Ответ — страница 104 из 175

ухи.

Однако пробило уже девять, но ни одна дама, не считая хозяйки дома, не украсила своим присутствием мужской беседы, осененной клубами дыма, — когда же подан был ужин, откланялась и Анджела, удалившись к себе. Господа вожделенно перешли в столовую, во всю длину которой вытянулся стол, накрытый на двадцать четыре персоны; кроме стульев, огромной люстры да невысокого буфета орехового дерева, в комнате не было никакого иного убранства, обшитые деревянной панелью стены не оживлялись картинами. Все одиннадцать гостей расположились в одном конце стола, во главе которого хозяин, ко всеобщему недоумению, оставил место пустым, сам сев посередине, рядом с самым молодым из гостей, никому не известным Барнабашем Дёме, напротив своего бывшего адъюнкта Левенте Шайки и его молодого друга, инженера-химика. — Кого мы ожидаем на почетное место? — спросил кто-то. — Понятия не имею, — ответил сосед. Не задернутые гардинами окна выходили на узкую, обсаженную деревьями улицу; отчетливо вырисовывавшийся при свете уличного фонаря каштан время от времени стучался в столовую голыми ветками.

Беседа, естественно, кружилась вокруг самой злободневной темы — Гитлера и событий в Германии. Из газет господа уже были осведомлены о том, что на немецкой земле разразилась гражданская война, на улицах течет кровь, рабочие партии распущены, коммунистов и евреев убивают на месте — словом, они знали уже обо всем, однако печать достоверности на эти новости наложена была неожиданным приездом профессора Фаркаша. Впрочем, сам профессор личными своими впечатлениями не делился, от вопросов уклонялся с недовольным ворчаньем или раздраженно отмахивался; он выглядел мрачным, был немногословен; те, кто знал его хорошо, видели по глазам, что он мертвецки пьян. Однако других признаков отравления алкоголем не было заметно, и как хозяин дома он был, пожалуй, мягче, любезнее и корректнее, чем в иные свои трезвые дни.

О том, какое влияние будет иметь приход Гитлера к власти на внутреннюю и внешнюю политику Венгрии, мнения разделились.

— Никакого влияния иметь не будет, — заявил профессор N., который два года назад, будучи ректором, приостановил дисциплинарное разбирательство против профессора Фаркаша. Правда, его остро закрученные длинные усы чуть-чуть побила седина за минувшие две зимы, подернулись инеем и густые — гроза студентов — брови, однако толстоватый, картофелиной, нос все так же лучился весельем, как и апоплексические подвижные складки широкого затылка. — Милый мой, — продолжал он, — венгры разумный, трезвый народ, его на мякине не проведешь. Крайности ему не по нраву, он крепко держится за падежные добрые старые традиции. В Мако, родном моем городе, молодочки еще и поныне ходят в соседнюю лавчонку непременно с тачкой, так, видите ли, их матушка-бабушка учила. И, батраков нанимая, завлекают точь-в-точь так же, как бывало в пору моей юности: ступай ко мне, парень, не пожалеешь, мясо будешь есть три раза в неделю — в воскресенье, четверг да опять в воскресенье. Не-ет, мой милый, нас не проведешь, не бывать у нас ни коммунизму, ни нацизму, хоть сейчас шею под топор.

— И половины такой-то шеи за глаза хватит, — заметил старый лингвист, слава и гордость финно-угорского языковедения. Его красный саркастический носик наморщился, почти теряясь в разлохмаченной серебряной бороде, весело сощуренные глазки совсем скрылись. — Не верю я что-то в трезвость венгерского народа, — сказал он. — У кого такое смелое языковое воображение, как у венгров, тому поднатужиться да от земли оторваться недолго. Но только признать это, братец, у тебя кишка тонка.

Пышные брови собеседника взлетели на лоб.

— Кишка тонка? Это еще что такое?

— А ты в Мако спроси, братец! — смеялся лингвист из луковой седой бороды.

— У нас, собственно говоря, нацизму делать нечего, — заявил историк, попавший на пештскую кафедру из Коложвара. — В Венгрии антисемитизм не имеет естественной почвы, хотя…

— А как же законы о евреях?[94]

— Они установлены сверху, внизу же их обходят.

— Я тоже не думаю, — поддержал его сосед, — чтобы гитлеризм мог пустить у нас корни, как, впрочем, и коммунизм. И то и другое чуждо нашему тураническому[95] складу.

Профессор Фаркаш медленно поднял голову и повернулся к говорившему. — Ах, тураническому?

— Оставь его, Зенон! — вмешался лингвист. — Это его новый пунктик. В остальном он вполне здоров. Доживет до ста лет, а уж потом откинет копыта и переберется в почетную усыпальницу.

Историк обратил мужественное умное лицо к профессору Фаркашу. — В Венгрии совсем иные проблемы, чем в Германии, — сказал он, — а значит, здесь потребны иные политические и экономические условия. Лозунги, импортированные извне, до норы до времени могут скользить по поверхности, но разрешить проблему они не могут. Всякая политика, которая не приспосабливается к своеобразным духовным и материальным потребностям нации, заранее обречена на провал.

Едва он закончил фразу, как дверь распахнулась, и в комнату жаркой волной ворвался запах мясного бульона; тотчас же в столовую вступили два официанта из ресторана Кеттера, у обоих в руках было по объемистой фарфоровой супнице. Профессор Фаркаш встал.

— Дамы и господа, — сказал он и сперва задержал взгляд на пустующем стуле во главе стола, затем поочередно оглядел гостей. — Дамы и господа, — повторил он, любезно улыбаясь, — человек — существо, наделенное пониманием, то есть стремящееся понять мир. Поскольку каждая вещь или явление, по существу, однозначны собственной истории, то и этот бульон мы можем понять наилучшим образом, ежели перед тем, как вкусить его, ознакомимся с историей его возникновения. А поскольку этот бульон я приготовил собственноручно…

— Браво, Зенон! — раздался громкий выкрик от головы стола.

Профессор Фаркаш улыбался с детски сосредоточенным видом.

— …поскольку готовил его я сам, — повторил он, — и все необходимые работы велись под личным моим наблюдением, то я почитаю себя вправе доложить о способе его приготовления.

Господа вдруг дружно развеселились. Они и проголодались уже, — подымавшийся над супницами пар щекотал нос, бульон красовался на столе, желтый, душистый, при одном взгляде на него во рту сбегалась слюна и начинались легкие спазмы в желудке, — а тут еще эта лукавая мысль, что профессор Фаркаш готовил бульон собственноручно!.. У всех как-то сразу раскрылись сердца, развязались языки, под диафрагмой копился смех. Назревало то особенное самовозгорающееся веселье, которое отодвигает в сторону все заботы и по малейшему поводу взрывается неудержимым, заразительным, мощным хохотом.

— Браво, Зенон! — неслось со всех сторон, — Так ты готовил сам!.. Ну и ну, прелестно!.. В колбе?.. Браво, Зенон!

Профессор Фаркаш стоял недвижимо, кулаками опершись на белую скатерть.

— Покупаем наилучшую говядину, полкило на человека, — заговорил он менторским тоном, — по возможности мягкие задние части и несколько настоящих мозговых косточек. Добавляем к этому хорошую телячью ножку, но — внимание, уважаемые дамы и господа! — это должна быть непременно передняя ножка, более мускулистая, жилистая и более клейкая, только она подходит к мужественному вкусу говядины, только она еще более укрепляет его. Затем прикупаем пять-шесть петухов, но чтоб были в самом соку, не слишком молодые — у этих мясо еще безвкусное, без жизненной опытности, так сказать, — и не слишком старые — от перезрелых, старых петухов, набегавшихся в свое время за курами, бульон получается чересчур едкий. Это должны быть красивые, сильные петухи, в расцвете мужской их поры.

— Бедный Йожи, тебя он уже не стал бы варить, — сочувственно сказал лингвист бывшему ректору, который то и дело подкручивал длинные усы и медленно перекатывал вверх и вниз по лбу озабоченные морщины. — Конечно, не стал бы, — поддержал его старчески дрожащий голос с другого конца стола. — Напрасно он хорохорится, усищи свои подкручивает! — Профессорская компания расхохоталась. — Что и говорить, среди нас Зенон немного нашел бы подходящих, — задумчиво заметил старый профессор в очках, с седой козлиной бородкой. Смеющиеся глаза на минутку задержались на историке из Трансильвании, единственном из собравшихся — за исключением хозяина дома, — кто месил житейскую грязь еще по эту сторону пятидесятилетнего рубежа. Историк чуть-чуть покраснел, опустил голову.

— Далее, я кладу в бульон зелень, — продолжал профессор Фаркаш, — соль, паприку, добрую горсть черного перца горошком, один-два стручка красного перца. Затем бросаю туда скорлупу от двух-трех яиц, она очищает, процеживает бульон еще во время варки. Теперь можно закрыть котел крышкой, наглухо залепив ее вокруг сырым тестом, чтобы все ароматы, весь вкус остались внутри, переплелись, смешались друг с дружкой, чтобы ни понюшки не пропало даром.

— И готово? — спросил кто-то, глотая слюну.

Профессор Фаркаш вскинул большие белые руки, кое-где отмеченные темными, выеденными кислотой веснушками.

— Готово? — переспросил он. — Это выражение науке неизвестно. Ибо когда суп готов?.. Когда сварен или же когда съеден? Или, идя далее, когда организм переработал его, или когда отдал матери-земле то, что принадлежит ей?

Профессора вновь рассмеялись.

— Заканчивай же свою лекцию, Зенон! — воскликнул крохотный лысый старичок, в свое время знаменитейший математик, который давно уже сидел с выпученными глазами и вздрагивающими ноздрями, уставившись на супницу: бульон он любил больше всего на свете. — Дай же нам вкусить твоей стряпни!

— Когда бульон прокипит часа три-четыре, — с мрачным видом продолжал профессор Фаркаш, — я снимаю крышку и отливаю немного в кастрюльку, чтобы отварить лапши. Здесь я не стану входить в детали, дамы и господа, ибо, по правде сказать, такой бульон следует есть без всякой лапши. Я, например, люблю бульон в чистом виде и смею надеяться, господа разделяют мое мнение. Непосредственно перед подачей на стол я процеживаю бульон через частое шелковое ситечко, проложив его куском чистого белого тюля. Полученная таким образом жидкость будет кристально прозрачна, сквозь нее отлично виден узор на дне тарелки. Наименование: мясной бульон «Красавица хозяйка».