— Пей! — прорычал он. — Послушай, зачем ты живешь?
Миклош расхохотался громче прежнего. — Великолепно! — прокричал он. — Вот это да! Ну такой классный вопрос, прямо хоть записать да на стенку! Зачем я живу? Ну, ты и спросишь иногда, дядя Зенон!
Профессор нахмурил огромный лоб. — Я спросил, зачем ты живешь?
— Нет, ты великолепен! — Миклош буквально задыхался от смеха. — Великолепен! Покорнейше довожу до твоего сведения, дядюшка Зенон: я живу по той причине, что папенька и маменька выполнили свой долг перед богом и отечеством.
— Зачем ты живешь? — вновь с самым мрачным видом повторил профессор, словно и не слышал ответа. — Чтобы лгать? Чтобы с колыбели и до гроба вечно лгать?
— Колоссально! — проревел Миклош. — Уж ты такое всегда выдумаешь, дядя Зенон! Вот преподавал бы ты в «Людовике»[16] — уж наши ребята вволю нахохотались бы!
Фаркаш снова наполнил рюмки, они чокнулись. — Скажи, Миклош, известно ли тебе, что ложь есть величайший грех, какой только может совершить человек по отношению к самому себе? И что вернейший признак эпохи упадка в том, что она начинает слишком уж завираться? Что и Венгрия стоит на краю гибели, ибо вы изолгались сверх всякой меры?!
— Но когда же я соврал вам, дядюшка Зенон? — с самым добродушным видом улыбнулся Миклош. — Я мужчинам не вру, только женщинам, а уж им врать положено по уставу.
Профессор пристально посмотрел ему в глаза. — Послушай, тебе говорили когда-нибудь, что ты болван?
Артиллерист на секунду оторопел, блестящие миндалевидные глаза недоуменно уставились на хозяина дома; но в следующий же миг из его луженого горла опять вырвался оглушительный раскат смеха.
— Колоссально! — проорал он. — Ведь, если б кто другой мне сказал такое, пришлось бы драться, а тут — посмеялись, и все! Колоссально!
Профессор налил палинки. — Выпей еще рюмку и убирайся ко всем чертям!
Миклош хохотал, восторженно хлопая себя по коленям и раскачиваясь из стороны в сторону. — Ну, дядя Зенон, ты сегодня в потрясающей форме! Клянусь, будь у меня столько юмора, я бы тоже давным-давно был профессором университета. Так ты замолвишь за меня словечко насчет перевода, а?
— Болванам не протежирую, — буркнул профессор. — Ну, иди!
— Слушаюсь! — Молодой Фаркаш вскочил, щелкнул каблуками. Его глаза еще были влажны от смеха, лакированные волосы чуть-чуть взъерошились на затылке, но он тотчас же заботливо пригладил их обеими руками, затем стал навытяжку, высокий и стройный. — Мне и самому пора, дядя Зенон, и так уж достанется от моей евреечки. Давно я не проводил так приятно время, и тетушка Анджела была просто прелесть, передай, что целую ей ручки. À propos[17], дядюшка Зенон, ты не знаешь, как зовут твоего соседа?
— Не знаю, — отозвался профессор, глядя в окно.
— Вероятно, какой-нибудь чиновник, — улыбаясь, сказал Миклош. — У меня тут случилось с ним одно дельце, он, видишь ли, непочтительно отозвался об армии. Ну, а я схватил его за нос и немножко крутанул. И представь, этот тип осмелился еще защищаться, — пришлось раз-другой стукнуть его по башке шпагой. Может, он придет к тебе хныкать, так ты его выставь, дядюшка Зенон! — В дверях он обернулся. — Не забудь же замолвить за меня словечко в генштабе, будь папа жив, он бы непременно мне это устроил.
Едва Миклош вышел, в дверь постучали. Лакей принес профессору фрак, сорочку, воротничок, лаковые туфли, черные шелковые носки. — Нет, нет, как это «не нужно», вы не уходите! — послышался из коридора мягкий голос Анджелы, когда лакей, повинуясь гневному жесту профессора, отступил было за дверь. — Зенон, — обратилась она к брату, входя, — твой новый фрак, который ты в прошлый раз залил соусом, а потом отмывал красным бордо, еще не вернулся из чистки, но ты можешь смело пойти и в старом.
— Я не пойду вообще, — проворчал профессор. — Я устал.
Анджела взяла у лакея фрак. — Отдохнешь, когда вернешься. Опять не наденешь ордена?
— Не надену, ибо не пойду.
Анджела положила фрак на диван, расправила фалды. — Хотя бы Цепь Корвина надел.
— Она в лаборатории осталась.
— Иисус-Мария! Потерял?! — Почему потерял? — раздраженно отозвался профессор. — Висит себе на вешалке, у двери. Анджела, ты серьезно считаешь, что я должен пойти?
Анджела сняла пенсне и посмотрела на брата. Только теперь стало видно, какие необыкновенные у нее глаза — большие, черные, сияющие. Они выражали неизбывную ласку и доброту, при взгляде же на брата всякий раз застилались легкой радужной пеленою слез. Профессор отвернулся, против этого взгляда он был бессилен. Сестра была единственным человеком в мире, которого он любил бескорыстно, под чьей рукою иной раз покорно прятал свои колючки.
— Анджела, — сказал он уныло, — ту вторую, несостоявшуюся пощечину ты, оказывается, предназначала мне… Что ж, тащи сюда запонки.
— Нужно пойти, Зенон, там, наверху, опять точат на тебя зубы. Просто acte de présence[18], Зенон, какой-нибудь час, и ты свободен.
В девять вечера профессор сел в машину. По широкому гёдёлльскому шоссе «стайер» мчался со скоростью сто километров в час, тридцать минут спустя они были в Крепости[19]. Однако уже проспект эрцгерцога Альбрехта был забит машинами до отказа, по Парадной же площади пришлось ехать со скоростью пешехода. Такси здесь почти не попадались: впритирку друг к другу, то и дело сигналя вишнево-красными стоп-лампами, шли машины в основном немецких и итальянских марок с черными инициалами дипломатического корпуса на яркоосвещенных табличках сзади. Перед самым министерством обороны из ряда вырулил вдруг мощный «мерседес» и по боковой улочке повернул назад, к Пешту.
Перед желтым ампирным зданием совета министров образовалась пробка. Профессор решил дойти до Крепостных ворот пешком.
— Через полчаса поедем домой, Гергей, — сказал он шоферу, выходя из машины, — так что не пропадайте. Дайте-ка сигарету.
Под вечер над городом промчался короткий, но сильный дождь, оставив лужи в неровностях асфальта. Профессор шагал быстро, по обыкновению не глядя под ноги, и тотчас забрызгал грязью манжеты брюк.
По обе стороны парадной лестницы выстроились шпалерами телохранители в серебряных шлемах с белыми плюмажами, в светло-желтых остроносых штиблетах, в отороченных мехом ментиках, наброшенных поверх красных доломанов. Словно бордюр на пестром шитье, сотканном из огней и людей, они оторачивали мраморные перила лестницы повторяющимся через каждые десять ступенек узором и стояли не шевелясь, глядя прямо перед собой в пустоту, сжимая в застывшей руке большие, в человеческий рост, поблескивавшие от света люстр алебарды. Профессор остановился на мгновение перед одной из этих марионеток, всмотрелся в усатое красное лицо, туго затянутое ремешком от шлема, мертво глядящее поверх голов в никуда, и с содроганием отвернулся. — Знаешь ли, дружище, — сказал он позднее, встретившись наверху, в мраморном зале, с артистом Б., — знаешь ли, еще немного, и я щелкнул бы его по носу. А может, так и сделаю, когда буду уходить! — Артист рассмеялся. — Зачем? — Из патриотического любопытства, — проворчал профессор. — Заметит ли он? Если нет, если будет все так же смотреть в пустоту, значит, мы проиграем и следующую войну.
Между застывшими телохранителями сложно-свободным движением молекул волнами подымалась вверх толпа в направлении, прямо противоположном силе земного притяжения, ибо она подчинялась силе более могущественной — тщеславию, — которая необоримо притягивала к себе одушевленную материю. Черные фраки и вечерние платья словно сами по себе воспаряли ввысь, шелестя пышными кружевами и шелком. Лишь на самом верху лестницы образовался затор.
— Почему мы остановились? — спросил кто-то за спиной профессора.
Наверху, в мраморном фойе, лакеи в парадной униформе — красных, застегнутых на все пуговицы фраках, коротких, до колен, штанах и белых чулках — отбирали у входивших пригласительные билеты и бросали их в большую, стоявшую посередине, бронзовую урну. Многоголосый говор здесь несколько стихал. Прямо против лестницы в десяти шагах от распахнутых дверей Габсбургского зала стоял регент с супругой, по правую и левую руку от них чопорно вытянулись главы гражданской и военной властей. Между входом и этой четверкой застыли обряженные во фраки детективы, сверля взглядами гостей, подходивших приветствовать правителя страны.
— Кого полагается приветствовать первым, правителя или его супругу? — озабоченно спросил впереди чей-то молодой голос. — Так ведь это как посмотреть, — донеслась в ответ чья-то солидная хрипотца. — Если рассматривать его высокоблагородие как законного наследника его величества короля, тогда по праву, распространяющемуся на коронованных особ, господина регента следует приветствовать первым, а ее высокоблагородие — второй.
Слева от профессора низенькая дама лет сорока, в лиловом туалете, то и дело вставала на цыпочки, нетерпеливо заглядывая в Габсбургский зал. — Мне все еще ничего не видно, — пожаловалась она приятельнице, отставшей от нее на ступеньку, — впереди уйма народу. Если она в лиловом, я тут же поворачиваюсь и ухожу…
— Но почему?
Стена людей поднялась еще на одну ступеньку. Профессор споткнулся и обрызганной грязью туфлей задел каблук лысого, с багровым затылком господина. — О господин профессор, и вы здесь! — обернувшись, обрадованно воскликнул лысый; он несколько картавил и говорил в нос странно высоким голосом. — Нина, обернись, профессор Фаркаш хочет поздороваться с тобой.
Профессор поклонился. — У меня плохая память на лица, — сказал он неприветливо. — С кем имею честь?
Плотный господин с багровым затылком укоризненно вскинул брови, обиженно засмеялся.
— Ай-яй, профессор, а ведь вы были у нас на званом вечере в прошлом году. На Швабской горе![20