— Зачем?
— А ну как полиция опять нагрянет! — рассудительно сказала Юлишка. — А к вам она не придет.
— Не стану я брать… Что за бумаги-то?
— Как это не станешь! — воскликнула Юлишка. — Сейчас я тебе покажу.
Со дна шкафа она выудила толстый учебник по химии и две брошюрки с рефератами Зенона Фаркаша; в одну брошюрку вложена была фотография, любительский снимок, запечатлевший профессора в момент, когда он переступал порог университета.
— Я ж его знаю! — ошеломленно воскликнул Балинт. — Это хозяин дома в Киштарче, ну, тот, у кого мы живем. — Под книгами оказалась кипа листовок. Одна была на красной бумаге с проклеенной тыльной сторонкой — вскинутый вверх кулак, зажавший молот, под ним подпись: «Защищайте Советский Союз!» На другой, белой листовке, отпечатанной на гектографе, текст был длинный, начинавшийся призывом: «Безработные и трудящиеся пролетарии! Беднота!» Ребята ничего подобного еще не видели, они растерянно вертели в руках одинаковые по форме листовки. — Читай! — шепнула Юлишка. Балинт покосился на кровать Сисиньоре. — Она глухая! — сказала девочка. — Не услышит.
— «Безработные и трудящиеся пролетарии! Беднота!» — негромко начал читать Балинт, держа листовку так, чтобы на нее падали лучи заходящего солнца, светившего прямо в окно. — «Прошло лишь несколько месяцев после широковещательного заявления Гёмбёша, прислужника финансового капитала…»
— Что значит финансового капитала? — спросила Юлишка.
— Не знаю, — признался Балинт, перекатывая складки на лбу. — Дома спрошу у крестного, «…капитала: никаких пособий по безработице, работа — всем! С тех пор мы узнали, что означают эти слова на деле. Правительство Гёмбёша начало свою деятельность с того, что уменьшило и прежде скудные порции для бедных, и при том распорядилось, что отныне за уменьшенные порции несъедобных помоев, именуемых супом, за червивую муку и даже за право выспаться в ночлежке на голом полу будут требовать принудительной отработки…»
— Это правда, — прервал чтение Балинт. — Крестный как раз вчера про это рассказывал. Но я уж лучше под мостом ночевал бы, чем в этих завшивленных ночлежках.
— Даже зимой?
— Даже зимой… Но до этого не дойдет! Быть того не может, чтобы я не заработал себе, по крайней мере, на хлеб насущный и на какое-никакое жилье.
Девочка окинула его уважительным взглядом.
— Но ты все же не хвастайся, — заметила она. — Ночлег-то у тебя и сейчас даровой.
— Даровой, — проворчал Балинт. — А все ж не в ночлежке.
Две головы опять склонились над листовкой.
— «Только борьбой может рабочий класс воспрепятствовать все усиливающейся эксплуатации со стороны буржуазии, поддерживаемой социал-демократическими лидерами. Между тем безработица все увеличивается: несмотря на все лживые посулы, увольнения нарастают. В настоящий момент в Будапеште насчитывается уже триста тысяч человек, нуждающихся в помощи, но лишь шестьдесят тысяч из них получают хоть какие-то помои».
— Вот ужас! — содрогнулась девочка. — Избить бы градоначальника как следует! Если б эти триста тысяч женщин пошли к градоначальнику да поколотили его хорошенько, он сразу же выдал бы им по тарелке настоящего картофельного супа.
— «Требования безработных! — читал Балинт. — Узаконить помощь по безработице в размере двадцати четырех пенгё в неделю»… Ну, это не годится! — подумав, сказал Балинт. — Я за шесть пенгё по двенадцать часов в день вкалываю… правда, я еще только ученик… да ведь и крестный мой немногим больше двадцати четырех пенгё получает, даже если полную неделю работает.
— Что ты говоришь! — воскликнула Юлишка. — Иисус Мария, ну какие же мужчины глупые! Если человек и вовсе не работает, есть и жить где-то ему надо? Очень даже верно написано! Ну, читай дальше!
Балинт покачал головой.
— Неправильно рассуждаешь, — проговорил он медленно. — Если можно будет, не работая, получать двадцать четыре пенгё, какой же дурак станет лямку тянуть!
— Дальше читай! — потребовала девочка.
— «…сорокачасовую рабочую неделю без снижения оплаты и без увольнений, сорокачасовые, справедливо оплачиваемые государственные работы, уничтожение принудительных работ и рабочих батальонов, снижение квартирной платы на пятьдесят процентов, списание квартирной задолженности, запрет выселений».
— Что ты читаешь, figliuolo mio? — неожиданно спросила Сисиньоре. — Что это за бумажки у тебя в руках?
Старушка неделями могла лежать в кровати, словно бы не замечая ничего вокруг, не видя входивших в комнату, не отвечая на вопросы, так что приходилось переспрашивать дважды и очень громко, чтобы она поняла и откликнулась; но стоило вдруг захотеть что-то скрыть от нее, как она становилась стоглазой и стоухой, все замечала, все видела и слышала. — Это ведь той барышни книжка, caro mio, которую разыскивала полиция?
— Нет, Сисиньоре, — тотчас отозвался Балинт. — Это моя.
Но этого старая итальянка уже не расслышала.
— Тогда надо ее хорошенько припрятать, — проговорила она дрожащим высоким голосом, — чтобы, не дай бог, фараоны не наткнулись.
— Я говорю, это моя книжка, — крикнул во все горло Балинт.
Старушка прикрыла глаза, показывая, что слышит.
— Не кричи, — сказала она, — я не глухая. Вот и я говорю, надо хорошенько ее припрятать, чтобы полиция не наткнулась.
Балинт вышел на кухню.
— Дай газету, я заверну, — сказал он девочке.
— Все-таки унесешь?
— Да. Ну, давай газету.
— Опять забыл поцеловать! — пожаловалась девочка в дверях. — Ты поаккуратней с этими бумагами, слышишь, Балинт, не потеряй!.. А завтра, уж наверное, поговоришь с господином Богнаром?
На следующий день еще до начала работы Балинт постучался в контору господина Богнара и изложил свою просьбу. Господин Богнар тотчас его выслушал. Оторвавшись от бумаг, посмотрел ободряюще, покивал, похмыкал, что-то записал в календаре и пообещал завтра же сказать мастеру. Балинт вспыхнул от радости и пулей вылетел из конторы, чуть не забыв поблагодарить. Пуфи, второй ученик, бледнокожий пятнадцатилетний толстяк, шел как раз к выходу, тряся своим жиром; Балинт сходу подставил ему сзади подножку, так что тот чуть не пропахал землю носом.
— Осторожней на поворотах! — предупредил Балинт толстяка, который полез было драться. — Хочешь «симфонию»? Или уберу вместо тебя станок. Ну, что выбираешь? — Когда парень, заключив сделку, повернулся к выходу, Балинт опять дал ему подножку, и на этот раз с большим успехом: шлепнувшись, Пуфи поднял вокруг такое облако пыли, что совершенно исчез в нем, словно песчинка в пустыне; из середины облака слышались только жалобы вперемешку с проклятьями. Балинт, хохоча во все горло, крикнул ему на бегу: — Две «симфонии»! Или две уборки! Рулады не разводи!
Во время ежедневной уборки, которую ученикам полагалось делать вдвоем, с Пуфи были одни неприятности. Ребята приступали к уборке в пять часов по окончании смены, и до семи вечера их редко отпускали по домам, но толстяк Пуфи был к этому времени такой голодный, усталый и злой, что львиная доля работы доставалась Балинту. Ведь ответ держать приходилось вместе; поэтому Балинт, чтоб не получить на следующее утро выволочку от мастера или от господина Славика, подмастерья, работавшего на одном из токарных станков, должен был присматривать за Пуфи и подчищать там, где ленивые жирные руки оставляли огрех. За три месяца игры в равновесие между ленью и усердием порядок установился такой: Пуфи выполнял работу полегче — подметал, обрызгивал пол, выносил стружку, печной шлак, выгребал золу, а Балинт чистил и смазывал маслом машины, прежде всего токарные станки. Так как это требовало больше времени, Пуфи в шесть, в половине седьмого, как правило, уже сидел на подоконнике и взахлеб рассказывал о женщинах Балинту, который, взобравшись на стремянку, смазывал трансмиссию или выковыривал стружку из корыта токарного станка. Если верить жирному толстозадому парню на слово, то по меньшей мере сотню дев он лишил цветка невинности, что, принимая во внимание его пятнадцатилетний возраст, выглядело весьма внушительно. Однако Балинт с некоторым сомнением выслушивал его сообщения подобного рода.
— Сегодня я опять познакомился с одной классной девахой, — говорил Пуфи, сидя на подоконнике и качая ногами; из-под завернувшихся промасленных холщовых штанин белели толстые икры. Балинт, присев на корточки перед токарным станком, отмывал керосином станины; он плохо переносил запах керосина — так же как три года назад одуряющий едкий запах аммиака на льдозаводе — поэтому уборка обычно надолго отбивала у него аппетит.
— Сегодня я опять познакомился с одной классной девахой, — принялся за свое Пуфи, — ну и деваха, пальчики оближешь!
— В котором часу познакомился-то? — спросил Балинт, злясь, что надвигается погибель сто первой невинности.
— А что?
— Да ведь ты за весь день из цеха носа не высунул!
— Утром было дело, — сказал Пуфи, — когда сюда шел. Машинистка одна.
Ниже машинистки Пуфи не опускался, работницы, швеи, служанки и тому подобная мелкота не фигурировали в его репертуаре, вершину которого украшала «всамделишная» юная графиня: он познакомился с нею — по клятвенному его утверждению — прошлым летом в уйпештском «Лидо»[98], который графиня посещала на предмет изучения жизни рабочих.
— Машинистка? — воскликнул Балинт. — Машинисток в шесть часов утра на улицах еще не увидишь. Они идут в свои конторы к половине девятого, а то и к девяти.
— Вообще-то да, — после минутного раздумья согласился Пуфи, — но эта до работы ходит в Лукачские купальни, она плавать любит. Такой красотки у меня еще не было.
— А эта уже и была? — спросил Балинт. — Прямо в шесть утра?
— Ну, была-то еще не была, — пошел на попятный Пуфи, — но будет!
Покуда Балинт одолевал керосиновую вонь, Пуфи с раздувающимися ноздрями рассуждал о фиалковых духах новой знакомой, затем перешел к прелестям женского тела и возбуждающему воздействию оных на мужчину. Стиль у него был грубый и смачный, он смело пользовался соответствующими профессиональными выражениями, а не ходил вокруг да около, словно кошка вокруг горячей к