дай Бог, чтоб Игорь того дождался. Не знаю, кто тут прав. Но раз Глеб про это ничего не сказал, я б тоже не продала. Ну чего мы будем все им отдавать - сами с чем останемся?..
Лев Ильич поднял голову: в темноте трудно было понять, он и в прошлый раз отметил, что живопись настоящая - что там? Маша повернула абажур, тень качнулась, открылась картина: он угадал прямоугольник стены, серая, шероховатая - часть храма, что ли? Неба не видно, стена уходит вверх, и тут из нее начал выплывать крест, едва намеченный - и не горит, не сияет, или не видно при таком свете? - выступает из стены - розовый он, что ли? просвечивает...
- Сейчас не смотри, - сказала Маша, - днем нужно. Это первая наша картина. Я тогда к нему пришла, он ее писал. Ее только и повесил. Очень меня тогда любил, а может, нет, кто его знает, но с тех пор и висит... Ну про это другой разговор, долгий. А вчера старик меня как увидел: вот, говорит, все ей отдам, она законная наследница - не тебя, ее он любил, у нее сын, мой внук. Совсем с ума стронулся - дочке такое слышать. Я уж как их развела, успокоила, не помню чего и говорила. Старик удивительный. Конечно, ей тяжко теперь с ним, и всегда было тяжело, еще когда я молодой девкой к ним в дом ходила - к старику. Они тогда не там, тут вон, не очень далеко и жили. Я у них убирала - квартира была, а жил один, дочь здесь, с Глебом, они бездетные. Старик тогда только на пенсию вышел. Он - знаешь кто? Надзирателем служил в лагере, да, да, в вохре. То есть, сначала он заключенным, потом ссыльным был - из тех еще, нэпманов. Старая посадка, его в конце двадцатых годов взяли, он и остался в лагере, как срок вышел - небольшой, лет, может, пять отсидел. Но это теперь кажется небольшой, когда по семнадцать-восемнадцать сидели, а так тоже - отбудь пять-то годков. А он чудной человек, законник такой. Как посадили, он свою жизнь вычеркнул, все позабыл, друзей, родных - все вычеркнул из памяти. В лагере - это мне еще Глеб рассказывал, когда срок вышел, в вохру пошел из такого зловредства, над собой, что ли, издевался? Чтоб себе досадить. Он так еще, вроде, думал: если, мол, там по справедливости, чтоб закон соблюдать - и все, тоже, мол, можно людям принести пользу. Я это не объясню, не умею, хотя его знаю, поняла. Он понимаешь, нэпман был, их сперва разрешили для своей хитрости, чтоб использовать, а потом с ними и покончить. А он считал: раз, мол, я живу в этом государстве, то и обижаться нечего, нужно только законы соблюдать, а если я их хитрость не понял - мне поделом. Все равно надо соблюдать, пусть они самые волчьи будут, те законы, но тогда все будет верно, по справедливости. Он только никак не мог понять, хоть навидался, куда уж еще, что тут вовсе нет никаких законов, хоть святых поставь возле тех законов ничего не выйдет. Какие законы, когда одна бумага, на которой они отпечатаны вот и вся им цена, да и та подороже стоит. Он и начал было там, в лагере, где уж такое творилось, выполнять все инструкции. Сам-то освободился, не знаю, как он выжил - и на общих, и с блатными, и с начальством не угодник, не доносчик исполнитель, служака. Он и надзиратель такой был - ненавидели его люто за эту его никому не нужную "справедливость" - и заключенные, и начальство. Долго он не продержался, конечно, но успел сам уйти. Там как раз и вышла история, оттуда этот юбилей, дата... Ты согрелся хоть чуть?.. Давай, еще чайку, первое дело при простуде - чаю побольше, лучше водки...
Лев Ильич откинулся на стуле: где он, что это он слушает - книгу ему читают, бывальщину какую рассказывают, он-то здесь причем? Но в том-то и дело, как ни странно, что было "причем", и не потому, что и ему есть что порассказать, и лагерь, хоть краем, но крепко его зацепил, да уж такой "край"! - но тут совсем другая была сторона, с его жизнью никак не соотносимая. Тут настоящее, реальное... "А у меня придуманное, что ли?" Какая ж придуманная, когда те же сроки - да побольше, повыше, та же проволока? Или другим, меняющим все дело, тут было то, что те сидели, а эти сначали сами сажали, пока их же самих не замели, оттого и весь поворот другой и путаница? Та жизнь настоящая, книгой кажется, бывальщиной, а его - придуманная, сконструированная из чего-то мертвого, она-то, и не существующая на самом деле, всегда и воспринималась реальностью - так, что ли? Потому и чувствовал Лев Ильич этот разрыв, и сам жил какой-то вымороченной, ненастоящей, сочиненной жизнью. "Но все-таки какие т е люди, а какие э т и?"- спросил он себя. Почему там, при всей чудовищности, несообразности, кафкианском ужасе - реальность, а тут привычная обыденность выходила призрачностью?.. Ох, темно, смутно тут все для него было, не понять еще.
- ...Он служил в женском лагере, старик мой, - услышал Лев Ильич голос Маши, - тогда уж разделили. И там в одном бараке - попадья. Молодая еще женщина, красивая, хоть измученная, конечно, но необычайной святости человек. На что кругом было зверье, а в женском лагере, может, особенно - блатняшки, там в бараках такое творилось, а от нее как отскакивало, и смотрела, а ничего не приставало - не видела. Она только молилась о своем сыне, оставленном на воле и потерявшемся где-то. И ее не трогали. Там один полез было - мужской лагерь рядом, хоть и проволока, и собаки, а купить кого хочешь можно - его бабы в бараке чуть не разорвали. А наш-то к ней, видно, чувства питал. Он старик наш - скрытный человек, ничего не добьешься. Я это уж потом, не сразу, а постепенно узнала. Сначала он ее все придирками допекал, хоть она ни от чего не отказывалась - любую работу и за других выполняла: и барак убирала, и параши, и на повале даже. Его и проняло, да еще от нее несомненная святость исходила. Он, другой раз, просто так, без всякого дела в тот барак - на нее чтоб только посмотреть. Никогда меж ними и слова не было сказано. Но все равно - женщина, она, видно, его поняла, угадала. Вот раз и попросила - один только раз за все время - чтоб на работу разрешил не выходить. Тот его волчий закон нарушить. Мне, говорит, панихиду надо отслужить. Он сначала ничего не мог понять: какую панихиду, о ком? Она ему и сказала: обо мне, мол. Мне над собой панихиду надо, потому что помру, срок вышел. Они и были вдвоем. Она в таком загончике - вагонка на четверых отгорожена была в том бараке. Три ее товарки блатняшки, ушли с утра, на работу их погнали, лагерь где-то на Урале, лес валили. А еще через день они совершили побег - втроем и ушли. Совместный был побег - с мужским лагерем. К ним в вагонку ходили воры из другой зоны, к своим марухам, те к ним, их и вохры - все боялись. Они вместе с ними и ушли - не знаю сколько было мужиков, но этих из женского лагеря трое. Уйти-то они ушли, да одного вохровца прирезали - не то он их чуть не накрыл в последний момент прямо в бараке, не то давно его участь была решена - может мстили за что. Только обнаружили его с ножом в боку в той вагонке и эту попадью. Чего думать: она, мол, и знала, и уход ихний прикрыла, и убила. Может, могла и защититься, не знаю, только ничего не стала говорить. Чего, мол, меня пугаете, что расстрелять можете, только радость - оттуда сыну молитва скорей дойдет, а срок прибавите - велика разница, когда жизнь вечная или смерть вторая тоже, мол, вечная, а тут еще десять, пятнадцать, ну двадцать пять лет. Что ж я стану сравнивать, чего ж я буду наговаривать на других, помогать людей ловить, грех такой брать на душу... Старик наш приходил к ней в карцер, или в БУР'е она уж сидела. Она ему одному сказала, что ни в чем не виновата, да это и так, верно, всем было ясно, что ничего не знала о побеге, те с ней не делились, тогда только и поняла, когда все перед ней разыгралось. Просила сына разыскать. Расстреляли ее - не зря себя отпела. Этот вот день он позабыть и не может, какой уж год.
- Это он, то есть, ну да... старик ваш все вам и рассказал? Это правда?.. Значит, предчувствие? - нет, не мог Лев Ильич такие вещи понимать.
- Не предчувствие, - сказала Вера и поднялась, - это святость. Там все по-другому бывает... Конечно, святость... Я пойду, поздно... Вы б знали, как мне уходить не хочется...
- Иди, иди, - сказала Маша, - ребенок болен, чего сидеть. А я за ним пригляжу. Аспирином, да еще малиной напою там наверху.
Лев Ильич встал, но у него, верно, поехала голова, ноги как ватные: "Неужто вправду заболел?.."
Вера прижалась к нему и на Машу не посмотрела, крепко поцеловала в губы. Он ее проводил до дверей. Она, видно, еще хотела поцеловать его или что-то сказать, передумала, кинулась в дверь...
- Ушла? - Маша собирала посуду. - Совсем, гляжу, плохо мужику.
- Тяжко, - сказал Лев Ильич. - Грех жаловаться, жив, здоров, а ты вон какие чудеса рассказывала, куда мне. А так крутит - не знаю, за что? Да нет, знаю, сил только нет.
- Да я вижу, крепко тебя забрало... Не нравится мне... эта твоя, прости уж... ровно б и дело не мое. Какая-то порча в ней - не пойму, какая, а есть порча. Не верю ей.
- Да что вы? - изумился Лев Ильич. - Она хорошая, добрая да...
- Ласковая? Вот они такие и есть - ласковые... Ну что я тебе, коли любишь. Так ты и мне не чужой... Знаешь, Лев Ильич, какой я тебе дам совет. Ты с нашим Кирюшей поговори: ты к кому пойдешь исповедаться?
- Исповедаться?.. Да... я и не думал еще...
- Как, то есть, не думал? После крещения поскорей надо причаститься, тут опасно. Что ты - крестился, да не причастился? Ты знаешь, как нечистый силен, тут на свои силы нельзя рассчитывать, мало ли что может случиться. Ну что ты думал-не думал! Вот завтра или через день приедет - сразу и иди к нему.
Лев Ильич растерялся. Ему и в голову не приходило, что еще и это предстоит. Правила какие-то. Да нет, понял он вдруг, не правила - жизнь целая.
- Ты знаешь, - сказала Маша, - я его давно, ну может, двадцать лет знаю, мальчонкой был, никакой не священник, привыкла, - но все равно ему верю, он благодатный человек... Он ведь и есть... той попадьи сын.
- Какой попадьи? - не понял Лев Ильич.
- Я же рассказывала тебе только что.