. Тенардье и его дочь Азельма — два единственных лица, уцелевших из всей этой несчастной семьи, исчезли неизвестно куда. Пучина неизвестности молча сомкнулась над этими существами. На поверхности не видно было ни ряби, ни мрачных концентрических кругов, которые могли бы служить признаком, что тут что-то погрузилось в бездну и что именно здесь и нужно искать.
Жена Тенардье умерла, Булатрюель был освобожден из-под следствия, Клаксу исчез, главные преступники бежали из тюрьмы, и дело о преступлении, совершенном в лачуге Горбо, было закрыто. Дело это считалось довольно-таки темным. Уголовный суд должен был удовольствоваться двумя мошенниками средней руки, Паншоном, он же Прэтанье, он же Бигрнайль, и Деми-Лиаром, носившим прозвище Два Миллиарда, которые оба были приговорены судом к десяти годам каторги. Бежавшие из тюрьмы и укрывшиеся от суда их сообщники были заочно приговорены к пожизненным каторжным работам. Тенардье же — глава и предводитель шайки — также заочно, был приговорен судом к смертной казни. Этот приговор был единственным, что оставалось от Тенардье, это воспоминание бросало на исчезнувшую и как бы погребенную личность мрачный свет, точно свеча, стоявшая у гроба умершего.
К тому же этот приговор, заставлявший Тенардье укрываться как можно дальше от правосудия из опасения быть снова арестованным, только еще более сгущал мрак, окутывавший этого человека.
Что же касается того неизвестного, который спас Мариуса, то розыски вначале шли довольно успешно, а потом вдруг всякие его следы исчезли. Агенту удалось разыскать фиакр, в котором привезли Мариуса на улицу Филь-дю-Кальвер вечером 6 июня. Кучер показал, что 6 июня он по приказанию полицейского агента «дежурил» с трех часов пополудни до самой ночи на набережной Елисейских полей, как раз у самого выхода из главной водосточной трубы, что в девять часов вечера решетка, загораживавшая отверстие водосточной трубы, выходившей на берег реки, открылась, оттуда вышел человек, неся на плечах другого, который казался мертвым; потом полицейский агент, стоявший тут же неподалеку, арестовал живого, завладев также и мертвым, затем по приказанию агента он, кучер, забрал «всех этих людей» в свой фиакр, и они поехали сначала на улицу Филь-дю-Кальвер, где и оставили мертвого; далее он показал, что мертвый этот был не кто иной, как Мариус, которого он теперь признал с первого взгляда, несмотря на то, что на этот раз он оказался живым; потом, по словам кучера, они опять сели в фиакр, и он погнал лошадей, а в нескольких шагах от ворот Архива ему приказали остановиться, и, расплатившись с ним здесь же на улице, те двое вышли из фиакра, и агент увел другого человека; больше он ничего не знает, да к тому же и ночь была очень темная.
Мариус, как мы уже говорили, ничего этого не помнил. Он помнил только, что в тот момент, когда он упал на баррикаде, его подхватили сзади чьи-то сильные руки, а затем он уже ничего не помнил и пришел в себя только в доме господина Жильнормана.
Он терялся в догадках.
Он не мог сомневаться в тождественности своей собственной личности. Но каким же это образом могло случиться, что, упав на улице Шанврери, он был найден затем полицейским агентом на берегу Сены, возле моста Инвалидов? Значит, кто-то перенес его из квартала Рынка на Елисейские поля. Но каким образом? По водосточной трубе? Неслыханное самопожертвование! Но кто же сделал это! Кто?.. Этого-то человека и хотел разыскать Мариус.
И вот об этом человеке, который спас ему жизнь, как раз ничего и не известно, никакого следа, ни малейшего указания.
Мариус, несмотря на величайшую осторожность в этом деле, распространил свои розыски даже до того, что обратился в полицейскую префектуру. Добытые здесь сведения дали еще меньшие результаты, не прояснив ничего. Префектура знала меньше, чем кучер фиакра. Там ничего не знали об аресте кого бы то ни было 6 июня у выходной решетки главного водостока, туда не поступало никакого донесения от полицейского агента по этому делу, на которое в префектуре взглянули как на басню. Авторство басни приписывали извозчику, потому что извозчик, в надежде получить на водку, способен на все, даже может фантазировать. А между тем это был факт, не оставлявший места сомнению, и Мариус не мог сомневаться в нем, как не мог сомневаться в тождестве самого себя, о чем мы уже говорили раньше.
Все было необъяснимо в этой странной загадке.
Что стало с этим человеком, с этой таинственной личностью, которого извозчик видел выходящим из отверстия водосточной трубы с бесчувственным Мариусом на руках и которого дежуривший здесь полицейский агент арестовал в момент спасения бунтовщика? Что сталось с ним? Что сталось наконец с полицейским агентом? Почему этот агент молчал? Может быть, этому человеку удалось бежать? Может быть, он подкупил агента? Почему человек этот не хочет дать о себе весточку Мариусу, обязанному ему всем? В этом видно бескорыстие, такое же высокое, как и самопожертвование. Почему этот человек не хочет появиться? Может быть, он стоит выше обыкновенных людей и не желает благодарности, но никто не имеет права отказываться от признательности. Может быть, он умер? Кто бы он мог быть? Как он выглядит? Никто не мог ответить на эти вопросы. Извозчик говорил: «Ночь была очень темна», а Баск и Николетта видели только одного залитого кровью молодого господина. Лишь один привратник, встретивший с зажженной свечой прибывшего в таком страшном виде Мариуса, видел незнакомца, и вот что он сказал: «Человек этот был ужасен».
Мариус, в надежде облегчить себе поиски, приказал сохранить свою окровавленную одежду, которая была на нем, когда его привезли к дедушке. При осмотре платья заметили, что одна подкладка сюртука как-то странно разорвана. Недоставало одного куска.
Однажды вечером Мариус говорил с Козеттой и Жаном Вальжаном обо всей этой загадочной истории, о том, как он производил розыски, окончившиеся пока полной неудачей. Равнодушное лицо «господина Фошлевана» вывело его из терпения. И с живостью, граничившей с гневом, он вскричал:
— Да кто бы ни был этот человек, он совершил великий подвиг! Знаете ли вы, что он сделал, милостивый государь? Он появился как ангел-хранитель. Ему пришлось броситься в самый пыл битвы, вынести меня на руках, открыть водосточную трубу, втащить меня туда и все время нести на руках! Ему пришлось пройти больше полутора миль по ужасной подземной галерее. Он должен был брести в потемках, в клоаке, больше полутора миль, милостивый государь, с трупом на спине! И с какою целью? С единственной целью спасти этот труп. Этим трупом был я. Он сказал себе: может быть, в нем еще теплится искра жизни, пожертвую своею ради спасения этой несчастной искры. Он рисковал собой не один раз, а по крайней мере раз двадцать! Каждый шаг грозил ему опасностью. Доказательством служит то, что, выйдя из трубы, он был сейчас же арестован. Понимаете вы теперь, милостивый государь, какой подвиг совершил этот человек? И он не ожидал за это никакой награды. Кто такой был я для него? Революционер. Чем я был в то время? Побежденным. О!.. Если бы эти шестьсот тысяч франков, которые принадлежат Козетте, были моими…
— Они ваши, — перебил его Жан Вальжан.
— Хорошо, в таком случае, — продолжал Мариус, — я истрачу их на то, чтобы разыскать этого человека.