Ответ — страница 141 из 175

— Сколько их было?

— А что, и тут какая-нибудь комбинация? — спросила баронесса. — Штук тридцать было, может быть, сорок.

Барон записывал. — А так, чтобы обе витрины целиком набиты солдатами? Такого не помнишь? Нет?.. Я тоже.

В тот же день через банк Мунка и Дэвидсона он перевел одиннадцать тысяч фунтов с выплатой в Лондоне, а две недели спустя, в течение которых прилежней, чем всегда, читал английские и американские газеты, а также имел доверительные беседы с политическими деятелями, биржевыми маклерами и журналистами, занимавшимися экономикой, вложил восемьсот тысяч франков в Швейцарский кредитный банк на имя Бломберга из Келенфёльда, затем попросил в английском посольстве визу и разрешение на месячное пребывание в Англии. Он отправился в Лондон в начале февраля, сразу же после процесса над Ракоши, о котором достаточно много писала и зарубежная пресса.


Разумеется, барон Грюнер давным-давно, с момента прихода Гитлера к власти, знал, что раньше или позже разразится война. Знал, как знают люди, что однажды умрут. В подтверждение этого ему не нужны были доказательства, они наращивались сами, как математический ряд. И именно из-за многочисленности своей становились незримы. Однако барону известно было свойство людей, запертых в привычном окружении, не видеть того, что вот-вот выколет глаз, и потому зимою и летом под предлогом «моциона» он, как некогда король Матяш[120], смешивался с простым людом; ежедневно, хотя бы на полчаса, выходил на улицу, — брел по проспекту Ракоци, улице Доб, проспекту Ваци, иногда выбирался даже в Чепель, Пештэржебет, — чтобы узнать, как идут в мире дела; и, по крайней мере, раз в год хоть на полдня выезжал в родное свое село, местечко Таб в Шомодьском комитате, где в разговорах с железнодорожным стрелочником, кузнецом, бакалейщиком, ночным сторожем, еврейским кантором и их женами получал еще более точные и достоверные сведения о том, что происходит в мире. Ехал он непременно поездом, иной раз даже в третьем классе, в обществе торговок, торговых агентов, крестьян, собравшихся навестить родственников, и все они, сколько их ни было, добавляли хоть малую толику к тому, что он уже знал. В деловых и политических кругах потому и считали барона Грюнера «человеком исключительного ума», что он, как правило, на неделю, а то и на год раньше других переводил в пенгё, фунты или доллары элементарную информацию о событиях в мире. Свою информационную службу, которая была всеохватывающа, как пресс-центр какого-нибудь премьер-министра, он унаследовал от деда, мелкого деревенского торговца, бродившего по ярмаркам, знание же людей — от бабки своей, табской повитухи, державшей в памяти семейные истории половины большого села; впрочем, соединение того и другого и проистекающая из этого способность молниеносно, точно сопоставить все обстоятельства и тут же их использовать были личной его заслугой.

За несколько дней перед поездкой в Англию он очередной раз побывал в родном селе. То обстоятельство, что два человека в селении, где, кроме ветеринара, никто никогда не читал газет, заговорили с ним вдруг о процессе «кумунистов», лишь укрепило барона в его деловых планах. — Ну, а какой же все-таки приговор-то будет, ваше благородие? — спросил дядя Боди, посыльный при сельской управе.

— Повесят, — сказал барон.

Старик покачал головой.

— Не верите?

— Да ведь не верится, ваше благородие, — возразил старик. — Небось пештские господа знают, что Россия в случае чего и войной пойдет.

Еврейский кантор был другого мнения. — Суду уж приказано вынести им смертный приговор, — сообщил он. — Если их не повесят, немцы не станут нам поставлять больше оружие.

— А это плохо, дядя Вейс? — спросил барон.

— Как же не плохо! — рассудил тот. — Чем же тогда они заплатят за нашу пшеницу, которой мы их снабжаем?

Из двух прямо противоположных мнений нетрудно было сделать общий вывод: над Европой нависла война. И с точки зрения внутренней политики достойно было всяческого внимания, что даже в далеком задунайском селении следят за проходившим в Пеште процессом коммунистов. Правда, барон приписывал обоим этим обстоятельствам лишь символическое значение, но поскольку, ввиду литературных своих склонностей, символы почитал, то два дня спустя он сел на самолет и полетел в Лондон. В полете внимательно изучил материалы процесса Ракоши. В Лондоне провел три недели; за счет передачи своих секретов производства и южноамериканских рынков вошел компаньоном в правление крупнейшей манчестерской текстильной фабрики, однако текстильные предприятия в Венгрии сохранил за собой. К его возвращению в Пешт Муссолини уже вывел к абиссинским границам две дивизии.

— Наконец война, которую итальянцы выиграют, — заявил барон в конце марта, на устроенном им званом вечере; в углу курительной комнаты, обставленной настоящим «чиппенделем», на длинном, с высокой спинкой диване и обтянутых светло-желтым бархатом креслах, стоявших вокруг низенького стола двух метров в диаметре, обитого желтой медью, расположилась небольшая группа гостей. Барон сидел в кресле посередине; в черном смокинге, с поросшими черными волосами ручками он казался на светло-желтом бархатном фоне шмелем, усевшимся на подсолнух. — Наконец-то война, которую итальянцы выиграют, — прожужжал он добродушно. — Но, конечно, с чужой помощью!

— С чьей же, господин барон? — спросила сидевшая рядом с ним молодая блондинка с энергическим носом, в белом шелковом туалете, супруга самого крупного землевладельца в стране. — С чьей помощью?

— С божьей помощью, сударыня, — тонко улыбаясь, сказал барон. — Его святейшество папа Пий Одиннадцатый уже благословил итальянское оружие.

Барону видна была с его места вся анфилада комнат, в которых происходил прием: «большой салон», обставленный подлинным «булем», затем маленькая желтая «обюссонова» гостиная баронессы, за ней просторный, шестнадцати метров в длину, библиотечный зал, освещенный, однако, лишь маленькими, настольными и настенными лампами, так что задняя стена совершенно терялась в неясных зеленоватых сумерках, естественно переходивших в осеннюю темноту катившегося прямо под окнами Дуная. В просторных залах семьдесят — восемьдесят гостей беседовали, курили и наслаждались кофе среди клубящихся, то и дело меняющих окраску, словесных облаков, от губ гостей взлетавших к потолку; бесшумно ступая, сновали ливрейные лакеи и горничные в наколках с кофе, коньяком, ликерами; сверканье их серебряных подносов врезалось вдруг в какую-нибудь фразу, вываливая из нее всю ветром подбитую пустоту. После большого, о десяти переменах, ужина гости лениво расслабились, насытясь, и были доступнее и незащищеннее перед любой целенаправленной атакой, чем днем, в своих директорских, министерских или редакционных кабинетах. Те несколько человек, которые преследовали в гостиной барона Грюнера и другую цель, кроме доказательства собственной полной ничтожности, сейчас имели возможность обвести нужного человека вокруг пальца, что-то из него выудить или подтолкнуть на то, что в другое время было бы, безусловно, отвергнуто. Иногда и облачко женских духов окутывало мозговые извилины жертвы, помогая сломить сопротивление. Гостиная барона Грюнера славилась тем, что в интимном полумраке его библиотеки за бокалом замороженного французского шампанского шли в оборот суммы гораздо большие, и заключались политические союзы много более щекотливые, чем в совещательных комнатах банков и министерств или в буфете парламента. Немало великих государственных мужей страны именно здесь совершили самые крупные в своей жизни ошибки.

Это был так называемый «большой званый вечер»; помимо основного костяка «малых вечеров», на них бывало еще человек пятьдесят — шестьдесят приглашенных, которых барон сажал за свой стол не ради прямой выгоды, а лишь из чувства общественного долга. Через час после ужина прибыл даже английский посол и просидел не менее тридцати минут. У барона Грюнера ужинал первый атташе чехословацкого посольства; пресс-атташе итальянского посольства с супругой, бывшей венгерской актрисой, откланялся в полночь. Среди прочих на ужине были государственный секретарь министерства финансов, несколько депутатов и членов верхней палаты, один бывший и один будущий министры, глава гражданского кабинета правителя страны, один генерал, президент Кредитного банка, и даже знаменитейшая артистка, кумир всей страны, явившаяся после театрального спектакля, с китайской своей семенящей походкой, извивающимся станом и певуче замирающим голоском.

Впрочем, самый «костяк» за минувшие годы значительно изменился. Можно было подумать, что часть прежних друзей барона в результате некоей опустошительной эпидемии, странным образом обрушившейся, однако, лишь на этих пятьдесят — шестьдесят человек, внезапно окончила свои бренные дни. Причину такой летальности барон знал весьма точно. Профессор Кольбенмейер, хирург, перестал бывать у барона, ибо вдруг осознал, что Христа распяли евреи. Он по-прежнему ездил на велосипеде с виллы в Фаркашрете и в университет и в клинику, которой заведовал, но в церкви на площади Сервита, где ежедневно возносил хвалу господу, он теперь молился о спасении души Гитлера и о просветлении немецких католиков. Государственный прокурор Шелмеци перестал появляться, так как получил назначение на пост второго председателя Курии[121] и полагал, что на новом посту ему противопоказаны тесные дружеские связи с еврейским капиталом. Игнац, бывший государственный секретарь министерства культов, известный способностью «улаживать» решительно все дела в стране, нуждавшиеся в «улаживании», дольше всех не поддавался поветрию и в конце концов оказался его жертвой из чистого такта: он забыл уладить пустяковое дельце по просьбе ближайшей приятельницы баронессы и предпочел «умереть» для гостиных Грюнера, нежели своим присутствием оскорбить тонкую чувствительность барона и обратить на себя его грубую мстительность; он испытывал такую неловкость из-за этой своей неожиданной забывчивости, что, покинув кресло государственного секретаря, прямым ходом перевелся в Рим, на должность директора тамошнего Венгерского института. Что же до остальных, постепенно «вымерших» почитателей барона, то часть их обнаружила вдруг превосходство своего более или менее доказуемого немецкого происхождения, другая же часть вспомнила о превосходстве венгерской расы. Барон Грюнер, любивший людей с хорошим нюхом, не без грусти сказал им последнее «прости», но нимало не сердился; сам он на их месте сделал бы то же самое, по крайней мере, на год раньше. Чтобы утешиться, он мысленно устремил взгляд на заснеженные вершины Швейцарии, по ту сторону Лейты, и еще дальше, в туманы, встающие над Темзой, откуда смело глядели в глаза антисемитизму уже четыре миллиона его швейцарских франков. Приблизительно в десять раз больше оставалось у него в Венгрии; однако в мрачные свои минуты барон все чаще замечал, что и эти миллионы не прочь покинуть отечество.