Отверзи ми двери — страница 82 из 139

- Заплачь еще, так тебе Москва и поверила. Слушай, а может, я тебя недооцениваю, может, ты не из пустейшего простодушия, не от распутства, не из лакейского надрыва, а верно, идею имеешь? Может, хочешь свою миссию осуществить - позамутить кровушку, пока, так сказать, седина в бороду? Помнишь, про это и Саша тот, еврей оголтелый, внушал на проводах твоего дружка, а этот, вон, Саша, с другой стороны - что как тебя их призыв пронял? А милое дело, между прочим, вроде моей командировки - и дело делаешь, и тебе не без радости! А ведь кроме славяночек, тут еще один цимес есть. Кстати, великоросская традиция, из семнадцатого века идет, да по секрету тебе скажу, ране, гораздо ране. Я имею в виду, чтоб помимо, так сказать, плотских утех, они, конечно, грубые, примитивные, а ты у нас человек мистический, метафизику по утрам с кофеем вкушаешь - так вот, помимо плотских, чтоб и мистические удовольствия, а?

- Чего ты хочешь? - только и мог повторить Лев Ильич.

- Да не хочу я, чудак-человек, я тебе все пытаюсь тебя и объяснить. Да ты мне сам прошлый раз намекал, ты тогда был посмелей, это сейчас совсем раскис, правда, и в тот раз вроде бы не про себя, про других рассказывал, но уж не поскромничал, не свою ль ту грешную мечту выболтал? Ты ведь у нас неофит, еще зеленый, птенчик... Так вот, продолжаю излагать мою гипотезу о твоей, так сказать, апостольской командировке, прости уж, что плагиатничаю - не мое название, одного знаменитого романиста из нынешних, такой коммунист со страдающей совестью, ну разумеется, за эти страдания ему и денежки отваливают, правда, в бумажной валюте... Так вот, тебе и первое задание по командировке: ты еще никого не крестил?.. Нет? А-яй, давай-ка, нехорошо. Или может, просто с твоей маман и начнем?.. Что морщишься - не нравится, старовата? Но там однако своя бездна - не пожалеешь!.. Может, ты меня не понял, простоват - бабеночку ту я имею в виду, что за кассой в столовке углядел, блондиночку, она твоей крестной матерью и обернулась, а? А тоже ведь, когда ее увидел в первый-то раз, ты разве ее за матерь себе посчитал - небось, комнатку представил с канареечкой, ее в некем милом беспорядке, себя рядом, а? Неужто позабыл?.. Ага, вспомнил! Ну вижу, вижу, вспомнил. А я тебе, как мужик мужику, скажу: такая баба русская, когда она в возраст входит, соком наливается, то, что ядреностью-то зовут, ну такой уж извини, шарман - тут ты в такую метафизику окунешься!.. Ну хорошо, хорошо - не хочешь, давай доченьку тебе подыщем, девочку, с глазками быстренькими, раскосенькую, тоненькую. Вот ведь, и подружки у твоей Нади поспевают длинноножки, их крестим, а там... такая начнется очаровательная бездна, прямо из семнадцатого века да с горечью века двадцатого: инфантильность, слезы, лихорадка, бесстыдство - тут мы тебя враз и запишем русским, все будет в ажуре. И плоть, так сказать, не в обиде, и мистическое чувство ублаготворено, и главная еврейская миссия выполнена - в смысле крови, я имею в виду.

- Ты можешь что-нибудь кроме мерзостей из себя выдавить, или все и будешь в этаком роде?

- Извини. Я пытаюсь в тебе хоть что-то значительное раскопать - не удается. Уровень действительно примитивный. Но ведь и тут традиция. Чего ты хочешь, если в христианстве такая путаница изначально пошла - с самого рождения Господа во образе человека? Помнишь, давеча стишки вспоминали, как надменный бес, которым архангел и Господь грешили, то есть не бес, а... ну понял, одним словом? А с кем грешил? То-то. Кем же мы Его после этого запишем, если не по паспорту, не по паспорту, а по сути? Прав твой ученый друг, нечего первородством гордиться, это уж мне поскорей заважничать...

Лев Ильич не выдержал, рев, грохот раздался в нем, его швырнуло вверх и в сторону. Он закричал и кинулся на того, кто называл себя Костей...

- Вы что, Лев Ильич? - услышал он голос Кости, как об стену его опять хватило. - Я вас предупреждал, что тут никакого смирения не хватит: "гегемон" пробудился...

"Где-то на белом свете, там, где всегда мороз, трутся спиной медведи о зем-ну-ю ось..." - ревело за стеной.

Лев Ильич вытащил грязный платок, вытер лоб и лицо.

- Надо уходить, - сказал Костя, - не поговоришь, да и что толку, не напрасно зарок себе давал. Пустое все. Извините меня...

Лев Ильич шагнул из комнаты прямо в ревущий коридор - уж лучше там, в этой комнате он больше и минуты не мог бы пробыть.

На кухне, у окна, среднего роста малый в нижней рубахе, выпущенной поверх штанов, босиком, повернулся ко Льву Ильичу, поморгал сонно, не ответил на вежливое: "Здравствуйте".

- Курить есть?

Лев Ильич достал сигареты: "Лакействуешь? - спросил он себя. - Ну и ладно, как могу..."

- Сигареты... А "Беломору" нет?.. И сука моя шляется. Давай сигареты, что делать.

- Не надоело? - спросил Лев Ильич.

- Чего? - вытаращился малый.

- Да песня эта - уж чего глупей.

- Самому тошно. А чего делать? - он глядел в окно на летящий снег. Хорошо, кому с утра, а в ночь? И выпить нельзя. Я, вон, выпил - три месяца "Беломор" стрелял. У меня работенка хорошая, башли дает, а то б я давно другую нашел. Да вот понимаешь, нельзя с этим делом... - и он скребанул грязным ногтем по горлу.

- А ты дружок, что ль, этого?

- Вроде того.

- Эх, ученые люди! Козла бы, что ли, забить, трое, да я б четвертого мигом нашел - милое дело. Ну что ты, разве этот, не знаю уж как его назвать... может, правда, другую поставить пластиночку - про крокодила Гену?.. - он зашлепал из кухни.

- Господи! - сказал вслух Лев Ильич. - Неужто это и есть очищение, изживание своей пакости? Но почему так мучительно, кровью, кусками сердца? Хватит ли меня, Господи...

11

Потом, хотя он и часто вспоминал об этом, важно ему это было, дорого, он все не мог в точности зафиксировать ощущение ли, мысль, которая его именно в ту сторону и направила. Он еще когда стоял у окна, на кухне, разговаривал с "гегемоном", сообразил, где находится и куда идти, чтоб отсюда выбраться, в темноте-то, когда Костя его тащил, он и вовсе ничего не мог понять-запомнить. А тут понял, сориентировался. Но когда шагнул из подъезда на мостовую, туда-сюда посмотрел и - вдруг свернул, но совсем не в ту сторону, знал же, что не туда, было б поближе.

Он "за угол" свернул, он понимал, и не мыслью, не чувством даже, но чем-то тайным, что всегда, знал он, жило в нем, что не решался лишний раз в себе потревожить, берег, как запасец на самый на черный день, и только уж тогда, ну совсем ногами от голода не мог двинуть, отщипывал корочку. Он и перед собой, бывало, стыдился этой своей скаредности, понимал жадностью, непостижимой ему, а другой раз успокаивался, чувствовал, что это всего лишь инстинкт самосохранения, уберегавший его от него же самого. Так вот и в детстве бывало - ну совсем когда горечь, обида, потери - пустяковые, быть может, иль нет, это с чем их соразмерить-то? - но, кажется, весь мир от них застит, он и тогда уже знал, что у него всегда на тот случай хранится этот запасец - выход, который сам он никогда б не нашел, словечко, за которое враз и зацепится. Да и потом, когда стал постарше, вырос, повзрослел - всякое бывало, а запасец тот в целости. Он, может, потому и силы в себе нашел очнуться, посмотрел на себя и вокруг открытыми глазами - и оказалось, что несмотря на весь ужас, черноту, в которой барахтался, - и силы есть, и свет светит, а может, и дорогу найдет, не собьется.

Он и свернул за угол, не понимая, не задумываясь, подчиняясь тем не менее четкому, услышанному им в себе движению, а может, и всего лишь оттого, что ничего у него больше в ту минуту не оставалось, кроме надежды на то, что там...

Он даже не удивился, е е увидев, как только свернул за угол - так и должно было быть. Беленькая да трогательно-домашняя, она стояла наверху, на самом склоне когда-то бывшего здесь холма, один переулочек круто сбегал вниз, а другой шел криво, по самому взгорбку. И дома вокруг стояли крепкие, начала века, доходные. И сразу вспомнил, бывал здесь, сколько раз ходил мимо, знал город в пределах кольца; вспомнил, что и построена она в том самом семнадцатом веке, при Алексее Михайловиче, как раз когда проросла пшеница чистого благочестия куколем душевредным. И построили ее миряне - те, что жили вокруг, на этом самом холме, да не в доходных домах, а в собственных, что тут тогда стояли: "Какие ж дома тогда были?" - все не мог он сообразить. Построили как-то обыденочкой, вот с тех пор она и называется Обыденской - так за день и возвели, деревянную, конечно. Это потом перестроили, выложили камнем... Вспомнил, вспомнил Лев Ильич, хоть и не был в ней никогда.

"Зайти, что ль?.." Он уж вплоть подходил, она на него надвигалась - белая в этом летящем снегу, а на широкой паперти перед ней, а больше там, в притворе, стояли бабки, руки тянули... "Да у меня и нет ничего, ну как нарочно, ни копейки!.." - вспомнил вдруг Лев Ильич и остановился на всем ходу, стыдно, неловко ему стало - все-то он не о том, о другом все думал.

А тут из дверей легко так вышел юноша. Лев Ильич сразу и назвал его про себя: "юноша" - высокий, "хорошего баскетбольного роста", отметил почему-то Лев Ильич, светлый, да не от того, что пшеничные волосы падали ему на лоб, а такой изнутри весь светлый, ясный, но не веселый, без улыбки, напротив, сосредоточенный, в себя ушедший, в это свое погруженный. Он и с паперти так легко сбежал, снегом его враз облепило, мелочь раздавал...

"Ну вот, а как же мне?" - опять подумал Лев Ильич. А юноша обернулся назад, на Кирилла Сергеича, спускавшегося со ступеней.

"Вот оно! - выдохнулось у Льва Ильича. - Вот почему свернул сюда..."

Он бросился к паперти, а Кирилл Сергеич уже увидел его, но следом за ним семенила женщина, не старая еще, в шляпке, что-то все ему нашептывала, он приостановился, прямо на паперти, под снегом благословил ее, она налету поцеловала ему руку, а он уже весело смотрел на Льва Ильича. "Что, опять не нравится?"- спросил себя Лев Ильич. Но уже подбежал вплотную, Кирилл Сергеич и его перекрестил, а он схватил его за руку обеими руками.