Отверзи ми двери — страница 14 из 139

ути - увидишь, да нет, не свет еще, а узкую полоску, как бывает в поле, когда солнце закатилось, небо все затянуто тучами, идешь по пыльной дороге, дождем еще не прибитой, сейчас, думаешь, тучи опустятся, гром грянет, торопишься, страшно, пусто на душе, выбираешь, путаешься - куда бежать: к лесочку, к ближней деревне или в овраг прятаться? И вдруг там - далеко-далеко, где сошлось небо с землей, блеснет что-то, а потом обозначится узкая алая полоска. И на душе сразу полегчает, отпустит, становится светлее: вон куда надо - дождь, гром, овраг ли, лесочек - все равно, так вот и быть должно...

"А что ж ты все-таки нашел вчера?" - спросил себя Лев Ильич, все мысль бежала в сторону, или нарочно уходила, петляла, потому - скажешь сам себе, откроешься - сразу и окажешься перед вторым шагом; а тут уж нужно или решаться на него, или шагать в сторону, на обочину, прямо в привычную грязь: поругаемся, выясним отношения, а там чей-то день рождения или так праздник-новоселье, а там работа, новая книжка журнала - роман переводной, премьера модной пьесы, вернисаж, политическая сенсация... Как не обсудить, не проклясть лишний раз под хорошую закуску, под рюмочку - глупость, идиотизм, глядеть не умеющий дальше своего носа! А еще связь, интрижка - незатейливая или шумная, чтоб приятели позавидовали - и покатится все, покатится, и все так славно, весело: милые огорчения, омерзительные ссоры, наслаждения тонкие или погрубей - для пищеварения, изысканные умозаключения, ирония над всем на свете и над собой, - но при людях, для разговора, сам с собой не останешься времени нет, да и зачем с собой разговаривать, врать себе самому, это трудно, усилие приходится делать, лучше отмахнуться, бежать от себя, главное одному не остаться...

Лев Ильич и сейчас сунул руки в карманы, выгреб мелочь, подошел к автомату: "Что уж мне, позвонить некому, правда, что ли, я остался совсем один в этом городе?.. Ага, - остановил он себя, - испугался..." Он купил в киоске сигарет, закурил и пошлепал дальше. Та обезьяна в клетке стояла перед глазами, мерзко было Льву Ильичу. Вот он материал, из которого строился дом: из вранья милого и каждодневного, такого привычного, что, словно бы, и не вранье, а нормальная жизнь - лучше других жили - не воровали, никого, кроме самих себя, не обманывали, много работали, пока не стали профессионалами, не выбились из одного коммунала в другой - сколько они менялись, пока не построили себе в долг человеческую квартиру, не хуже, чем у людей, и как радовались, долги отдавали, ручки, вон, медные он натаскал, привинчивал, какие-то старые люстры, что теперь вошли в моду... Но и это все не то, уже с раздражением перебил он себя, давай-ка всерьез о материале, который шел на постройку дома, - не из медных же ручек он складывался и не из добрых поступков, порядочности?.. И он уже явственно, так отчетливо увидел, что главное, из чего складывалась его жизнь все эти долгие годы, что пролетели, как какая-то неделя - от понедельника до воскресенья, в другом: как он жадно хватал жизнь, как все, что происходило в доме, невидимым никому образом вращалось только вокруг него, как он добивался всего, что ему было нужно, - слабостью ли, силой, упорством, хитрым расчетом, часто подсознательным, хотя и четко знал, что было надо; как, получив, тут же забывал о благодарности - так, мол, и быть должно, и еще обида копилась, что на это силы потрачены - само бы в руки шло, так заведено, чужая доброта, как лимонад шла, не задумывался. Вон он, материал какой, сказал себе Лев Ильич и ужаснулся: признания, они всегда были лицемерными, даже когда искренне произносились - за них он тут же получал награду, рассчитывал на нее, его доброта тут же вознаграждалась, так что, вроде и не доброта, а отработанный трудодень... А сколько вынесено оттуда - из дома, подлинного, что по-настоящему трудно и дорого - выброшено, раздарено, кому и не вспомнишь, но уж непременно, кому это и не к чему - так, для жалкого тщеславия, суеты или самой низкой жадности.

Да что, - заспешил он вдруг, как с горы сорвался, - разве домом тут ограничишься - хотя и там еще столько всего было! - что я, об разводе, что ль, хлопочу - ну разойдемся, ну нет, тут жизнь решается! Да и не жизнь, что-то еще стучалось, слышал он, хоть и не мог себе сказать, все проваливался, но чувствовал, знал, о чем-то еще, куда более важном, он задумывался... Как ударило его, в жар бросило, он торопливо оглянулся - не заметил бы кто? - куда там, кто увидит, обратит на него внимание: толпа его обгоняла, текла навстречу - самое ходовое время, часов восемь было, он никогда и не выходил так рано, хотя вставать привык, дочку всегда провожал в школу, варил ей манную кашу, пока она, уже в восьмом, что ли, классе однажды не взмолилась: "Ну не могу я, папочка, я вставать из-за этой каши боюсь!.." Ну ладно, он ей яичницу жарил этот последний год.

Вот, кстати, Наденька, подумал Лев Ильич, а она как же? Ну с ней как раз все было, словно бы, спокойно, росла себе девочка, любила его, он ее любил как мог, а если недодал чего - какие у них счеты, когда любовь безо всяких видов здесь все просто, и думать нечего. Маму вспомнил Лев Ильич, вон где беда его неизбывная, неутолимая никогда вина, а тоже ведь, скажешь, любовь, что все наперед простила. Но разве прощение ему сейчас нужно было, он-то не мог, никогда не сможет себе простить, он и думать про это не решался... А тут вспомнил: тихую улыбку, вечную заботу, такую ровность, все сразу понимающую за него, такое непостижимое ему свойство сразу в любой ситуации не за себя - за него считать, будто у нее и нет ничего своего - да и не было. Так и с отцом когда жила, и с ним - чтоб ни случилось, чего б ни подумал - все у нее тут же находилось в любое время, он и понять не мог, откуда бралась такая сила в маленькой хрупкой женщине, умение радоваться любой его малости и сразу ее эту радость, ему же и отдавать обратно. А ведь это были крохи, он их сметал со стола за ненадобностью, кусок, что пожирнее, себе, небось, накладывал, а так ошметки, что уж совсем не нужны. И вот ведь как выходило, все равно он считался хорошим сыном, заботливым, любящим, но сам всегда знал, а особенно как ее нестало, четко так представлял цену этим своим "заботам", любви, жадной только до своего... "А вдруг и она это понимала?" - так страшно стало Льву Ильичу от этой мысли. Конечно, знала, видела, не могла не знать, да что ей до этого, что ль, было - ей и вправду, никогда ничего не было нужно, она и крошки им сметенные все равно ему ж и возвращала. Вот в чем здесь дело... "Но, может, ей так лучше..." - шепнул ему кто-то, - чего зря хлопотать, когда б все равно вернула, жесты, показуха, зачем они ей, так на роду и было написано - ей отдавать, а ему брать. Ну да, сказал он себе, ты про нее, и верно, не хлопочи, с ней тоже все в порядке там будет, ты о себе подумай - из какого материала свою жизнь сооружал, вот что вспомни...

А вот так и сооружал: одна доброта, что еще бы на две его жизни достало и не исчерпал бы, та, другая еще доброта, что однажды да враз кончилась - вся вышла, там тоже своя правда, на какую он уж и прав никаких не имел. А сколько еще нахватал - много было надо: крышу покрыть-покрасить, печку переложить дымит, крыльцо развалилось, венцы подгнили - да тут без конца забот, в одном месте залатаешь, с другого конца горит, вот и брал, благо давали. И он вспомнил женщин - не так, словно, и много было, как, другой раз, веселого приятеля послушаешь; а коль долги начал отдавать - жизни не хватит. И хорошо, если весело, или так, чтоб смысла никакого - только самому муторно, заранее все определено, просто, а вот, когда что-то загорится, когда ставка на это какая ни есть, но поставлена, а ему лишь бы поскорей уйти да по избитой, привычной колее двинуться дальше, когда непролитые слезы увидишь, а не увидишь - и так поймешь, а все равно ведь не останешься - часы тикают на руке, когда телефон тут же откликается, словно там рука все время и лежит на трубке, а ты не звонишь - так, под настроение, когда перед тобой на коленки становятся - и такое бывало! - а у тебя уж только злость, про то, мол, разговора не было, стало быть, и прав...

"Все, что ли?.." - отчаяние билось в душе Льва Ильича. Ишь ты, закрылся воспоминаниями, что поэффектней, отгородился, уж не прихвастнуть ли хочешь? а может самая малость, вот то, что забыл, отмахнулся, она, быть может, и будет потяжелей того, что в глаза бьет?.. И он подумал о своей тетке, старой-одинокой, у которой так давно не был, - жива, мол, раз никто не сообщил, еще была родня. О няньке - не поспел на похороны, не знал, но ведь и на могилке не был - вон уже три года прошло, тоже взялся рассуждать про русские кладбища! - про товарища, с кем все сводил счеты, рядился, кто перед кем больше виноват - он зайдет, тогда и я, а что ж я первый, он же, мол, меня обидел; про другого, что кругом перед ним уж точно виноват, а в чем все-таки что живет не так, как он - Лев Ильич полагает, надо жить, что сам себе одну беду другой еще пущей разводит, вот главная была его обида на него - что помочь ему ничем не в силах, а неловко, - так пожалей, пойми его, наберись терпения и такое вынести, это тебе не смелости набраться спрятать подметный листочек, передать, размножить под копирку: там что - загремишь в лагерь, дел-то, слава да деньги по теперешним временам... Вон как, снова взялся других судить - всем легче, тебе тяжелей всего приходится, не надолго, значит, хватило - попробуй-ка!..

Но он уже задыхался - чернота поглощала его, он и не ожидал, как вошел в ту речку, что так его затянет, потащит, все ж любили его, сколько себя помнил: Лева да Левушка, Лев Ильич - он человек славный, особенный, чистый, мухи не обидит, от себя оторвет... Он снова вдруг оглянулся, не увидел бы кто, и сразу мысль обожгла: "От кого прячешься, Он-то все видит".

Лев Ильич остановился, как наткнулся на что-то. Он стоял посреди улицы, машины летели, обтекая его с двух сторон, грязь из-под колес, шофер высунулся из пикапчика - погрозил кулаком: "Оштрафуют еще", - подумал он, легче стало, хотя бы и взаправду оштрафовали, может подождать, хоть лицо человеческое увидишь, пусть обратят на него внимание, пусть обругают. Но когда надо, и милиция спит...