ет, когда сил недостает и открывает единственный путь... Пусть отец Кирилл говорил какого не так, а может и не понял его тогда Лев Ильич: потому нет случайностей, что не могут быть оправданы несчастья и страданья, зло мира, а не потому, что все от Бога наша слабость и наш эгоизм, наше рабство и жажда устроиться за чужой счет. Мы свободны в своем выборе, а потому свобода и в преодолении собственной природы... Да, Лев Ильич уже знал, что ад существует реально, и уж конечно, он создан не Богом, - он сам, Лев Ильич, своими руками сооружал его для себя десятки лет...
Лев Ильич подобрал ноги, готовясь встать: он знал теперь, что заполнит отныне его дни, жалость захлестнувшая его, была превыше всю жизнь сокрушавшей его страсти, он должен был найти Любу сейчас, немедленно - она не могла не услышать, не понять, не поверить ему, он знал о том главном, что было меж ними, от чего оба они отмахивались за недосугом, за жизнью, за миром, крадущим человека от себя самого. Он не мог больше ждать, зная, что оставляет ее одну, не знающую того, что ему открылось...
"Он", "он", "он"!.. - перебил себя Лев Ильич. Все еще мало было ему указаний на то, что ничего-то он про людей не знает, что внешнее, то, что открывается, дано в самом тесном душевном контакте, ничего еще не стоит - да разве перестроишь за такой срок всю свою природу, привыкшую так верить, так считать и так жить, хотя бы даже и понял уже необходимость ее - этой самой своей мерзкой природы - преодоления. Ну уж ладно за себя понял, а вот зачем опять за другого решать, одаривать его - то страстью, а то, как не осталось ничего - растратил - жалостью... "А просили тебя об этом?.."
Услышал ли он этот тоненький голосок в себе?.. Зато треснула, зажигаясь рядом с ним, спичка, он резко обернулся и увидел Любу, лежавшую у самой стены под старенькой шубой. Она прикурила сигарету, отбросила спичку, глубоко затянулась и сказала, выдохнув дым.
- Уходи. Я не хочу больше тебя слушать. Мне надоело. Ты-то способен услышать? Хватит с меня.
6
Лев Ильич был так ошеломлен тем, что Люба, оказалось, была все это время в комнате, рядом с ним, что он, увлеченный своими рассуждениями, сделанным им открытием, перевернувшим теперь все его представления, собственную жизнь, своей к ней жалостью, которую она, как он самонадеянно считал, уж никак не могла с радостью не принять, тем, наконец, что он ее рядом с собой не услышал, а она, стало быть, все поняла и чуть ли не "слышала", но тем не менее, так четко указала ему на дверь - ото всего этого отказалась, он был так этим потрясен, что и не вздумал сопротивляться, объяснять что-то, он снова - в который уж раз за эту неделю? - потоптавшись в темноте, выбрался в коридор, надел пальто, взял в руки очертеневший ему портфель - и оказался на улице.
Было совсем светло, а ему уж казалось - опять ночь на дворе. Он шел куда глаза глядят - ни одной мысли не было в голове.
- Ну что ж, - сказал он себе, остановившись вдруг, да так резко, что человек, шедший сзади, наскочил на него и что-то злобно пробурчал себе под нос, - что из того, что она его не поняла, не захотела услышать - он же не ищет тут своего, он ее и в этой тьме видит и любит, даже в том, что она не способна открыться ему навстречу? Но коль она не способна и не нужна ей его жалость, как не нужна была и страсть, то опять оказывается, все это только для себя - нашел выход! - но не для нее, для себя же нашел? А ты попробуй, поправил он себя. Попробуй от размышлений и слов перейти к делу, медленному, изо дня в день, не боящемуся, но и не ищущему! - унижений, каждодневному делу ради нее. Если не ищешь своего, то и не ищи, и будь готов к тому, что только так вот и будет теперь...
Он, не глядя, обходил плотно стоящую на тротуаре толпу, оживленно о чем-то галдящую, вслушался было, ничего не понял, и тут, сойдя уже на мостовую, внезапно остановился.
Он стоял перед темным, с колоннами зданием, на тротуаре перед ним и под колоннами толпились люди в длиннополых пальто, в черных шляпах.
"Синагога!" - мелькнуло у Льва Ильича. Вот тебе и случай - уж не Господь ли его сюда привел? "Что ж, войти, что ли?.."
Какой-то человек пробился сквозь толпу и шагнул к нему на мостовую.
- О! Мой знакомый аид, который хочет стать гоем!..
Перед ним стоял вчерашний кладбищенский старик в ермолке со слуховым аппаратом. Он зорко всматривался, ощупывал Льва Ильича умными, темными глазами.
- Ну как, мой дорогой аид еще не передумал, он все еще хочет на этом свете ездить в автомобиле, а на том кушать пряники?..
На них оглядывались, прислушиваясь к театральному акценту старика.
- Я вам скажу по секрету, - еще громче пропел старик, - у меня был один знакомый Миша, - тоже аид и тоже хотел быть гоем. Так он купил себе машину. И что ви думаете? Он стал такой гой, что совсем забыл про то, что он еврей: напился пьяный, как последний биндюжник, сел в свой автомобиль и наехал на человека! Что же ви думаете, с ним стало? У него нет теперь автомобиля, а пряники в турма не берут и в передачи. Как ви думаете, дадут ему пряников на том свете, который пообещали гоям?..
Лев Ильич молчал: странное чувство удерживало его здесь, перед синагогой, старик был сейчас единственным человеком, с которым ему хотелось поговорить куда ему еще деваться?
Тот, верно, что-то понял.
- Знаете, что я вам скажу? Поверьте старому Соломону - не гоже двум евреям стоять на улице и разговаривать, будто они какие-то бродяги. Здесь рядом живет один молодой человек, который прочитал все книги и все знает. Я хочу вас познакомить, потому что я знал вашего дедушку и нянчил вас на бульваре.
Они уже шли вниз по переулку, старик семенил подле, сбегал на мостовую, забегал перед Львом Ильичем, продолжая говорить и размахивать руками. Лев Ильич поймал себя на жалком, бросившем его в краску чувстве: ему стало неловко от того, что он идет рядом со стариком - не из страха, чего ему было бояться, но из какой-то инстинктивной потребности не выставлять напоказ свое еврейство, а вернее не привлекать к нему внимание. То есть, он почувствовал, насколько этот нелепый старик со своим слуховым аппаратом, прямо нарочито пародийным видом - свободней его, Льва Ильича, со всей его укорененностью в этой жизни. Этому старику, наверно, и в голову не могло прийти, что, может быть, умнее было бы в какой-то момент - а сколько было таких моментов в его жизни! - не выпячивать так откровенно свое еврейство, не привлекать внимания толпы или власть имущих, стушеваться и переждать, что он хоть и еврей, и не может им не быть, но на всякий случай сделать вид, что он как бы и не еврей. И это было у старика даже не из отваги, а уж тем более не от глупости и равнодушия к жизни, он понял уже этого человека, и сомневаться в его огромном, пусть и специфическом жизненном опыте, как и в способности в нем разобраться, едва ли стоило. Он был свободнее, потому что не должен был не только ничего прятать, но даже и думать об этом.
Лев Ильич сошел на мостовую и взял старика под руку. Тот замолчал и удивленно покосился на него. Потом усмешка скользнула по его лицу.
- Молодой человек беспокоится, что на меня наедет какой-нибудь пьяный аид? Нет, скажу я вам, тот, про которого я вам рассказывал, уже не наедет - у него отобрали автомобиль, а других нет. Еврей редко забывает о том, что он еврей и что ему не позволено вести себя, как биндюжнику. Хорошо это по-вашему или нет? Может быть, Господь и придумал еврейскую трусость для того, чтобы сохранить свой народ для великого подвига?..
Они свернули в темную подворотню, прошли двором и поднимались теперь по кривой и обшарпанной каменной лестнице на второй этаж. Старик толкнул незапертую дверь и крикнул в темный коридор.
- Пан философ, а пан философ!..
Открылась дверь ближней к входу комнаты, и на пороге ее показался человек. Он стоял спиной к свету, и Лев Ильич не мог его разглядеть.
- Я привел к вам еще одного еврея, - сказал старик. - Между прочим, он на опасном пути и, если вы с ним не поговорите, он станет совсем гой. Ви представьте себе, пан философ, я видел, как он перекрестился!..
"Пан философ" посторонился и Лев Ильич шагнул в комнату - маленькую, темную, в одно окошко. Всей мебели в ней было узенький диванчик и два стула, а столом, видно, служил широкий подоконник, на котором были навалены книги, рукописи, стояла пишущая машинка со вставленным в нее чистым листом, а рядом зажженная настольная лампа под зеленым казенным абажуром. Да еще на полу у окна заметил Лев Ильич торчащую антенну транзистора. "Пан философ" перехватил его взгляд.
- Враждебные голоса, - улыбнулся он, - помогают ориентироваться в этом мире, чтоб не открывать велосипеды.
- Мы вам помешали? - кивнул Лев Ильич на машинку.
- Ничего, я всегда рад, - он протянул руку. - Володя. Был он молоденький, а может, лет тридцати, в ковбоечке с завернутыми на крепких руках рукавами и в стареньких джинсах.
- О! Они уже познакомились, - всунулся в дверь старик. - Но по всем еврейским или русским законам так не знакомятся.
- Вы меня извините, - поднял плечи Володя, - у меня ничего нет.
Лев Ильич, стесняясь, полез в карман и вытащил пять рублей.
- Прекрасная мысль! - вскинулся старик. - Я же вам говорил, он еще может стать человеком... Ви еще не успеете пропеть "Отче наш"!.. - крикнул он уже из коридора.
- Вы, наверное, напрасно дали ему деньги, - с сожалением сказал Володя. Ну да уж куда ни шло.
Лев Ильич не ответил. Он сидел на стуле, возле окна и с изумлением оглядывался. Он не мог понять, куда он попал, и если б не знал, что привели его, конечно, к еврею для какого-то еврейского разговора, он бы никогда не подумал так про этого светловолосого паренька с ясными глазами, чуть курносого, с широким, открытым лицом. Вдруг его осенило.
- Вы наверно уезжаете? - спросил он.
- Уезжаю?.. Да, в принципе, конечно. Но еще не сейчас. Много дела.
- А вы где работаете?
Володя улыбнулся.