Ответ — страница 140 из 175

— Тогда стели! — сказал Нейзель. — Ребят ждать не буду. Долгов у тебя много?

Луиза Нейзель засмеялась. — Сколько удалось призанять.

— Я спросил, много ли.

— Не много, — ответила жена. — Мало.

Нейзель посмотрел на нее.

— Нету у людей денег, — сказала жена, — не из чего взаймы-то давать. У кого было, помогал, да много ли они могли уделить нам? Я не считала, но много не наберется.

— Ну что ж, ладно, — сказал Нейзель.

И вдруг Луиза взорвалась. — Но уж в другой раз я на это не пойду, так и знай, — закричала она, сплетя руки на могучей груди. — Подумаешь, горе какое — питание даровое, в восемь часов на боковую, и никаких тебе забот, пес задрал бы того, кто все это выдумал! А ты попробуй дома четырех щенков своих голодных накормить, когда не из чего! Чтоб тебе поперек горла встала вся жратва, какой ты брюхо там набивал!

— Луиза, Луиза!

Но жена расходилась не на шутку.

— И запомни, — кричала она, — если тебя арестуют еще раз, я сама пойду в полицию и скажу им, болванам, чтоб арестовали меня, а тебе чтоб приказали хозяйство вести, тогда живо пропадет охота политикой заниматься, и у тебя, и у всех, сколько вас ни на есть, мужиков дурных, на свете…

— Луиза, — опять окликнул ее Нейзель.

Но она еще не выговорилась. — Меня ты больше не пошлешь милостыню просить, уж лучше сразу возьму этих четырех щенков твоих да прямо в Дунай. Я же ничего не говорю, какому-нибудь молодому да холостому отчего своей-то паршивой шкурой не рискнуть, но тот, кого господь на старости лет разума лишил, кто сует нос в такие дела, которых и не понимает даже…

Упершись локтями в стол, Балинт молча смотрел перед собой. Хотя каждое слово попадало ему в самое сердце, он теперь смертельно стыдился, что так откровенно выказал свое горе. Полчаса спустя, лежа в кровати рядом с матерью, он слушал ее измученное, прерывистое дыхание — каждый вздох был как потревоженная оболочка все новой и новой горькой заботы — и вдруг с внезапной решимостью взял себя в руки и удержал опять было прихлынувшие слезы; обняв мать за шею, он всхлипнул коротко и уснул. Наутро они встали с Нейзелем вместе, вместе вышли из дому, каждый по своим делам.

В конторе, как Нейзель и ожидал, ему сразу выдали трудовую книжку. Он не сказал ни слова, повернулся и вышел. В цеху взял из шкафчика скудные пожитки, завернул в газету и попрощался с людьми. Кое с кем из них он проработал на этом заводе бок о бок четверть века.

Он пошел прямо на улицу Магдольны. Еще в подъезде узнал от знакомого — шлифовальщика-металлиста Коричанского, — что из профорганизации его исключили и даже как будто из партии. — В мое отсутствие? — спросил Нейзель, сразу почернев лицом. — Даже не выслушав? — Он вошел, но не застал никого, с кем можно было бы поговорить о его деле, и вернулся домой.

Жена была одна. Нейзель сел, молча положил на стол маленький газетный сверток. Луиза бросила на сверток короткий взгляд. — Уволили?

Нейзель кивнул.

— Ну, это было ясно и так, — сказала жена. — Ведь и ты знал, правда?

Нейзель смотрел на сверток. — Более или менее.

— Ничего, Лайош, — медленно, спокойно сказала Луиза. — Ужо найдешь себе другое место.

Муж опустил голову на сжатые кулаки. — Когда?

— Не пройдет трех месяцев, вот увидишь, — сказала Луиза. — До тех пор как-нибудь прокрутимся, ведь со следующего понедельника я буду работать.

— Где?

— Есть у меня знакомка одна на шоколадной фабрике Мейнля, она и устроила… Давно уж сулилась, а нынче утром я забежала к ней, и она записала прямо с понедельника.

— Сегодня утром?

Жена возилась со свертком. — Раздевайся да ложись в постель, одежу твою выстираю.

Нейзель не шевельнулся. — Меня из профсоюза исключили, Луиза.

— И это, скажешь, беда? — воскликнула жена. — Оттого-то голову повесил? Примут еще обратно, не бойся! Чего ж еще и ждать от них было, проходимцев паршивых!

— Из партии тоже, — выговорил Нейзель.

Луиза с минуту стояла, словно окаменев, и глядела мужу в лицо. — Чтоб им молитва поперек горла стала! — сказала она, уперев руки в бока, и лицо ее вдруг запылало огнем. — Ну, мы этого так не оставим, это им дорого обойдется, они еще поплачут, прежде чем антихрист за них примется! Жалобу подал уже?

Зажав кулаками виски, Нейзель молча смотрел перед собой.

— Будь я на твоем месте, — воскликнула его жена, — плюнула бы на них и не обернулась. Не подал еще жалобу-то?

— Еще не подал.

— Почему?

— Ужо пойду вечером.

Луиза Нейзель погладила его шею. — Завтра пойдешь, Лайош, — сказала она ласково, — сперва одежку твою выстираю. К утру высохнет, отглажу, и пойдешь хоть к восьми.

К полудню вернулся и Балинт. Нейзели сидели на кухне у стола, крестный в кальсонах, с очками на носу, читал «Непсаву». Под мышкой у Балинта был совсем маленький газетный сверток. Крестные Балинта смотрели на сверток.

— И тебя выставили? — спросила тетушка Нейзель, помолчав.

— Да.

— За что?

Балинт кашлянул, прочищая горло.

— Из-за полиции. Из полиции пришла бумага.

Его мать ушла в Киштарчу с утра. Балинт еще неделю оставался в Пеште, но работу не нашел, его кровать Нейзели сдали жильцу, поэтому в начале декабря с маленьким сундучком под мышкой он отправился восвояси.

Одиннадцатая глава

— Солдатов-то сколько, бабушка!

— Войне быть, внучек!

Старая крестьянка в черном платке — по выговору судя, из сегедских краев — стояла с внуком на площади Святого Иштвана перед витриной большого магазина игрушек. — Ишь, как солдатиками все заставлено, другого и не видно ничего в окошке-то, — говорила она, качая головой. Барон Дюла Грюнер Уйфалушский, президент Венгерского объединения промышленников, «текстильный барон», под унылыми лучами зимнего солнца совершавший моцион, остановился, услышав разговор, внимательно осмотрел витрину, метнул из-за очков быстрый взгляд на старушку и задумчиво зашагал дальше. На мгновение приостановился перед Базиликой, глазами пробежал по величественной ее лестнице, затем вновь обратил утомленный трудным восхождением взор внутрь, к тайным своим расчетам.

За обедом вместо лакея прислуживала первая горничная баронессы, поразительно красивая статная девушка, блондинка с высокой грудью. — Я дала Яношу на три дня отпуск, — сообщила баронесса недовольным тоном. — Жандармы застрелили его отца. Это чистые Балканы, мой милый, чистые Балканы! В этой стране становится невозможно жить.

Барон раздраженно вскинул брови. — Не «чистые Балканы»… не «чистые Балканы», — возразил он раскатисто и в нос; как все литераторы-дилетанты, он был пуристом в языке, и эта страсть не покидала его даже в самые критические минуты жизни, — так было, например, во время неожиданного обручения его единственной дочери и даже во время знаменитой банковской блокады 1931 года. — Не «чистые Балканы», а «чисто Балканы»! «Чистые Балканы» это чистейший германизм. Der reine Balkan — чистые Балканы. Балканы же не чистые, а весьма и весьма грязные, ma chérie[118].

Утром лакей получил от младшего брата письмо из родной деревни, Кишманьока; там проводили дополнительные выборы, жандармы дали залп по толпе, шестеро убитых. Их отец получил ранение в живот и после двухдневных немилосердных страданий скончался.

Хорошо бы Яношу приехать, писал младший брат; его самого скоро забирают в армию, а матери одной не управиться на шести хольдах земли да приусадебном участке, и так-то на руках у нее две дочки-сиротки четырех и пяти лет.

Барон на глазах мрачнел, слушая рассказ. Он дважды вынимал из внутреннего кармана свой огромный белый платок и взволнованно вытирал красную шею, отделенную от лысого черепа лишь узкой и редкой полоской волос на затылке. — Неслыханно! — повторил он. — Неслыханно!

— В газетах писали об этом? — спросила баронесса, выкладывая тем временем на тарелку мужа сваренный в небольшом количестве воды шпинат и молодую морковь. По совету врача барон два раза в неделю соблюдал бессолевую вегетарианскую диету, усмиряя высокое давление чашкой пустого чая по утрам, в обед же и вечером — отварными овощами и натертым яблоком. — Не хочешь ли немного салата из фасоли?

— Не хочу, но ты дай! — сказал барон. — Неслыханно! В газетах, разумеется, писали, и оппозиция, очевидно, сделает интерпелляцию, но мертвецов этим не подымешь. На новых выборах мы получим большинство, по крайней мере, в две трети голосов.

— Кто мы? — спросила жена, уже взвинченная. — Ты, что ли?

— Национальная партия единства[119], — сказал барон с длинной морковкой в зубах, которая висела у него изо рта, как мышиный хвост у кошки из-под усов. — Наша партия, ma chérie!

— Да, но какая необходимость жандармам стрелять?

— Власть затем и существует, чтобы ею злоупотребляли, — с тонкой улыбкой сообщил барон. — Неслыханно! Сколько дней отпуска ты дала ему, Нина?

— Три дня.

Барон снова осушил затылок и шею огромным, как простыня, носовым платком. — Три дня? Боюсь, он не вернется.

— Все может быть, — сказала баронесса, барабаня пальцами. — Ты очень привык к нему? Надо бы выдать его мать замуж.

— Это дело долгое.

— Не пей же столько воды! — воскликнула баронесса. — Нельзя во время еды пить воду.

Тонким золотым карандашиком барон сделал пометку в записной книжке. — Я куплю у них землю и переведу семью в Пешт, — сказал он. — Нина, ты помнишь ли, в детстве… какие игрушки выставлялись тогда в витрине у Либнера? Знаешь, тот магазин напротив Базилики?

Пока супруга с мечтательной улыбкой на длинном лице углубилась в пожелтевшие воспоминания многолетней, весьма многолетней давности, барон сделал еще несколько пометок в записной книжке. — Солдаты были тогда? — спросил он нетерпеливо.

— Ну как же, оловянные солдатики.

— Много?

Баронесса все перебирала давние воспоминания.

— Как-то в одной витрине у него, в левом углу, стоял целый взвод гусар в красных атиллах, а за ним — взвод пехотинцев.