Ответ — страница 107 из 175

— Хорош был супец, — сказал Балинт, прищелкнув языком: похвалой он платил не за суп, а за ласку.

— Вот дьявольщина, ну и странная обвинительная речь! — воскликнул Нейзель, подставив газету догорающим отблескам заката. — Вон ведь что говорит: «Последнее время за действия, направленные к социальному перевороту, все чаще попадают под суд студенты высших школ, профессора, представители молодой венгерской интеллигенции. Это свидетельствует о том, что часть молодежи потеряла свои идеалы, ее духовное и нравственное равновесие пошатнулось, она склоняется мыслями к революционным крайностям».

— Эге-ге! — проговорил Йожи Кёпе, незамеченным войдя в комнату; он слушал чтение, стоя в дверях, — Так и сказал? — Нейзель внимательно глянул на него поверх очков; правда, он тотчас признал Йожи по голосу, за минувший год Йожи стал в этой квартире частым гостем, но Нейзель любил видеть, с кем говорил.

— Ты это, Йожи?

— Угу, — откликнулся гость, и в темноте почти видно было, как его длинный тонкий нос уныло покивал над унылым «угу». — Вроде бы я самый. Хотя в этакой темноте наверняка и не скажешь.

— Это как же? — засмеялся Янчи, младший сынишка Нейзелей.

— А ну, как другой кто вместо меня в дверь вошел! — сказал ему Йожи. — По нынешним временам надо быть осторожней!

— Вот слушайте дальше, — опять зашуршал газетой Нейзель. — Ведь что говорит: «Новое поколение влекут к себе новые воззрения на мир и общество. Молодежь винит несправедливости, видит беспомощность свою…» — Нейзель запнулся, еще ближе поднес газету к лицу. — Ну и ну, — пробормотал он, — просто глазам своим не веришь… «…молодежь видит неизменным лишь одно — своекорыстие тех, кто находится у власти, и нищету самых широких слоев». — Он отложил газету, сдвинул очки на лоб.

— Нищету? — повторил Йожи. — Что за черт!.. Это защитник, что ли?

Нейзель поглядел на него. — Прокурор. Обвинительная речь.

— Что за черт! — опять сказал Йожи и медленно провел под носом тыльной стороной ладони. — Нищета? Да где ж в нашей стране нищета? Вот хоть сейчас взять: иду себе по проспекту Ваци, а навстречу по тротуару курочка рябенькая топает, да такая толстушка, совсем раскисла, бедненькая, едва дышит. Возьми хоть ты меня на руки, просит, сил нет столько жиру на себе носить.

— Ой, где же она?.. Где она? — наперебой закричали ребятишки. Обе девочки вскочили, бросились к Йожи, ощупывая его карманы. — Вы принесли ее, дядя Йожи?.. Куда ж вы ее дели? — Они знали, что Йожи никогда не приходит с пустыми руками: если непостоянного его заработка не хватало на большее, хотя бы пакетиком постного сахара подслащивал вечно жаждущие полакомиться ротики девчушек.

— Где она? Ну, а где ж ей и быть? — уныло отозвался он. — На полке лежит, сопит, поджидает смерть-избавительницу.

Луиза Нейзель рассмеялась.

— Уж не дразните детишек-то!

— Пускай их антихрист дразнит, а не я, — возразил Йожи. — Да вы бы уж своими глазами убедились, сударыня, потрудились бы хоть выйти к ней, если, конечно, решитесь с места сдвинуться в этакой тьмище. Я и отсюда слышу, как она там квохчет.

Тем временем совершенно стемнело. Из кухни слышен был слабый шум, казалось, всамделишная курица разгребает мусор; Луиза вдруг вскочила на ноги и взволнованно бросилась на кухню.

— Как это можно говорить о нищете в стране, где у каждого судового кузнеца на обед варят курицу! — заметил Йожи, — А как фамилия этого прокурора?

Нейзель заглянул в газету. — Трагер.

На кухне вспыхнула лампа, сквозь открытую дверь свет проник в комнату. Йожи перекосил длинный нос так, что он встал чуть не поперек лица.

— Одним словом, шваб! — сказал он. — Тогда понятно.

— Что тебе понятно?

— Нацист он. На Гитлера равняется. Нилашист! Нынче ведь они всех больше разоряются о нищете масс да о своекорыстии власть имущих.

Обе девочки и Янчи выбежали на кухню смотреть на раскудахтавшуюся курицу, которую Луиза Нейзель привечала, за неимением лучшего, горстью хлебных крошек да блюдечком воды. Петер, старший сын Нейзелей, и Балинт, считавшие себя взрослыми, остались в комнате, слушали речи мужчин о политике.

— Слышь, а я сегодня кругленький пенгё заработал на исповеди, — зашептал Балинту на ухо Петер.

— Что за черт… Что за черт! — засмеялся Балинт, подражая дяде своему, Йожи. — На исповеди?

Петер покрутил под столом блестящей монетой.

— А дело так было, — шептал он. — Наша Дуфек в ремесленном издала приказ, что перед пасхой каждый обязан исповедаться, причаститься. Кто причастился, получал от его преподобия Палоци желтенькую цидулку и отдавал ее Дуфек. А если нет у тебя этой цидулки, Дуфек враз вычитает три форинта. Вот на этом я и заработал, понял?

Балинт не понял.

— Дурень ты, — продолжал шептать Петер. — Я исповедался три раза, а две лишние бумаженции продал по пятьдесят филлеров тем, у кого их не было. Они заработали на этом два пятьдесят чистыми, и я не внакладе… Пойдешь завтра со мной в Народный кинотеатр?.. Плачу!

В прошлом году Нейзелю удалось пристроить Петера на «Ганц-судостроительный», в модельный цех, оттуда он и ходил в ремесленное училище на улице Байнок. Отцу-то хотелось сделать сына литейщиком, но Петер рос хилым, тяжелая работа была ему не по плечу, и Нейзель долго обивал пороги, пока не сунул его к модельщикам.

Петер получал четыре филлера в час, работал по двадцать семь — двадцать восемь часов в неделю, но и его единственный пенгё звенел весьма приятно, когда он по субботам выкладывал его на кухонный стол матери, рядом со все опадающими пенгё отца.

— Ой, какая преогромная курица, какая большущая, толстая, — восторженно прокричала старшенькая из кухни, — пять кило будет!

— Дуреха, — фыркнул Петер, — таких кур не бывает! Два кило, самое большее.

— Башка твоя два кило весит, понял! — сердито крикнула девочка. — Курица кило на четыре, не меньше!

— Ты как любишь-то, Йожи? — спросила Луиза Бензель, вошедшая тем временем из кухни. — Паприкаш или в суп лучше? Жарить, пожалуй, не стоит, боюсь, жестковата будет. Приготовлю-ка я завтра к обеду куриный паприкаш, да пожирнее, хорошо?

— Ты сперва спрашиваешь, как он любит, — вмешался Нейзель, все еще сидевший у окна с поднятыми на лоб очками, — а ответа и не ждешь. Может, он в сухарях предпочитает?

Жена рассмеялась, ее добродушное полное лицо, над которым не властны были никакие заботы, лукаво, озорно засветилось.

— Нелегкая вам в живот ваш бедненький, — смеясь, весело возразила она мужу, — ведь это вы сами в сухарях-то любите. Да только нельзя этакую старую клушу в сухарях обжаривать.

— А я всю жизнь вот таких пожилых курочек уважал, сударыня, — воскликнул Йожи. — Настоящая солидная еда, и жуешь долго, и в желудке весомо ложится. По крайней мере, чувствуешь, что поел.

На Йожи не очень сказались минувшие два года, голодное существование столь же мало отразилось на его худом, жилистом теле, как и любая обильная жирная пища, длинный нос был все так же забавно непоседлив, длинные руки с огромными костлявыми кистями по-прежнему брались за любую работу.

— Я даже воронье мясо обожаю, сударыня, — объявил он, подмигивая девочкам, слушавшим его с раскрытыми ртами. — Прошлой зимой, когда меня выставили с льдозавода и дозволили гулять ровно шесть месяцев, раздобыл я старое ружьишко и пошел в городской парк на ворон охотиться. Из вороньей ножки да грудки можно такой отличный суп состряпать, что желудок о нем три дня не забудет. Вот я вам принесу как-нибудь.

— Вы лучше зайца подстрелите, дядя Йожи! — воскликнул Петер.

— Зайца я только с рефлектором подстрелить могу, сынок, — скривил нос Йожи. — Когда я шоферил в Мавауте, так, бывало, зимой каждое воскресенье, да еще на тезоименитство господина правителя непременно жарким из зайчатины угощался, то на вертеле поджарю, а то и нашпигую. А на именины господина правителя — двойную порцию, его высокопревосходительство далее поблагодарил меня за это специальным письмом.

— Поди уж ты, Йожи, ну тебя! — смеялась хозяйка. В комнате загомонило веселье, девочки то и дело взвизгивали, маленький Янчи стучал кулачком по столу, один только Нейзель сидел, задумавшись, устремив в себя, в свои мысли прозрачный, светло-голубой взгляд. Виски его запали, от лица остались кожа да кости.

— Ты знаешь ли, Йожи, что народная кухня опять сократила порцию хлеба, а воскресную булку упразднила вовсе? — сказал он. — Положение все хуже и хуже. Теперь уже за суп и за ночлежку безработным отрабатывать положено, за месяц ночлежки — по восемь-девять дней. И в то же время повсюду снижают ставки, за эту неделю на жолненском заработная плата снижена на десять процентов, на джутовом заводе — на семь, а в чепельском порту — сразу на тридцать процентов. Уже сто двадцать тысяч квалифицированных рабочих ходят без работы.

— Н-да, — протянул Йожи.

— Вчера, когда я шел из Профобъединения домой, — сказал Нейзель, — люди разгромили мясную лавку на проспекте Йожефа… В десять минут растащили все.

— Даже пятнышка жирного не оставили, — с кислым видом пожаловался Йожи.

— Сам, что ли, видел? — спросила жена.

Нейзель взглянул на нее. — Своими глазами.

— Мог бы и ты прихватить бидон жира! — проговорила Луиза с потемневшим лицом. — Нам бы кстати пришлось.

Нейзель не ответил.

— В провинцию ехать надо, — рассудил Йожи. — Когда я последний раз наведывался в родную мою деревню, правда, тому уж лет пять или шесть будет, так я, верное слово, одни только довольные физиономии видел. Спрашиваю людей, чему, мол, радуетесь. Оказывается, два дня назад граф ихний помер, и так они возликовали, что вся деревня, от мала до велика, вышла на похороны. Даже со смертного ложа подымались проститься. В Пеште этакая радость в диковинку…

— И в деревне положение не лучше, — сказал Нейзель. — Управление по борьбе с наводнениями платит за земляные работы сто сорок восемь филлеров поденно, а у зажиточных крестьян красная цена поденщику только восемьдесят филлеров.