ГЛУБОЧАЙШИЙ МРАК РОДИТ ЗАРЮ
I. Жалость к несчастным и снисхождение к счастливым
Ужасная вещь быть счастливым! Какое ощущается тогда блаженство. Кажется, что всего уже достиг! Как легко, владея ложною целью жизни — счастьем, забываешь истинную цель — выполнение долга!
Надо заметить, однако, что большой ошибкой было бы осуждать Мариуса.
Мариус, как мы уже это объяснили, до своей женитьбы не задавал никаких вопросов господину Фошлевану, а после он уже боялся расспрашивать Жана Вальжана. Он очень жалел о том, что позволил себе слабость дать обещание. Он бесчисленное множество раз повторял себе, что он не имел права уступать отчаянию. Мариус ограничился тем, что постепенно старался отдалить Жана Вальжана от дома и по мере возможности вычеркнуть его из памяти Козетты. Он всегда как бы становился между Козеттой и Жаном Вальжаном, будучи убежден, что при таком его поведении она, не видя Жана Вальжана, перестанет о нем думать. Это уже было не только вычеркиванием, но и полнейшим затмением.
Мариус поступал так, как он считал необходимым и справедливым. Стараясь удалить Жана Вальжана, не прибегая при этом к использованию крутых мер, но и не проявляя слабости, он думал, что право на это ему дают как те причины, о которых мы уже упоминали, так и те, которые нам придется узнать потом. В одном процессе, который он вел, ему случайно пришлось столкнуться с бывшим служащим дома Лаффитта, и таким образом он, не прибегая к розыскам, добыл такие секретные сведения, которые могли усугубить и без того опасное положение Жана Вальжана. Но тем не менее он считал себя обязанным возвратить шестьсот тысяч франков законному владельцу, которого он и старался разыскать, соблюдая всевозможную осторожность. А пока он упорно не хотел прикасаться к этим деньгам.
Что касается Козетты, то она совершенно ничего не знала об этих тайнах, но и ее тоже было бы жестоко обвинять в охлаждении к Жану Вальжану.
Могучий электрический ток шел от Мариуса к ней и заставлял ее инстинктивно и почти машинально делать все, что хотелось Мариусу. Она чувствовала рядом с «господином Жаном» волю Мариуса и подчинялась ей. Ее мужу незачем было ей говорить, она чувствовала неопределенное, но ясное давление его невысказанных мыслей и слепо повиновалась ему. В этом случае ее послушание заключалось в том, чтобы не вспоминать о том, что хотел забыть Мариус. Для этого она не делала ни малейшего усилия. Душа ее бессознательно, и за это ее нельзя винить, так слилась с душою мужа, что то, что покрывалось облаком тумана в памяти Мариуса, затемнялось и в ее воспоминаниях.
Но, однако, не будем заходить слишком далеко; в том, что касалось Жана Вальжана, забвение это было, так сказать, только поверхностное. Это было скорее легкомыслие, чем забывчивость. В глубине души она продолжала нежно любить того, кого она так долго называла отцом. Но она еще больше любила своего мужа. Этим и нарушалось равновесие ее сердца, склонявшегося в одну сторону.
Иногда Козетта пробовала заговорить о Жане Вальжане и высказывала удивление по поводу его продолжительного отсутствия. Тогда Мариус успокаивал ее: «Я думаю, что его нет дома. Разве ты забыла, как он говорил, что собирается куда-то в путешествие?» — «Это правда», — думала Козетта. И таким образом он обыкновенно скрывал от нее истину. Но ненадолго. Два или три раза она посылала Николетту на улицу Омм Армэ справиться, не вернулся ли из путешествия господин Жан. Жан Вальжан приказывал отвечать, что он еще не возвращался.
Козетта довольствовалась таким ответом, так как все ее мысли были заняты Мариусом.
Тут необходимо заметить еще, что Мариус и Козетта тоже на некоторое время уезжали. Они ездили в Вернон. Мариус возил Козетту на могилу своего отца.
Мариус понемногу отвлекал Козетту от мыслей о Жане Вальжане. Козетта охотно поддавалась ему.
Впрочем, то, что часто слишком жестоко называют неблагодарностью детей, не всегда заслуживает такого строгого упрека. Это неблагодарность природы. Мы уже говорили раньше, что «природа не оглядывается назад». Природа разделяет все живые существа на приходящих и уходящих. Уходящие всегда обращены лицом к мраку, приходящие к свету. Этим и объясняется отчуждение, мучительное для стариков и почти невольное для молодых. Это отчуждение, вначале нечувствительное, растет медленно, также как растут ветви. Ветви не отрываются от ствола, а только удаляются от него. В этом не их вина. Молодость идет туда, где радость, веселье, яркий свет, любовь. Старость идет к концу. Они не теряют друг друга из виду, но между ними нет больше единства. Охлаждение у молодых людей вызывается жизнью, а у стариков — холодом могилы. Не будем же обвинять этих бедных детей.
II. Последние вспышки догорающей лампы
Однажды Жан Вальжан спустился с лестницы, сделал три шага по улице и сел на тумбу, на ту самую тумбу, на которой Гаврош застал его задумавшимся в ночь с 5 на 6 июня; он посидел на ней несколько минут, потом опять вернулся домой. Это был уже последний ход маятника. На следующий день он уже не выходил из дома. Еще через день он не мог уже встать с постели.
Его привратница, которая готовила его незатейливый обед, немного капусты или несколько картофелин с салом, взглянула на тарелку из темной глины и воскликнула:
— Но вы вчера ничего не ели, бедняжка!
— Напротив, — отвечал Жан Вальжан.
— Тарелка совсем полная.
— Посмотрите на кувшин с водой. Он совершенно пуст.
— Это значит, что вы много пили, но это вовсе не значит, чтоб вы что-нибудь ели.
— Ну, — сказал Жан Вальжан, — а если мне так хотелось воды?
— Это называется жаждой, а когда в то же время нет аппетита, это называется лихорадкой.
— Я завтра поем.
— Или в Троицын день. А почему бы не сегодня? Разве говорят: «Я поем завтра»? Даже не попробовали моей стряпни! А между тем еда такая вкусная!
Жан Вальжан взял старуху за руку.
— Обещаю вам съесть все это завтра, — сказал он ей своим ласковым голосом.
— Я сердита на вас, — отвечала привратница.
Жан Вальжан не видел ни одного человеческого существа, кроме этой доброй женщины. В Париже существуют улицы, по которым никто не ходит, и дома, куда никто не заглядывает. Жан Вальжан жил на одной из таких улиц и в одном из таких домов. Когда он еще выходил из дома, он купил за несколько су у медника небольшое медное распятие, которое он повесил на гвоздь напротив своей постели. Распятие всегда бывает приятно видеть перед собой.
Так прошла целая неделя, в течение которой Жан Вальжан не сделал шага из своей комнаты. Он продолжал лежать в постели. Привратница сказала своему мужу:
— Старик наверху не встает, не ест. Он долго не проживет. Все это у него от горя. Никто не выбьет у меня из головы, что его дочери плохо живется замужем.
Привратник возразил ей тоном превосходства супруга:
— Если он богат, пусть позовет доктора. Если беден, пусть обходится без него. Но если он не позовет доктора, он умрет.
— А если позвать доктора?
— Все равно умрет! — изрек привратник.
Привратница принялась вырезать своим старым ножом траву, пробивавшуюся между плитами того маленького клочка земли, который она называла мостовой, и, вырывая траву, ворчала:
— Жаль! Старичок такой чистенький и беленький, как цыпленочек.
В это время она увидела проходившего мимо знакомого врача и взяла на себя смелость попросить его подняться взглянуть на больного.
— На втором этаже, — сказала она. — Потрудитесь идти только прямо туда. Бедняга не встает уже больше с постели, ключ всегда торчит в двери.
Врач осмотрел Жана Вальжана и переговорил с ним. Когда врач собрался уходить, привратница спросила его:
— Ну что, каков он, доктор?
— Ваш больной очень плох.
— Что такое с ним?
— Ничего и все. Этот человек, по-видимому, потерял дорогое существо. От этого он и умирает.
— Что же он вам сказал?
— Сказал, что чувствует себя хорошо.
— Вы зайдете к нему еще раз, доктор?
— Да, — отвечал доктор. — Но только тут нужно еще, чтобы к нему пришел и кто-нибудь другой, кроме меня.
III. Перо кажется тяжелым тому, кто поднимал тяжелый воз Фошлевана
Однажды вечером Жан Вальжан почувствовал себя настолько слабым, что с трудом смог приподняться и опереться на локоть; он взял себя за руку и не мог прощупать пульса, дыхание было короткое и прерывистое, он чувствовал себя совсем слабым, каким не бывал еще никогда. Тогда, по всей видимости под влиянием каких-либо особенно серьезных причин, он сделал над собой усилие, сел на постель и стал одеваться. Он надел на себя свою старую одежду рабочего. Не выходя больше из дома, он стал опять носить этот костюм, отдавая ему предпочтение перед всеми остальными. Во время одевания он несколько раз останавливался отдохнуть; когда же он надевал куртку в рукава, пот градом катился у него по лбу.
Оставшись один, он переставил свою кровать в переднюю комнату, чтобы как можно реже заходить в остальные комнаты этого опустевшего жилища.
Открыв чемодан, он достал из него детское приданое Козетты и разложил его на коленях. Подсвечники епископа стояли на своем постоянном месте, на камине. Вынув из ящика две восковые свечи, он вставил их в подсвечники. И затем, хотя было еще совсем светло, так как это было летом, зажег их. Иногда можно видеть зажженные свечи днем в доме, где есть покойник.
Каждый шаг, который он делал, переходя с одного места на другое, утомлял его, и он то и дело присаживался. Это была не обычная слабость, вызванная чрезмерной затратой сил, которые потом снова восстанавливаются, а наоборот, тут организм расходовал последний запас жизненной энергии, тут происходило иссякание жизни, которая выходила капля за каплей вследствие прилагаемых им чрезмерных усилий, которые, впрочем, не предстояло больше повторять.
Кресло, на которое он сел, стояло напротив зеркала, рокового для него и такого счастливого для Мариуса, в котором он прочел отпечатавшееся письмо Козетты. Он взглянул в зеркало и не узнал сам себя: ему было восемьдесят лет; до свадьбы Мариуса ему нельзя было дать и пятидесяти, за этот год он постарел на целых тридцать лет. На лбу у него виднелись уже не морщины старости, а таинственная печать смерти. Здесь чувствовалась борозда, проведенная неумолимой рукой. Щеки обвисли, кожа приобрела такой оттенок, как будто земля уже покрыла ее, углы рта опустились, как у тех масок, изваяния которых делались древними на гробницах, глаза смотрели вперед с выражением упрека; он походил на дошедшего до отчаяния человека, у которого есть на что жаловаться.
Он переживал теперь то состояние, ту последнюю фазу горя, когда скорбь уже не изливается больше наружу, она как бы закупоривается сгустком крови, отчаяние как бы зарубцовывает рану в душе.
Наступила ночь. Он с большим трудом перетащил стол и старое кресло к камину, положил на стол перо и бумагу и поставил чернильницу.
Затем с ним сделался обморок. Придя наконец в себя, он почувствовал сильную жажду. Не имея сил поднять кувшин, он с трудом наклонил его и, припав к нему губами, выпил глоток воды.
После этого он опять обернулся к постели, снова сел, потому что не мог держаться на ногах, и молча продолжал глядеть на черное платьице и на все эти дорогие ему вещицы.
Подобного рода созерцание может продолжаться целыми часами, которые порой кажутся минутами. Вдруг он вздрогнул, так как почувствовал, что начинает уже холодеть, а потом, положив локти на стол, освещенный свечами, горевшими в подсвечниках епископа, взял перо.
Перо и чернила не использовались уже давно, кончик пера загнулся, чернила высохли, ему пришлось встать и подлить воды в чернильницу; все это он сделал с большим трудом, присаживаясь за это время раза два или три, а писать ему пришлось обратной стороной пера. Время от времени он обтирал струившийся со лба пот.
Рука у него дрожала. Он медленно написал следующие строки:
«Благословляю тебя, Козетта. Я объясню тебе все. Твой муж был прав, дав мне понять, что я должен удалиться, и хотя он немного и ошибся в своих предположениях, тем не менее он все-таки поступил справедливо. Он превосходный человек. Люби его всегда и после моей смерти. Господин Понмерси, любите мое возлюбленное дитя. Козетта, эту записку найдут здесь, и вот что я хочу тебе сказать, я приведу тебе все цифры, если я только буду в состоянии их вспомнить, слушай же: деньги твои. Вот в чем дело. Белый гагат привозят из Норвегии, черный — из Англии, черный стеклярус из Германии. Гагат легче и ценится дороже. Во Франции можно делать такой же искусственный стеклярус, как и в Германии. Для этого нужна маленькая наковальня в два квадратных дюйма и спиртовая лампочка, чтобы размягчать мастику. Прежде мастика эта изготовлялась из резины и голландской сажи и обходилась по четыре франка за фунт. Я изобрел способ приготовления ее из красной камеди и скипидара. Она обходится не дороже тридцати су и при этом получается гораздо лучше. Пряжки изготавливаются из лилового стекла, которое такой же мастикой наклеивают на оправу из железа. Стекло должно быть лиловое, когда делают оправу из железа, и черное, когда оправа золотая. В Испанию идет их очень много. Это страна стекляруса…»
Тут он остановился, перо выпало у него из рук, он разразился одним из тех отчаянных рыданий, которые потрясали все его существо. Бедняга обхватил руками голову и задумался. «О! — воскликнул он мысленно (жалобный крик, который слышит один только Бог). — Теперь конец. Я больше уже не увижу ее. Она, как улыбка, промелькнула передо мной. Я ухожу во мрак, не повидавшись с ней. Хотя бы только на одну минуту, на один миг услышать ее голос, прикоснуться к ее платью, взглянуть на нее, на моего ангела, а затем умереть! Умереть — пустяки, самое ужасное состоит в том, что придется умереть, не увидав ее. Она улыбнулась бы мне, сказала бы что-нибудь. Разве бы это кому-нибудь повредило? Нет, теперь все кончено, и навсегда. Я остался совсем одинок. Боже мой! Боже мой! Я не увижу ее больше никогда».
В эту минуту постучались в дверь.
IV. Чернила, которые, вместо того чтобы очернить, обеляют
В тот же день или, лучше сказать, в тот же день вечером, как только Мариус встал из-за стола и ушел в свой кабинет, — ему нужно было рассмотреть одно дело, Баск подал ему письмо и сказал:
— Лицо, написавшее это письмо, ждет в передней.
Козетта взяла дедушку под руку и отправилась в сад.
Письмо, как и человек, может иметь отталкивающий вид. Иногда бывает достаточно увидеть письмо, написанное на грубой, измятой бумаге, чтобы сказать, что такое письмо не нравится. Письмо, принесенное Баском, представляло собой нечто подобное. Мариус взял письмо в руки, от него пахло табаком. Ничто так не просветляет память, как запах. Мариус узнал этот табак. Затем он прочел надпись: «Господину Понмерси. Собственный дом». Запах табака помог ему узнать почерк. Изумление в некоторых случаях бывает похоже на проблески молнии. Мариуса как бы озарила одна из этих молний.
Обоняние, этот таинственный помощник памяти, воскресило в нем целый мир. Такая же бумага, так же точно сложенная, такие же бледные чернила, такой же точно почерк, а главное — тот же самый табак, — все это сразу напомнило ему логово Жондретта.
Итак, по странной игре случая, к нему сам собой явился один из тех следов, которые он так долго разыскивал, который доставил ему так много хлопот и который он считал уже навсегда потерянным.
Мариус торопливо распечатал письмо и прочел:
«Господин барон, если бы Провидение наградило меня талантами, я мог бы быть бароном Тенар, членом института (Академия наук), но я, к несчастью, не барон. Я только его однофамилец и буду очень счастлив, если воспоминание о нем может послужить для меня рекомендацией в глазах вашей милости. Одолжение, которым вы меня удостоите, будет взаимным. Я знаю тайну одного человека. Эту личность знаете и вы. Желая иметь честь оказать вам услугу, я готов сообщить вам эту тайну. Я мог бы дать вам самое простое средство изгнать эту личность из вашей уважаемой семьи, которая на пребывание у вас не имеет никаких прав, так как сама баронесса знатного происхождения. Святилище добродетели не может иметь ничего общего с преступлением и должно отречься от него. Я ожидаю в передней приказаний господина барона. Готовый к услугам».
Письмо было подписано «Тенар».
Фамилию эту нельзя было назвать вымышленной. Она была только немного укорочена.
Впрочем, неграмотное построение фраз и орфография еще более подтверждали эту догадку. Все эти признаки подтверждали предположение, кто именно был автор письма: это было ясно, это не оставляло никаких сомнений.
Мариус был сильно взволнован. Вызванное в нем в первую минуту удивление сменилось искренней радостью. Если бы в дополнение к этому ему посчастливилось найти и второго из тех двух людей, которых он искал, того самого, кто спас ему жизнь, ему нечего было бы больше желать.
Он открыл один из ящиков своего письменного стола, достал оттуда несколько банковских билетов, положил их себе в карман, запер ящик и позвонил. Баск полуоткрыл дверь.
— Просите, — сказал Мариус.
Баск произнес:
— Господин Тенар.
В комнату вошел человек.
Появление этого субъекта вызвало новое удивление Мариуса, так как он оказался совершенно незнакомым Мариусу.
У этого человека, уже старика, был большой нос, подбородок его утопал в галстуке, глаза его скрывались за зелеными очками, седые, гладко причесанные волосы опускались на лоб до самых бровей, и казалось, будто на нем был надет парик вроде тех, какие носят английские кучеры у великосветских богачей. Он был одет во все черное, костюм его был хотя и сильно поношен, но опрятен, свешивавшаяся из часового кармана коллекция брелоков заставляла предполагать наличие часов. В руке он держал старую шляпу. Незнакомец шел сгорбившись, и это становилось еще более заметным, когда он отвешивал глубокий поклон.
Но что всего больше бросалось в нем с первого взгляда, так это то, что надетый на нем, застегнутый на все пуговицы черный костюм слишком ему широк и, очевидно, попал к нему с чужого плеча. Здесь необходимо сделать небольшое отступление.
В ту эпоху в Париже, в старом полуразвалившемся домишке, на улице Ботрельи, вблизи арсенала, проживал изобретательный еврей, избравший своей специальностью превращать мошенников в честных людей. Но это делалось, конечно, не надолго, так как подобное превращение ставило до известной степени в затруднительное положение мошенника. Перемена производилась быстро, на день или на два, с платой по тридцати су в день, и совершалась при помощи костюма, тщательно подбираемого таким образом, чтобы придать вид порядочности всем этим субъектам. Субъект, занимавшийся сдачей костюмов напрокат, носил прозвище Менялы, эту кличку ему дали преступники, и он был известен только под этим именем. Он обладал громадным выбором костюмов. В общем, все эти обноски, в которые он переряжал людей, имели довольно сносный вид.
Все эти костюмы строго распределялись по специальностям и категориям, в его магазине на каждом гвозде висело какое-нибудь обветшалое и сильно поношенное общественное положение: тут висел костюм судьи, там ряса кюре, здесь сюртук банкира, в одном углу полный костюм отставного военного, в другом — костюм литератора, дальше — полная экипировка чиновника. Еврей этот исполнял обязанности костюмера в огромной драме, которую мошенничество разыгрывало в Париже. Его квартира была кулисами, из-за которых выходило воровство и куда скрывалось мошенничество. В эту гардеробную являлся оборванный мошенник, выкладывал тридцать су и выбирал, судя по тому в какой роли он хотел в этот день выступить, подходящую для себя одежду, и затем, спускаясь по лестнице, мошенник уже казался похожим на что-то приличное. На следующий день костюм возвращался, и надо заметить, что не было еще случая, чтобы кто-нибудь обманул доверие Менялы, ссужавшего платье ворам. Костюмы эти имели одно только неудобство: они не всегда бывали впору, так как были сшиты не на тех, кому приходилось ими пользоваться, они оказывались узки для одного, широки для другого и, в сущности, ни на кого не годились. Вор, который был или ниже или выше среднего человеческого роста, испытывал большое затруднение при выборе подходящего костюма у Менялы. Тут следовало быть и не толстым и не худым. Меняла имел в виду только средних людей, таких, про которых можно было сказать, что он не высок и не мал ростом, не толст и не худ. Это иногда создавало неожиданные затруднения, которые опытность Менялы по возможности устраняла. Тем хуже для исключений! Взять например, костюм государственного чиновника, черный с головы до ног и, следовательно, вполне приличный, оказывался слишком широк для Питта и слишком узок для Кастелсикала. Костюм государственного человека, как и следовало, был подробно описан в каталоге Менялы, и вот копия с этого описания: «Сюртук из черного сукна, панталоны из черного английского кастора, шелковый жилет, сапоги и белье». На полях стояло: «бывший посланник», и тут же следовало примечание, которое мы тоже переписываем: «В отдельной коробке тщательно завитой парик, зеленые очки, брелоки и две маленькие трубочки из гусиных перьев, длиною в дюйм, завернутые в вату». Все это нужно было иметь государственному человеку, бывшему посланнику. Весь этот костюм имел изрядно поношенный вид, швы протерлись добела, на одном из локтей виднелось что-то похожее на дыру, кроме того, на груди не хватало пуговиц, но это все мелочи: рука государственного человека, облаченная в этот костюм, лежала всегда на груди, скрывая недостающую пуговицу.
Если бы Мариус имел полное представление о существовавших в Париже тайных учреждениях, он с первого взгляда узнал бы на своем посетителе, которого ввел и нему Баск, одежду государственного человека, снятую с вешалки в гардеробной Менялы.
Обманутое ожидание Мариуса при виде не того человека, которого он ожидал, расположило его не в пользу вновь прибывшего. Он оглядел его с головы до ног в то время, как странный субъект отвешивал низкий поклон, и спросил его сухим тоном:
— Что вам угодно?
Незнакомец с любезной улыбкой, напоминавшей улыбку крокодила, отвечал:
— Мне кажется немыслимым, чтобы я не имел чести видеть господина барона в свете. Мне помнится, что я имел удовольствие встретить господина барона несколько лет тому назад у княгини Багратион и в салоне виконта Дамбрэ, пэра Франции.
У мошенников считается самой лучшей тактикой делать вид, будто они знают совсем незнакомого им человека.
Мариус прислушивался к голосу этого человека и его манере говорить. Он прислушивался к акценту и следил за каждым жестом, и его обманутое ожидание все возрастало, — незнакомец, говорил гнусавым голосом, что резко отличалось от язвительного и резкого голоса, который он ожидал услышать. Мариус был совершенно сбит с толку.
— Я не знаю, — сказал он, — ни княгини Багратион, ни господина Дамбрэ. Я во всю мою жизнь ни разу не был ни у той, ни у другого.
Ответ был сделан очень резким тоном, но это, по-видимому, нисколько не смутило субъекта, продолжавшего играть свою роль.
— В таком случае я видел вас у Шатобриана! Я хорошо знаю Шатобриана. Он очень мил. Он говорил мне иногда: «Тенар, друг мой… не выпить ли нам с вами по стаканчику?»
Лицо Мариуса делалось все суровее.
— Я никогда не имел чести бывать у господина Шатобриана. Перейдемте к делу. Что вам угодно?
Субъект, услышав еще более неприветливый тон, склонился еще ниже.
— Господин барон, соблаговолите меня выслушать. В Америке, в стране около Панамы, есть деревня, называемая Хойя. Эта деревня состоит всего только из одного дома. Большой квадратный дом, каждая сторона этого квадрата имеет в длину пятьсот футов, каждый верхний этаж выступает на двенадцать футов, так что получается нечто вроде террасы, а все это вместе имеет вид башни; в центре имеется внутренний двор, где хранятся провизия и прочие припасы, окон нет, вместо них бойницы, дверей тоже нет, вместо них — лестницы; лестницами пользуются для того, чтобы подняться сначала на первую террасу, затем с первой на вторую, со второй на третью и т. д. По лестницам же спускаются во внутренний двор, в комнатах нет дверей — вместо них люки, к которым прикреплены подъемные лестницы: вечером все люки запираются, лестницы втаскиваются наверх, в бойницах появляются мушкетоны и карабины, и проникнуть в башню уже нет никакой возможности. Днем — это дом, ночью — это крепость, имеющая восемьсот жителей, — вот какова эта деревня. Но ради чего же принимается столько предосторожностей? Ради того, что это место очень опасное, оно кишмя кишит людоедами. В таком случае зачем же люди стремятся туда? Потому что это чудесная страна — там золото.
— Зачем вы мне все это рассказываете? — перебил Мариус, у которого обманутое ожидание переходило в нетерпение.
— А вот зачем, господин барон. Я старый, утомившийся жизнью дипломат. Старая цивилизация до смерти надоела мне. Хочу попытать счастья в Новом Свете.
— Дальше.
— Господин барон, эгоизм — мировой закон. Крестьянка-поденщица оборачивается и смотрит, как проезжает дилижанс, крестьянка-собственница, работающая на своем поле, не оборачивается. Собака бедняка лает на богача, собака богача лает на бедняка. Всяк за себя. Свой собственный интерес составляет единственную цель людей. Золото — могучий магнит.
— Дальше. Кончайте.
— Я хотел бы поселиться в Хойе. Нас трое. У меня есть жена и дочь. Дочь очень красива. Путешествие не близкое, и стоит дорого. На это мне нужны деньги.
— При чем же тут я? — спросил Мариус.
Неизвестный вытянул из-за галстука шею, как коршун, и спросил, силясь улыбнуться:
— Разве господин барон не читал моего письма?
Это было почти верно. Дело в том, что Мариус почти не обратил внимания на содержание письма. Он видел и узнал почерк, но почти не видел письма. Он почти ничего не помнил из того, о чем ему писали. И только в эту минуту ему был сделан новый намек. Он обратил внимание на эту подробность: «Моя жена и дочь». И он устремил на неизвестного проницательный взгляд. Судебный следователь, и тот не мог бы смотреть лучше его. Он, точно желая поймать собеседника на слове, ограничился ответом:
— Объяснитесь.
Неизвестный засунул руки в карманы, поднял голову, не выпрямляя своего спинного хребта, и в свою очередь испытующе взглянул на Мариуса сквозь свои зеленые очки.
— Хорошо, господин барон. Я объяснюсь. Я хочу продать вам тайну.
— Тайну?
— Тайну.
— Она меня касается?
— Немножко.
— Что же это за тайна?
Мариус все более и более вглядывался в стоявшего перед ним субъекта, продолжая в то же время внимательно слушать.
— Я вам расскажу — начало бесплатно! — сказал незнакомец. — Вы сами убедитесь, насколько это интересно.
— Говорите.
— Господин барон, вы держите у себя вора и убийцу.
Мариус вздрогнул.
— Я? Нет, — сказал он.
Незнакомец совершенно спокойно провел локтем по своей шляпе, а затем продолжал:
— Убийцу и вора. Заметьте, господин барон, что я говорю не о временах давно минувших, не о таких, которые перед законом сглаживаются за давностью времени, а перед Богом раскаянием. Я говорю о том, что было недавно, о делах, до сих пор еще неизвестных правосудию. Я продолжаю. Этот человек сумел заслужить ваше доверие и почти что втерся в вашу семью под ложным именем. Я хочу сказать вам его настоящее имя. И я скажу вам его бесплатно.
— Я слушаю.
— Его зовут Жаном Вальжаном.
— Я это знаю.
— Я скажу вам, и тоже бесплатно, кто он такой.
— Говорите.
— Это беглый каторжник.
— Я это знаю.
— Вы это узнали сейчас, когда я сказал вам об этом.
— Нет. Я знал это раньше.
Холодный тон Мариуса, два раза подряд повторившего: «Я это знаю», его лаконизм, отрывистая речь вызвали в незнакомце какой-то тупой гнев. Он украдкой бросил на Мариуса свирепый взгляд и тотчас же опять опустил глаза. Как ни быстро это произошло, он не ускользнул от Мариуса. Взгляд этот был таков, что, однажды увидев его, забыть его невозможно. Подобные взгляды могут бросать только низменные люди, они вспыхивают в зрачке, играющем в данном случае роль зеркала души; очки не в состоянии что-либо скрыть, это все равно, что пытаться загородить стеклом ад.
Незнакомец отвечал с улыбкой:
— Не смею спорить с господином бароном. Во всяком случае, как видите, я хорошо осведомлен. Но то, что я вам хочу теперь сказать, известно только мне. От этого зависит счастье госпожи баронессы. Это чрезвычайная тайна. Я ее продаю. Но сначала я предлагаю ее вам. И возьму за нее дешево — всего двадцать тысяч франков.
— Я знаю эту тайну точно так же, как и все остальные тайны, — сказал Мариус.
Незнакомец счел нужным сбавить немного цену.
— Господин барон, дайте десять тысяч франков, и я вам все скажу.
— Повторяю вам, что вам нечего говорить мне. Все, что вы можете мне сказать я знаю.
В глазах незнакомца блеснула новая молния, и он вскричал:
— Но нужно же мне сегодня обедать! Это очень важная тайна, повторяю вам. Господин барон, я начинаю говорить. Я говорю. Дайте мне двадцать франков. Всего двадцать франков, в конце концов.
Мариус пристально взглянул на него:
— Я знаю вашу важную тайну, и я не только знаю, кто такой Жан Вальжан, но знаю и вашу фамилию.
— Мою фамилию?
— Да.
— Это нетрудно, господин барон. Я имел честь подписать ее и затем повторил на словах — моя фамилия Тенар.
— …дье…
— Что такое?
— Тенардье.
— Кто это такой?
В минуту опасности дикобраз выставляет иглы, жук притворяется мертвым, старая гвардия становится в каре, а этот человек начал смеяться.
Потом он одним щелчком выбил пыль из рукава своей одежды.
Мариус продолжал:
— Вы же и рабочий Жондретт, и комедиант Фабанту, поэт Женфло, испанец дон Альварес и жена Бализарда.
— Что такое, я был женой, чьей?
— И вы содержали трактир в Монфермейле.
— Трактир! Никогда.
— Я еще раз повторяю, что вас зовут Тенардье.
— Я это отрицаю.
— Затем я могу сказать вам еще, что вы подлец. А теперь получите!
И Мариус, вынув из кармана банковский билет, бросил ему в лицо.
— Благодарю! Пятьсот франков! Господин барон!
И негодяй, взволнованный, кланяясь, подхватил билет и стал рассматривать его.
— Пятьсот франков, — изумленно проговорил он и пробормотал вполголоса: — Деньги немалые! — Потом он вдруг вскричал: — Ну, хорошо. А теперь покажем себя в настоящем свете.
И с ловкостью обезьяны он откинул назад волосы, снял очки, вытащил из носа два гусиных перышка, тем самым сбросив с себя маску, как снимают шляпу.
Глаза его вспыхнули, изрытый морщинами неровный лоб обнажился, нос вытянулся и стал острым, как клюв, и снова появился свирепый и проницательный профиль хищника.
— Господин барон угадал верно, — сказал он резким голосом, перестав гнусавить. — Я — Тенардье.
И он выпрямил свой сгорбленный стан. Тенардье, так как это был он, казался сильно изумленным, он, наверное, даже смутился бы, если бы только был на это способен. Он пришел удивить и вместо этого был сам удивлен. За это унижение ему заплатили пятьсот франков, и, судя по тому, что он принял деньги, это служило доказательством, что он все сознавал, однако он имел все-таки вид человека, пораженного тем, что случилось.
Он в первый раз в жизни видел господина Понмерси, и этот барон, несмотря на все его переодевание, не только узнал его, но и доказал еще, что знает его хорошо. Кроме того, этот барон, казалось, знал всю подноготную не про одного только Тенардье, но и про Жана Вальжана. Что же это за странный молодой человек с едва пробивающейся бородкой, такой суровый и такой щедрый, так хорошо знающий имена и прозвища людей, с которыми ему приходится иметь дело, так охотно открывающий им свой кошелек, юноша, который держит себя с мошенниками, как судья, и платит им, как дурак?
Тенардье, как, наверное, помнит читатель, хотя и жил рядом с Мариусом, но никогда его не видел, что в Париже случается очень часто; он иногда слышал, как его дочери разговаривали о проживавшем в этом же доме бедном молодом человеке, которого звали Мариусом. Ему-то он и писал, не зная его, известное уже письмо. Он себе даже и представить не мог, чтобы этот Мариус и барон Понмерси имели что-нибудь между собой общее. Что же касается фамилии Понмерси, то на поле битвы под Ватерлоо он слышал, как помнят читатели, только два последних слога «мерси», а к этому слову он всегда относился с законным презрением, так как ни во что ставил подобного рода невещественную благодарность.
С помощью своей дочери Азельмы, которой он велел следить за новобрачными 16 февраля, и благодаря своей энергии ему удалось узнать многое и, несмотря на окутывавшую это дело тайну, захватить в свои руки немало таинственных нитей. Благодаря своей сметливости ему удалось также почти безошибочно угадать, кто именно был тот человек, с которым его столкнула судьба в памятный для него день в сточной трубе. После этого открытия ему нетрудно было уже узнать и имя этого человека. Потом он узнал, что Козетта стала баронессой Понмерси. Но в этом отношении он решил действовать осторожно. Кто такая была Козетта? Этого он и сам не знал. Он считал ее незаконнорожденной, так как история Фантины всегда казалась ему подозрительной. И потом, какая выгода может быть, если заговорить об этом? Заставить заплатить себе за молчание? Но у него имелось для продажи кое-что получше этого. Он был почти уверен, что если явиться к барону Понмерси и сказать ему: «Ваша жена незаконнорожденная», — этим он добьется только одного результата — познакомит свою поясницу с сапогом мужа.
Тенардье казалось, что он еще не начинал настоящего разговора с Мариусом. Ему пришлось отступить, изменить тактику, покинуть позицию, переменить фронт, но он не понес еще в сущности никакого поражения и у него было уже пятьсот франков в кармане. Кроме того, у него имелось в запасе нечто очень важное, и благодаря этому он чувствовал себя сильным даже перед таким хорошо вооруженным и хорошо осведомленным противником, как Мариус. Для людей, подобных Тенардье, всякий разговор — это настоящая битва. Он не знал, кто его собеседник, но он знал, о чем он говорил. Он мысленно произвел на скорую руку смотр своим силам и, объявив: «Я — Тенардье», спокойно стал ждать, какие это будет иметь последствия.
Мариус задумался. Наконец-то ему удалось найти этого Тенардье. Человек, которого ему так хотелось найти, стоял перед ним. Ему представлялась, наконец, возможность исполнить желание полковника Понмерси. Ему было обидно, что его герой-отец обязан чем-то этому бандиту и что вексель, выданный его отцом из могилы, до сих пор остается не оплаченным. Ему казалось также, — в данном случае он до такой степени чувствовал себя вооруженным против Тенардье, — что на нем лежит обязанность снять с полковника несчастье быть спасенным таким негодяем. Во всяком случае Мариус чувствовал себя теперь довольным. Ему наконец представлялась возможность освободить от этого презренного кредитора тень полковника, и ему казалось, что этим он вытащит из долговой тюрьмы память своего отца.
Кроме этой обязанности у него была еще другая — узнать, если возможно, источник богатства Козетты. Такой случай как будто представлялся. Тенардье, может быть, знает что-нибудь и об этом.
Тенардье, отправив банковский билет в жилетный карман, почти с нежностью смотрел теперь на Мариуса.
Мариус первый прервал молчание.
— Тенардье, я сказал вам ваше имя. Теперь не хотите ли, чтобы я вам сказал тайну, которую вы мне принесли? Я тоже наводил справки. Вы видели, что я знаю больше, чем вы; вы правду сказали, что Жан Вальжан убийца и вор. Вор потому, что он обокрал богатого фабриканта, Мадлена, которого он разорил, а убийца он потому, что убил полицейского агента Жавера.
— Я не понимаю господина барона, — отвечал Тенардье.
— Вы сейчас все поймете. Слушайте. Около 1822 года в департаменте Па-де-Кале проживал человек, у которого были старые счеты с полицией, и который, под именем господина Мадлена, сумел восстановить свою репутацию и заслужить общее расположение. Этот человек стал в полном смысле этого слова праведником. Он основал новую отрасль промышленности, производство мелких стеклярусных изделий, и этим обогатил весь город. Что же касается его самого, то он тоже составил себе состояние, что произошло в некотором роде само собой. Он был настоящим отцом и кормильцем бедноты. Он строил больницы, открывал школы, навещал больных, давал приданое девушкам, поддерживал вдов, усыновлял сирот, он стал как бы опекуном всей этой бедноты. Он отказался от ордена Почетного легиона, его назначили мэром. Один освобожденный из тюрьмы каторжник знал, что Мадлен не тот, за кого он себя выдает, что он не отбыл еще наказания за совершенное им некогда преступление; он донес на него, и его арестовали, а сам доносчик воспользовался этим обстоятельством и отправился в Париж и там из банкирской конторы Лаффитта — я узнал это от самого кассира — получил по подложному чеку более полумиллиона франков, принадлежавших Мадлену. Обокравший таким образом Мадлена каторжник был Жан Вальжан. Что же касается другого дела, то вам и вовсе нечего рассказывать мне о нем, я знаю, что Жан Вальжан убил полицейского агента Жавера, он убил его выстрелом из пистолета. Я говорю вам это так утвердительно потому, что сам присутствовал при этом.
Тенардье бросил на него торжествующий взгляд побежденного, снова протягивающего руку к победе и успевшего за одну минуту снова стать твердой ногой туда, где почва ускользала из-под его ног. Но это продолжалось всего лишь одно мгновение, и улыбка снова появилась на его лице, низший даже и в роли победителя должен льстить высшему, поэтому и Тенардье позволил себе только скромно возразить Мариусу.
— Господин барон, мы стоим на ложном пути.
И он подчеркнул эту фразу, выразительно встряхнув свою связку брелоков.
— Что такое? — удивился Мариус. — Вы еще смеете спорить? Да ведь это факты.
— Нет, это только домыслы. Доверие, которым вы меня почтили, господин барон, позволяет мне сказать вам это. Истина и справедливость должны стоять на первом плане. Я не люблю, когда при мне обвиняют людей невинных. Господин барон, Жан Вальжан не обкрадывал Мадлена и Жан Вальжан не убивал Жавера.
— Сильно сказано! Чем же вы это можете доказать?
— У меня на это существуют серьезные доказательства.
— Какие? Говорите.
— Вот вам первое: он не мог обокрасть Мадлена, потому что Жан Вальжан это и есть сам Мадлен.
— Это что еще за басни вы мне рассказываете?
— А вот и второе: он не убивал Жавера, потому что Жавера убил сам Жавер.
— Я вас не понимаю.
— Жавер — самоубийца.
— Докажите! Докажите! — вне себя вскричал Мариус.
Тенардье отвечал, скандируя слоги, точно читая александрийские стихи:
— Полицейский агент Жавер был найден утонувшим недалеко от моста Менял.
— Но докажите же мне это!
Тенардье вынул из бокового кармана большой конверт из серой бумаги, наполненный, по-видимому, сложенными листочками различной величины.
— Это мои документы, — спокойно сказал он. И затем он прибавил: — Господин барон, в ваших же собственных интересах я хочу выяснить, что за личность Жан Вальжан. Я вам сказал, что Жан Вальжан и Мадлен одно и то же лицо, и потом я сказал, что убийцей Жавера был Жавер, а когда я что-нибудь говорю, это значит, что у меня есть на то доказательства. И доказательства эти не письменные, потому что письма могут вызвать подозрение, наконец, они могут быть составлены с преднамеренною целью, нет, я хочу предъявить вам неопровержимые печатные доказательства.
Говоря это, Тенардье достал из конверта две пожелтевшие газеты, измятые и сильно пропахшие табаком. Одна из этих газет, разорванная по складкам и распавшаяся на небольшие квадратики, казалась гораздо старше второй.
— Я сообщил вам два факта и теперь представляю и два доказательства, — сказал Тенардье, и он протянул Мариусу обе развернутые газеты.
Читатель уже знает обе эти газеты. Одна, более старая, номер «Белого знамени» за 25 июля 1823 года, текст которой был уже приведен во втором томе этой книги, удостоверяла тождество Жана Вальжана и Мадлена. Другая, «Монитор» за 15 июня 1832 года, удостоверяла самоубийство Жавера с добавлением, что из словесного доклада Жавера префекту стало известно, что первый, попав в плен на баррикаде в улице Шанврери, был обязан спасением жизни великодушию одного из революционеров, который, вместо того чтобы прострелить ему голову, выстрелил в воздух.
Мариус прочел. В том, что сообщалось, не могло быть никакого сомнения, тем более что обе эти газеты печатались, конечно, вовсе не затем, чтобы подтвердить слова Тенардье; заметка, напечатанная в «Мониторе», была напечатана по распоряжению префекта полиции. Мариусу теперь не в чем было сомневаться. Сведения, полученные от кассира, оказались неверными, и сам он тоже ошибся. Образ Жана Вальжана, внезапно выросший, словно выходил из скрывавшего его тумана. Мариус не мог сдержать радостного возгласа.
— Значит, этот несчастный — прекрасный человек! Значит, все это богатство действительно принадлежало ему, значит он — Мадлен, провидение всей страны! Значит, он тот самый Жан Вальжан, который спас Жавера! Это — герой! Это — святой!
— Он вовсе не святой и не герой, — возразил Тенардье. — Он убийца и вор, — и тоном человека, чувствующего свое превосходство, он прибавил: — Но прежде всего следует успокоиться.
Мариус думал, что словам «вор», «убийца» теперь не может уже быть места, и они произвели на него действие холодного душа.
— Опять! — сказал он.
— Всегда, — сказал Тенардье. — Жан Вальжан не обкрадывал Мадлена, но он вор. Он не убивал Жавера, но он убийца.
— Вы вспоминаете, — сказал Мариус, — о той несчастной краже, которая случилась сорок лет тому назад и которая искуплена, как это видно даже из ваших газет, всей остальной жизнью, полной раскаяния, самоотверженности и добрых дел?
— Я говорю об убийстве и краже, господин барон. И повторяю, что я говорю о том, что случилось недавно. То, что я хочу рассказать вам, никому неизвестно. Об этом еще ничего не печатали. И вы, быть может, найдете в этом источник богатства, которое так ловко всучил Жан Вальжан баронессе. Я сказал ловко, потому что только благодаря этому щедрому дару удалось ему втереться в столь уважаемую семью, делить с ней ее радости и в то же время скрыть свое преступление, пользоваться плодами своей кражи, скрыть свое настоящее имя, создать себе семью, все это нельзя не назвать большой ловкостью.
— Я мог бы многое возразить вам на это, — сказал Мариус, — но продолжайте.
— Господин барон, я скажу вам все, предоставив вам наградить меня по вашему усмотрению. Эта тайна стоит больших денег. Вы можете задать мне вопрос: «Почему же не обратился ты к Жану Вальжану?» По очень простой причине: я знаю, что он отказался от всего в вашу пользу, и я нахожу эту идею великолепной; у него нет ни одного су, он показал бы мне пустые руки, а так как мне для моего путешествия в Хойю нужны деньги, то я и предпочел, вместо того чтобы обратиться к человеку, у которого ничего нет, обратиться к человеку, у которого есть все. Я немного устал, позвольте мне сесть.
Мариус сел сам и сделал ему знак садиться.
Тенардье сел на соломенный стул, взял обе газеты, положил их снова в конверт и прошептал, проводя своим ногтем по «Белому знамени»:
— Мне стоило больших хлопот раздобыть это.
Покончив с этим, он положил ногу на ногу и откинулся на спинку стула — приняв позу людей, уверенных в себе, и начал говорить, важно и делая ударение на словах:
— Господин барон, 6 июня 1832 года, почти год тому назад, в тот день, когда происходили уличные беспорядки, в магистрали сточной трубы, с той стороны, где сток соединяется с Сеной, между мостом Инвалидов и Иенским мостом, скрывался человек.
Мариус вдруг придвинул свой стул к Тенардье. Тенардье заметил это движение и продолжал с медленностью оратора, которого слушает его собеседник и который чувствует, как благодаря его словам бьется сердце у слушателя:
— Этот человек, вынужденный скрываться, впрочем, по причинам, чуждым политике, избрал себе сток убежищем и завел для этого особый ключ. Повторяю вам, что все это происходило 6 июня около восьми часов вечера. Человек услышал в стоке шум. Очень удивленный, он присел и насторожился. Это был шум шагов человека, пробиравшегося в потемках в его сторону. Его очень удивило, что в трубе, кроме него, оказался еще кто-то. Выходная решетка стока была недалеко. Небольшой свет, выходивший оттуда, дал ему возможность разглядеть вновь прибывшего и заметить, что он шел сгорбившись и что он нес что-то на своей спине. Человек, который шел сгорбившись, был беглый каторжник, и нес он на своих плечах труп. Преступление, пойманное с поличным, если только тут было убийство. Что же касается кражи, то это само собой разумеется, — задаром людей не убивают. Этот каторжник хотел бросить труп в реку. Но вот что следует вам заметить: прежде чем дойти до выходной решетки, этот каторжник, который шел издалека по стоку, должен был переходить по пути через ужасную яму, куда, казалось, он мог бы бросить труп, но рабочие, придя на другой день работать в грязную яму, могли бы найти убитого, а это не входило в расчеты убийцы. Он предпочел перейти со своей ношей через яму, и ему, наверное, это стоило страшных усилий, он шел на верную смерть; не могу понять, как это он выбрался оттуда живым.
Стул Мариуса придвинулся еще ближе. Тенардье воспользовался этим, чтобы сделать передышку. Затем он продолжал:
— Господин барон, водосток — это не Марсово поле. Там ничего нет, там нет даже свободного места. Когда туда забираются сразу два человека, то они непременно встречаются. Так случилось и на этот раз. Завсегдатай и прохожий встретились ко взаимному неудовольствию. Прохожий сказал завсегдатаю: «Ты видишь, что у меня на спине, мне нужно выйти отсюда, у тебя есть ключ, дай его мне». Каторжник этот был очень силен, и об отказе тут не могло быть и речи. Но тем не менее обладатель ключа вступил в переговоры с целью выиграть время. Он рассматривал этого мертвеца, но ему удалось только разглядеть, что тот молод, хорошо одет, по-видимому, богат и весь в крови. Во время разговора ему удалось незаметно оторвать заднюю полу сюртука у убитого. Вы понимаете, это было вещественное доказательство, средство найти след и доказать преступление. Он спрятал это вещественное доказательство в карман. Потом он открыл решетку, выпустил человека с его ношей на спине, запер решетку и скрылся, заботясь о том, чтобы не быть замешанным в это преступление и вовсе не желая быть свидетелем того, как убийца будет бросать убитого в реку. Вы меня понимаете теперь. Того, кто нес труп, звали Жан Вальжан, а обладатель ключа в настоящую минуту разговаривает с вами; а кусок одежды…
С этими словами Тенардье достал из кармана покрытый темными пятнами кусок черного сукна и, держа его на высоте своих глаз двумя большими и двумя указательными пальцами, показал Мариусу.
Мариус поднялся, бледный, едва дыша; устремив глаза на кусок черного сукна, не произнося ни слова, не спуская глаз с лоскута, он отступил к стене и, вытянув за спиной правую руку, ощупывал в стене ключ, который торчал в стенном шкафу около камина. Наконец он нашел этот ключ, открыл шкаф и не глядя сунул туда руку, не отрывая все время расширенных глаз от лоскутка, который держал Тенардье. Между тем Тенардье продолжал:
— Господин барон, я думаю, что убитый молодой человек был богатый иностранец, имевший при себе много денег, которого Жан Вальжан заманил в ловушку.
— Этот молодой человек — я, а вот вам и сюртук! — крикнул Мариус и бросил на пол свой старый окровавленный черный сюртук.
Потом, вырвав у Тенардье лоскут, он нагнулся над сюртуком и приложил к фалде оторванный от нее лоскут. Лоскут пришелся как раз.
Тенардье испугался и невольно подумал: «Сорвалось».
Мариус выпрямился, он весь дрожал от волнения и радости.
Он порылся у себя в кармане, а затем, подойдя к Тенардье и поднося к его лицу кулак, в котором были зажаты пятисотенные и тысячные билеты, свирепым голосом закричал:
— Вы негодяй, вы лжец, вы клеветник, вы изверг! Вы хотели обвинить человека, а вместо того вы его оправдали, вы хотели унизить его, а вместо того вы его только возвеличили. Это вы вор! Это вы убийца! Я видел вас, лже-Тенардье-Жондретт, в лачуге на бульваре Опиталь. Я знаю про вас гораздо больше, чем нужно для того, чтобы засадить вас в тюрьму и даже сослать на каторгу, если бы я только этого захотел. Берите, вот вам тысяча франков, негодяй! — И он бросил Тенардье тысячефранковый билет. — А! Жондретт-Тенардье! Подлый негодяй! Пусть это послужит вам уроком, торговец чужими тайнами, ночной сыщик, гнусный человек! Возьмите эти пятьсот франков и убирайтесь вон! Вас спасает от законной кары Ватерлоо.
— Ватерлоо! — проворчал Тенардье, засовывая в карман пятьсот франков вместе с тысячью франков.
— Да, убийца! Вы спасли там жизнь полковнику…
— Генералу, — сказал Тенардье, гордо поднимая голову.
— Полковнику! — вспыльчиво перебил его Мариус. — Я не дал бы и сантима за генерала. Вы явились сюда совершить позорное дело! Вы сами совершили все эти преступления. Уходите! Уходите! Будьте счастливы, это все, чего я вам желаю. Чудовище! Вот вам еще три тысячи франков. Берите их. Вы завтра уедете в Америку вместе с вашей дочерью, потому что ваша жена умерла, подлый врун. Я непременно прослежу за тем, чтобы вы уехали, разбойник, и в момент вашего отъезда я вам вручу еще двадцать тысяч франков. Отправляйтесь искать виселицу в другом месте.
— Господин барон, — отвечал Тенардье, кланяясь до земли, — я вам буду вечно признателен.
И Тенардье вышел, ничего не понимая, изумленный и восхищенный в одно и то же время, обрадованный и подавленный просыпавшимся на него золотым дождем и сверкавшими точно молния банковскими билетами.
Он был и поражен и доволен в одно и то же время, и ему было бы очень досадно, если бы ему предложили громоотвод для защиты от таких ударов молнии.
Покончим теперь же раз и навсегда с этим человеком. Два дня спустя после описанных нами событий, он, благодаря стараниям Мариуса, уехал под вымышленным именем в Америку вместе со своей дочерью Азельмой, увозя с собой перевод в двадцать тысяч франков на один из банкирских домов в Нью-Йорке. Нравственная болезнь Тенардье, неудачника буржуа, оказалась неизлечимой; в Америке он остался тем же, чем был и в Европе. Иногда достаточно прикосновения злого человека, чтобы испортить доброе дело. С деньгами Мариуса Тенардье стал работорговцем.
Как только Тенардье вышел, Мариус побежал в сад, где все еще гуляла Козетта.
— Козетта! Козетта! — крикнул он. — Иди! Иди сюда скорей! Едем. Баск, экипаж! Козетта, иди. Ах, господи! Ведь это он спас мне жизнь! Нельзя терять ни минуты! Надень свою шаль.
Козетта решила, что он сошел с ума, но повиновалась. Он задыхался, приложив руку к сердцу, чтобы удержать его биение. Он ходил взад и вперед большими шагами, обнимал Козетту:
— Ах! Козетта! Какой я несчастный, — говорил он.
Мариус совсем потерял голову. Он начинал видеть в Жане Вальжане какую-то мрачную и в то же время великую личность, ему казалась необычайной эта добродетель, такая высокая и такая кроткая, такая смиренная и такая великая. Каторжник превратился в святого — Мариус был ослеплен этим чудом. Он не понимал, что именно видит, но чувствовал, что это что-то великое.
Через минуту фиакр стоял уже у дверей.
Мариус посадил Козетту и сел сам.
— Кучер, — крикнул он, — улица Омм Армэ, номер семь.
Фиакр покатился.
— Ах, какое счастье! — сказала Козетта. — Улица Омм Армэ. Я не решалась говорить об этом. Мы увидим господина Жана.
— Твоего отца! Козетта, он теперь больше, чем когда-либо, твой отец. Козетта, я теперь знаю все. Ты говорила мне, что не получала письма, которое я посылал тебе с Гаврошем. Оно попало к нему в руки. Козетта, он пошел на баррикаду, чтобы спасти меня. А так как он взял на себя обязанность быть ангелом-хранителем, то мимоходом спасал и других. Он спас Жавера. Он вытащил меня из этой ямы, чтобы вернуть меня тебе. Он нес меня на спине по всему ужасному водостоку. Ах, я поступил чудовищно неблагодарно. Козетта, он был твоим провидением, а потом стал и моим. Представь только себе, что там есть ужасная яма, где можно сто раз утонуть в нечистотах, в тине! Он перенес меня через эту яму. Я был в обмороке, я ничего не видел, ничего не слышал, я ничего не знал об этом. Мы привезем его сюда, возьмем его с собой, хочет он или нет, но он больше уже не расстанется с нами. Только бы нам застать его дома. Да, только бы нам застать его дома! Всю жизнь я буду благоговеть перед ним. Да, это должно быть так, Козетта! Гаврош, наверное, передал ему мое письмо. Теперь все ясно. Ты меня понимаешь.
Козетта не понимала ничего.
— Ты прав, — сказала она ему.
Между тем фиакр катился вперед.
V. Ночь, сквозь которую брезжит день
Жан Вальжан обернулся, услышав раздавшийся стук в дверь.
— Войдите. — проговорил он слабым голосом. Дверь отворилась.
Показались Козетта и Мариус.
Козетта бросилась в комнату.
Мариус остался на пороге, прислонившись к косяку двери.
— Козетта! — сказал Жан Вальжан, выпрямляясь на стуле и раскрывая дрожащие от слабости и волнения объятия.
Он был страшно бледен, но в его воспламененных глазах светилась беспредельная радость.
Козетта, задыхаясь от волнения, припала ни грудь к Жану Вальжану.
— Отец! — сказала она.
Жан Вальжан чуть слышно бормотал дрожавшим от волнения голосом:
— Козетта! Она! Это вы, баронесса! Это ты! Ах, боже мой!
И, чувствуя, что Козетта все крепче сжимает его в объятиях, прибавил:
— Это ты, ты здесь! Ты меня, значит, прощаешь!
Мариус, опустив ресницы, чтобы сдержать слезы, сделал шаг вперед и, судорожно сжимая губы, чтобы не разрыдаться, прошептал:
— Отец мой!
— Так и вы меня прощаете! — сказал Жан Вальжан.
Мариус не мог выговорить ни слова, и Жан Вальжан прибавил:
— Благодарю вас.
Козетта сняла шаль и бросила шляпу на кровать.
— Это мне мешает, — сказала она.
Затем, усевшись к старику на колени, она очаровательным движением откинула его белые волосы и поцеловала в лоб.
Жан Вальжан до такой степени растерялся, что без сопротивления позволил ей это.
Козетта, смутно лишь догадывавшаяся, в чем тут дело, удвоила ласки, как бы желая этим уплатить долг Мариуса.
Жан Вальжан прерывающимся голосом бормотал:
— Как люди, однако, глупы! Я думал, что я ее больше уже не увижу. Представьте себе, господин Понмерси, что в ту минуту, когда вы входили, я говорил себе: «Все кончено. Вот ее платьице, а мне, несчастному, не суждено уже больше видеть Козетту». Я говорил себе это, в то самое время когда вы поднимались по лестнице. Не глуп ли я был? Вот до какой степени люди могут быть слепы! А все потому, что люди забывают о Боге. Милосердный Господь говорит: «Ты думаешь, глупый, что ты покинут! Нет. Нет, этого не было и не будет». Он видит, что старику нужен добрый ангел-утешитель. И ангел к нему приходит. И я опять вижу Козетту! И я опять вижу малютку Козетту! Ах, если бы вы знали, каким несчастным чувствовал я себя.
Он совсем задыхался, и прошла целая минута раньше, чем он собрался с мыслями и вновь заговорил:
— Мне и в самом деле нужно время от времени видеть Козетту. Сердцу тоже нужно давать поглодать косточки, хотя я и чувствовал, что я совсем лишний. Я старался доказать себе: «Ты им ни на что не нужен, сиди в своем углу, вечного ведь нет ничего на свете». Ах, слава тебе господи! Я опять вижу ее! А знаешь, что я тебе скажу, Козетта? Твой муж ведь очень красив. Ах, какой у тебя красивый вышитый воротник. Я люблю такие рисунки. Это выбирал тебе, по всей вероятности, твой муж? Потом тебе нужно бы еще кашемировую шаль. Господин Понмерси, позвольте мне говорить ей «ты»! Это будет недолго.
На это Козетта возразила:
— Как это нехорошо было с вашей стороны покинуть нас таким образом! Куда это вы ездили? Почему пробыли вы так долго? Прежде ваши поездки продолжались не больше трех или четырех дней. Я посылала Николетту, и все время отвечали: «Его еще нет». Когда вы вернулись? Почему вы не дали нам знать? А ведь вы ужасно изменились! Ах, какой вы нехороший, отец! Он был болен, а мы этого даже и не знали! Слушай, Мариус, пощупай, какая у него холодная рука!
— Вот и вы наконец пришли ко мне, господин Понмерси. Вы меня прощаете! — повторял Жан Вальжан.
При этих словах, которые Жан Вальжан говорил уже не в первый раз, все, что накопилось в сердце у Мариуса, нашло наконец себе выход, и он воскликнул:
— Козетта! Слышишь ты, что он говорит? Он все продолжает твердить одно и то же! Он просит у меня прощения. А знаешь ли ты, Козетта, чем он провинился передо мною? Он спас мне жизнь. Он сделал даже больше. Это он дал тебя мне. А затем, после того как он спас меня и дал мне Козетту, знаешь, как он поступил сам с собой? Он принес себя в жертву. Вот что это за человек. И он же еще говорит мне, неблагодарному, забывшему обо всем, чем я ему обязан, безжалостному, кругом виноватому перед ним. Благодарю вас! Козетта, если б я провел всю остальную жизнь у ног этого человека, то и этого было бы слишком мало. Ради того, чтобы спасти меня для тебя, Козетта, он побывал на баррикаде, он прошел через водосток, он побывал и в аду и в клоаке! Он избавил меня от тысячи смертей, рискуя все время погибнуть там! В нем сосредоточились все добродетели, все мужество, все геройство, вся святость, какие только могут быть в человеке. Козетта, этот человек настоящий святой!
— Тсс!.. Тсс!.. — пытался остановить его Жан Вальжан тихим голосом. — Зачем говорить все это?
— Ну а сами вы! — вскричал Мариус с гневом, в котором слышалось в то же время и благоговение. — Почему вы ничего не говорили? Виновны вы также и сами. Вы спасаете жизнь людям и скрываете это от них! Вы делаете еще больше, и под предлогом признания в преступлениях вы клевещете на себя. Это ужасно!
— Я сказал правду, — отвечал Жан Вальжан.
— Нет, — возразил Мариус, — правда должна всегда оставаться правдой, а вы не сказали мне всей правды. Вы были фабрикант Мадлен и не сказали этого. Вы спасли Жавера и не рассказали об этом. Я тоже вам обязан жизнью, почему вы не сказали мне этого?
— Потому что я думал то же самое, что и вы. Я находил, что вы совершенно правы и что мне следовало удалиться. Если бы вы узнали о моем странствовании по водостокам, вы заставили бы меня остаться с вами. Поэтому я должен был молчать. Если бы я рассказал об этом, это только стеснило бы…
— Что такое могло бы стеснить? Кого это могло бы стеснить? — возразил Мариус. — Неужели вы думаете, что вы останетесь здесь? Мы вас увезем. Ах, господи! Подумать только, что я узнал все это случайно! Мы вас увезем с собой. Вы составляете одно неразлучное целое с нами. Вы и ее отец, и мой. Вы не пробудете и дня в этом ужасном доме. Не воображайте себе, пожалуйста, что вы здесь будете еще и завтра.
— Завтра, — сказал Жан Вальжан, — меня не будет здесь, но я не буду и у вас.
— Что вы хотите этим сказать? — возразил Мариус. — Ну, нет, мы этого не допустим! Вы никогда больше не расстанетесь с нами. Вы принадлежите нам. Мы вас не пустим.
— Теперь все устраивается отлично, — прибавила Козетта. — У нас тут экипаж. Я вас увожу. Если понадобится, то я употреблю даже силу.
И смеясь, она сделала вид, что поднимает старика на руки.
— В нашем доме вас все еще ожидает приготовленная для вас комната, — продолжала она. — Если бы вы знали, как хорошо теперь в саду! Азалии цветут восхитительно. Аллеи усыпаны речным песком, в котором попадаются маленькие синие раковинки. Вы попробуете моей земляники. Я ее сама поливаю. И, чтобы не было больше ни баронессы, ни господина Жана, у нас республика и все говорят друг другу «ты». Не правда ли, Мариус? Программа изменена. Если бы вы знали, отец, какое у меня было горе, — в стене свила себе гнездо красношейка, а противная кошка съела ее. Бедная моя маленькая хорошенькая красношейка, она клала на окно свою головку и смотрела на меня! Как я о ней плакала. Я готова была убить кошку! Но теперь никто уже не смеет плакать. Все должны смеяться, все должны быть счастливы. Вы едете сейчас с нами. Как обрадуется дедушка! У вас будет свой уголок в саду, вы будете ухаживать за ним, и мы еще посмотрим, удастся ли вырастить вам такую же хорошую землянику, какая у меня. Я буду делать все, что вы захотите, но и вы будете меня слушаться.
Жан Вальжан слушал, что она говорит, но точно не понимал. Он скорей слушал музыку ее слов, чем вникал в их смысл, крупная слеза, темная жемчужина души, медленно собиралась в глазу. Он прошептал:
— Вот явное доказательство, что Господь милосерден.
— Отец мой! — сказала Козетта.
Жан Вальжан продолжал:
— Жить вместе и в самом деле было бы очень хорошо. У них на деревьях в саду много птиц. Я ходил бы гулять с Козеттой. Хорошо быть живыми людьми, здороваться друг с другом по утрам, звать один другого в сад, видеть друг друга с раннего утра. Каждый из нас завел бы себе свой особый уголок в саду Она угощала бы меня земляникой, а я рвал бы ей розы. Это было бы прелестно. Только… — Он прервал себя и тихо сказал: — Жаль.
Слеза не упала, а скрылась в глазу, и Жан Вальжан заменил ее улыбкой.
Козетта взяла руки старика в свои руки.
— Господи, — сказала она, — ваши руки стали еще холоднее. Неужели вы больны? Неужели вы страдаете?
— Я?.. Нет, — отвечал Жан Вальжан, — я чувствую себя очень хорошо. Только…
Он остановился.
— Только что?
— Я сейчас умру.
Козетта и Мариус вздрогнули.
— Умрете! — воскликнул Мариус.
— Да, но это пустяки, — сказал Жан Вальжан.
Он вздохнул, улыбнулся и продолжал:
— Козетта, ты говорила со мной, продолжай, поговори еще. Итак, твоя красношейка умерла, говори же, говори, мне хочется слышать твой голосок.
Мариус с ужасом смотрел на старика. Козетта испустила раздирающий душу крик.
— Отец! Отец мой! Вы будете живы! Вы будете живы. Я хочу, чтобы вы жили! Вы слышите, что я вам говорю?
Жан Вальжан поднял голову и с выражением восторженного обожания взглянул на нее.
— О да, не позволяй мне умирать. Кто знает?.. Быть может, я и послушаю тебя. Я уже умирал, когда вы приехали. Это меня остановило, и мне кажется, что я точно оживаю.
— Вы полны сил и жизни! — воскликнул Мариус. — Неужели вы воображаете, что такие люди умирают? У вас было горе, а теперь его у вас больше не будет. Я прошу у вас прощения, и теперь я уже на коленях! Вы будете жить с нами, и жить долго. Мы отнимем вас у смерти. У нас обоих отныне будет только одна забота — ваше счастье!
— Вот видите, — сказала Козетта вся в слезах, — Мариус говорит, что вы не умрете.
Жан Вальжан продолжал улыбаться.
— Если вы меня возьмете к себе, господин Понмерси, разве я стану от этого другим? Конечно нет. Бог думал так же, как и мы с вами, и он не изменяет своих решений. Мне следует уйти. Смерть все примиряет и все устраивает. Бог лучше знает, что нам нужно. Будьте счастливы, пусть господин Понмерси обладает Козеттой, пусть молодость сочетается с утренней зарей, пусть вас окружает, дети мои, сирень, пусть поют соловьи, пусть ваша жизнь будет зеленой, озаренной солнцем лужайкой, пусть ваши души будут наполнены небесным блаженством, и пусть я, никому и ни к чему не годный, пусть я умру, так будет лучше всего и так и должно быть. Будьте же рассудительны, теперь уже ничего нельзя изменить, я чувствую, что теперь все кончено. Час тому назад у меня был обморок. И потом, за эту ночь я выпил весь этот кувшин воды. Козетта, какой у тебя славный муж! Тебе с ним гораздо лучше, чем было со мной.
В дверь постучали. Вошел доктор.
— Здравствуйте и прощайте, доктор, — сказал Жан Вальжан. — Вот мои бедные дети.
Мариус подошел к доктору. Он сказал только одно слово: «Доктор», — но в тоне, каким он произнес это слово, стоял немой вопрос. Доктор ответил на вопрос выразительным взглядом.
— Из-за того только, что нам что-нибудь не нравится, — сказал Жан Вальжан, — вовсе не следует, что мы имеем право роптать на Бога.
Наступило молчание. Все чувствовали, что у них в груди захватывает дыхание.
Жан Вальжан обернулся к Козетте. Он смотрел на нее такими глазами, как будто хотел взять ее с собой в вечность. На краю могилы, куда он уже сходил, ему еще доступно было чувство восхищения, когда он смотрел на Козетту. Отражение ее милого личика освещало его бледное лицо. Могила тоже может иметь свою прелесть.
Доктор пощупал ему пульс.
— А! Так это вы ему были так нужны! — прошептал он, глядя на Козетту и на Мариуса, и, наклонясь к уху Мариуса, прибавил: — Слишком поздно.
Жан Вальжан, не спускавший все время глаз с Козетты, спокойно взглянул на Мариуса и на доктора. Он едва слышно проговорил:
— Умереть — это ничего. Ужасно не жить.
Вдруг он поднялся. Иногда такие страшные усилия означают агонию. Он твердым шагом подошел к стене, отстранил Мариуса и доктора, который хотел ему помочь, снял висевшее на стене маленькое медное распятие, сел опять со свободой движений вполне здорового человека и, кладя распятие на стол, сказал громким голосом:
— Вот великий страдалец!
Потом его грудь опустилась, голова покачнулась, как будто ее уже взяла могила, а его лежавшие на коленях руки начали как бы царапать ногтями материю его одежды.
Козетта, поддерживая его под руку, рыдала, старалась говорить, но не могла. Из уст ее вырывались лишь отдельные слова:
— Отец, не покидайте нас! Неужели мы вас нашли только для того, чтобы снова потерять?
Про агонию можно сказать, что она действует приливами. То она приближается к гробу, то удаляется слова. Смерть точно исследует почву.
Жан Вальжан после этого полуобморока окреп, сделал движение головой, как будто затем, чтобы стряхнуть с нее мрак, и снова стал почти совсем бодрым. Он взял рукав Козетты и поцеловал его.
— Он оживает! Доктор, он оживает! — воскликнул Мариус.
— Вы оба очень добры, — сказал Жан Вальжан. — Я хочу вам объяснить, что именно меня беспокоит. Меня беспокоит, господин Понмерси, что вы не хотите взять этих денег. Эти деньги действительно принадлежат вашей жене. Я все объясню вам, дети, и поэтому-то мне так приятно видеть вас. Черный агат привозят из Англии, белый агат привозят из Норвегии. Обо всем этом вы прочтете на том листе бумаги. При изготовлении браслетов я придумал изменения, усовершенствования. Это красивее, прочнее и дешевле. Вы теперь понимаете, как наживаются деньги. Богатство Козетты принадлежит ей. Я рассказываю вам эти подробности, чтобы вы были спокойны.
Привратница поднялась по лестнице и заглянула в полуотворенную дверь. Доктор сказал ей, что она не нужна, но он не мог помешать сердобольной старушке перед уходом крикнуть умирающему:
— Позвать к вам священника?
— У меня здесь есть священник, — отвечал Жан Вальжан.
И он поднял палец кверху, как бы указывая им на кого-то, видимого только ему одному.
Весьма возможно, что епископ и в самом деле присутствовал при его кончине.
Козетта тихо подложила ему под спину подушку. Жан Вальжан продолжал:
— Господин Понмерси, не бойтесь ничего, клянусь вам в этом. Шестьсот тысяч франков принадлежат Козетте. Труды всей моей жизни пропали бы даром, если бы вы отказались воспользоваться ими! Нам удалось очень хорошо делать этот мелкий стеклярусный товар. Мы конкурировали с берлинскими изделиями. По цене их даже и сравнить нельзя с немецкими. Гросс, содержащий в себе двести пятьдесят штук отшлифованных бусинок, стоит всего три франка.
Когда умирает дорогое нам существо, взгляд, приковывается к нему, точно хочет удержать его. Муж и жена, обезумевшие от горя, не зная, что сказать умирающему, в отчаянии стояли возле него, причем Мариус держал в своей руке руку Козетты.
Жан Вальжан с каждой минутой слабел, все более и более приближаясь к темному горизонту. Его дыхание стало неровным и прерывалось хрипами. Он с трудом шевелил руками, ноги уже не слушались его, и в то самое время, как росла все увеличивавшаяся слабость всех его членов, а тело его все более тяжелело, на лице его все яснее и яснее выступало все величие его души. В его глазах сиял свет нездешнего мира.
Его лицо бледнело и улыбалось. В нем уже не было жизни, тут было нечто другое. По мере того как слабело дыхание, духовные силы его все возрастали. Это был труп, за спиной которого угадывались крылья.
Он подозвал к себе знаком сначала Козетту, а потом Мариуса. Очевидно, настала последняя минута последнего часа, и он начал говорить им таким слабым голосом, что казалось, будто голос этот доносился издали, точно между ним и ними выросла стена.
— Подойди, подойдите оба. Я вас очень люблю. О, как хорошо умирать так! Ты меня тоже любишь, Козетта. Я хорошо знал, что ты всегда любила своего старичка. Как это мило с твоей стороны, что ты положила мне за спину подушку. Ты ведь поплачешь обо мне немножко? Только не очень. Я не хочу, чтобы ты слишком много горевала. Вы должны как можно больше развлекаться, дети. Я еще забыл сказать вам, что на пряжках без шпилек выручалось больше, чем на всем остальном. Гросс из двенадцати дюжин обходился в десять франков, а продавался за шестьдесят. Это действительно было великолепное дело. Вас не должно удивлять, господин Понмерси, что я дал в приданое шестьсот тысяч франков. Это честно нажитые деньги. Вы можете с чистой совестью быть богаты. Вы должны иметь карету, брать время от времени ложу в театре, Козетта должна иметь красивые бальные туалеты, угощать своих друзей хорошими обедами, и вы оба должны быть очень счастливы. Обо всем этом я сейчас только писал Козетте. Она найдет мое письмо. Ей же я завещаю и два подсвечника, которые стоят на камине. Они из чистого серебра, но для меня они дороже золота, дороже бриллиантов, простые свечи, если вставить в них, превращаются в восковые. Не знаю, доволен ли мною там наверху тот, кто их мне дал. Я сделал все, что мог. Дети мои, имейте в виду, пожалуйста, что я бедняк, поэтому похороните меня где-нибудь подальше, в уголке, и положите на могилу камень, просто чтобы отметить место. Это моя воля. На камне не нужно делать никакой надписи. Если Козетте вздумается иногда прийти ко мне на могилу, это доставит мне удовольствие. Господин Понмерси, вы тоже очень обрадуете меня, если последуете ее примеру. Я должен вам признаться, что я не всегда вас любил. Простите мне это. Теперь вы и она составляете для меня одно целое. Я считаю своим долгом поблагодарить вас, так как чувствую, что Козетта будет счастлива с вами. Если бы вы знали, господин Понмерси, с каким удовольствием я любовался ее розовыми щечками. Я страшно горевал, когда они бледнели. В комоде лежит пятисотфранковый билет. Я его не трогал. Это отдайте бедным. Козетта, видишь, там на постели лежит твое маленькое платьице. Узнаешь ты его?.. С тех пор прошло всего десять лет. Как быстро летит время! Как мы были тогда счастливы. Кончено. Дети мои, не плачьте, я ухожу недалеко. Я вас увижу оттуда. Ночью вы взглянете на небо, и вы увидите, что я вам улыбаюсь. Козетта, помнишь ты Монфермейль? Ты была в лесу, ты боялась. Помнишь, как я взялся за дужку ведра с водой? Я в первый раз дотронулся тогда до твоей ручки. Она была такая холодная! Ага, барышня, в то время у вас были красные ручки, а теперь они у вас белые. А твоя большая кукла! Помнишь ли ты ее?.. Ты ее называла Катериной. Ты очень горевала, что ее нельзя было взять с собой в монастырь. Ангелочек мой, столько раз ты меня смешила тогда. После дождя ты пускала на воду соломинки и смотрела, как они плывут. Один раз я дал тебе отбойник из ивы и волан из желтых, голубых и зеленых перьев. Ты это забыла. Маленькой ты была такая шалунья! Ты любила играть. Ты привешивала к ушам вишни. Но все это миновало. Лес, через который я проходил со своим ребенком, деревья, под которыми мы гуляли, монастырь, где мы скрывались, твои игры, веселый смех детства, — все это только тени. Я воображал себе, что все это принадлежит мне. В этом-то и заключалась моя глупость. Эти Тенардье были очень злы, но их нужно простить. Козетта, настало время сказать тебе имя твоей матери. Ее звали Фантиной. Помни это имя: Фантина. Становись на колени каждый раз, как произнесешь его. Она много страдала. Она очень любила тебя. Она была несчастна во всем, в чем так счастлива ты: это Божья воля. Он там, наверху, Он видит нас всех и ведает, что творит. Дети мои, я ухожу. Любите всегда друг друга. На свете ничего не может быть выше этого: любите друг друга. Вспоминайте иногда о несчастном старике, который умер здесь, О, моя милая Козетта! Я не виноват, что не видел тебя все это время, это раздирало мне сердце. Я доходил до угла улицы. Люди, которые видели, как я брел мимо них, принимали меня за сумасшедшего, я действительно сходил с ума, один раз я вышел даже без шапки. Дети мои, я уже начинаю плохо видеть, а я хотел еще многое сказать вам, но это все равно. Вспоминайте иногда обо мне. Вы — счастливые люди. Я не знаю, что со мной, но я вижу свет. Подойдите ближе. Я умираю счастливым. Дайте мне положить руки на ваши милые горячо любимые головы.
Козетта и Мариус опустились на колени и, задыхаясь от слез, припали к рукам Жана Вальжана. Но руки эти уже не шевелились.
Он откинулся назад, и его освещал свет двух подсвечников, его бледное лицо смотрело на небо, он позволял Козетте и Мариусу целовать свои руки: он был мертв.
На небе не было звезд, и ночь была очень темной. Без сомнения, во мраке стоял какой-нибудь величественный ангел с распущенными крыльями, готовый принять его душу.
VI. Земля скрывает, а дождь смывает
На кладбище Пер-Лашез, около братской могилы, далеко от элегантного квартала этого города мертвых, далеко от всех фантастических памятников, которые в присутствии вечности выставляют напоказ безобразные моды смерти, в пустынном углу, у самой стены, под большим тисом, по которому вьется вьюнок, среди травы и мха лежит камень. Этот камень, как и другие, не избежал проказы времени: плесени, лишаев и птичьего помета. Вода красит его в зеленый, а воздух в черный цвет. Вблизи него не видно протоптанной тропинки, и с этой стороны не любят проходить, потому что здесь высокая трава и здесь сразу же можно промочить ноги. Когда проглядывает солнце, сюда приходят ящерицы. А кругом колышутся высокие травы. Весной на деревьях поют малиновки.
Этот камень совсем голый. Его высекали для могилы и позаботились только о том, чтобы он был как раз такой величины, чтобы прикрыть одного человека. На нем нет надписи.
Много лет тому назад чья-то рука написала на нем карандашом следующие стихи, которые благодаря пыли и дождю едва можно было прочесть и которые теперь, наверное, уже стерлись:
Он спит. Хоть был судьбой жестокою гоним,
Он жил. Но, ангелом покинутый своим,
Он умер. Смерть пришла так просто в свой черед,
Как наступает ночь, едва лишь день уйдет.