Ответ — страница 156 из 175

— Но уже поздно.

— Юли, — спросил профессор, — отчего ты счастливая?

— Оттого, что люблю вас, — тотчас ответила Юли.

Профессор склонился над ее лицом. Он отчетливо видел каждую черточку, хотя над ними дрожал лишь слабый свет звезд.

— Неправда, — покачал он головой. — Не от того ты счастливая.

— Отчего же?

— Не знаю.

— Вы правы, — тихо сказала Юли, — Я оттого счастливая, что люблю людей.

— Верно, — проворчал профессор. — И как это у тебя получается?

— Да никак, — сказала Юли. — Я думаю, это естественное состояние человека, если он не болен.

— Ладно, Юли, — сказал профессор. — Я люблю тебя, Юли.

Двенадцатая глава

Долгое теплое лето прогрело и начавшуюся осень. Даже в октябре деревья все еще стояли зеленые, только желтеющая листва кленов шептала о близком конце, солнце же налило так жарко, что люди одевались по-летнему. Любовь Юли и профессора оставалась такой же безоблачной. Все свободное время за те два месяца, что минули после поездки в Сентэндре, они проводили вместе. Профессор до начала занятий в университете работал в заводской лаборатории, которую его дядюшка создал специально для него, Юли дома печатала на машинке; они встречались три-четыре раза в неделю, обычно часов в пять-шесть, и заканчивали день вместе.

Юли все еще не решалась сказать профессору о том, как на практике понимает человеколюбие. Чем лучше она его узнавала, тем больше любила и тем труднее казалась ей поставленная перед собою задача. Нет, она не могла спешить, если хотела, заботливо и нежно направляя привязанность к себе профессора, достичь своей цели. Однако с осени свободного времени у нее стало значительно меньше, работа в партии занимала не только время, но и помыслы. Все это приходилось держать от профессора в тайне. Юли впервые испытывала сердечную и душевную близость к человеку, которому не могла сказать даже о своей принадлежности к коммунистам, и хотя за годы работы в партии научилась строго хранить тайну, молчать становилось все труднее.

И перед партией ее совесть была нечиста. Юли еще не рассказала товарищам о великой перемене, происшедшей в ее жизни: о своей любви к человеку буржуазного мира; впрочем, она понимала, что это не сказывается на ее деятельности, знала, что рано или поздно придет черед для исповеди, и потому самообвинения лишь подспудно тлели в ее сердце. Но своего возлюбленного она обманывала. Глядя в доверчивые, ничего не подозревающие глаза профессора, она ощущала собственную нежность к нему притворством, молчание — предательством. Тщетно утешала себя тем, что это молчание косвенно служит их любви: всякий раз, как ей приходилось лгать профессору — если не могла провести с ним вечер или опаздывала на свидание, — горло у нее сжималось и на сердце ложилась тяжесть; она начинала бояться, что выдаст себя. Полное доверие, с каким профессор принимал любой ее обман, было для нее непереносимо.

— Завтра мы не увидимся, Зени, — сказала она как-то вечером, прощаясь с профессором.

— Вообще не увидимся?

Юли покачала головой.

— Опять надо срочно печатать? — спросил профессор. — Плюнь ты на все! Лучше я тебя увезу куда-нибудь.

Юли опять покачала головой.

— Ну ладно, — согласился, профессор. — Но вечером я все-таки загляну к тебе, вдруг ты кончишь пораньше.

Юли надела пальто. — Не приходите. Я буду работать не дома.

— А где же? — удивился профессор.

— Я пишу под диктовку на квартире.

Профессор посмотрел на нее. Он не сказал ни слова, но сердце девушки сжалось. На следующий день в четыре часа ее будут ждать с паролем в Крепости, на площади Святой Троицы, и когда она освободится, неизвестно; впрочем, она вообще неохотно встречалась с профессором в те дни, когда вела нелегальную работу. Не отдавая себе в том отчета, она ощущала свою любовь несовместимой с партийной работой — как ни серьезно было ее чувство — и старалась устраиваться так, чтобы то и другое не встречалось в ней хотя бы во времени. Вот уже месяц, как Юли работала в аппарате нелегальной печати коммунистической партии Венгрии; работа забирала не слишком много времени, однако была опасна, особенно с тех пор, как дело находившихся под судом коммунистов передали военному трибуналу, не говоря уж о пытках предварительного следствия, которые сломили не одного стойкого борца, толкнув на предательство. Юли еще не познакомилась лично с отделом контрразведки, но о следственных методах полиции знала не понаслышке: сломанный и плохо сросшийся мизинец на левой ноге и шрам за левым ухом, длиною в спичку, были верными памятками; первую скрывал от людей — но не от нее самой — туфель, вторую — пышный узел волос. Обе отметины появились три года назад, после разгрома коммунистического движения среди студентов. Ведя политическую работу, Юли не часто вспоминала улицу Зрини, когда же все-таки вспоминала, это не только не устрашало ее, но даже прибавляло отчаянности и твердости, удваивая силы; она становилась особенно рассудительна, спокойна и в то же время воинственно весела; ее улыбающееся юное лицо, сияющие глаза, чистый серьезный лоб будили в людях огромное доверие, как будто они повстречались с самим Грядущим.

Свидание на площади Святой Троицы заняло у нее всего несколько минут. К ней подошел молодой человек, приподнял шляпу.

— Вы не знаете, барышня, где тут фуникулер?

Юли ему улыбнулась. — Он сегодня не работает.

— Привет, — сказал молодой человек и протянул руку. — Пошли на бульвар к Башне. Я тебя узнал издали по красному свитеру.

Через несколько минут они расстались. Юли получила задание съездить в Зугло[133], на уже знакомую ей квартиру, служившую коммунистической партии одним из складов литературы, и сообщить работавшему там товарищу, по скольку экземпляров на район паковать нелегальные издания — «Коммунист» и «Партийный работник» — для районных распространителей. Прежде чем проститься, условились о следующей встрече: через неделю вечером Юли войдет в телефонную будку на углу улицы Надора и улицы Яноша Араня, и если на сотой странице телефонной книги номер страницы окажется обведенным красным карандашом, на следующий день они встретятся в шесть часов вечера в условленном кафе на Фехерварском проспекте. Договорились и о контрольной встрече: если красного кружка на сотой странице не будет, Юли зайдет в ту же телефонную будку через неделю, а на следующий день — в корчму.

Она ехала в Зугло кружным путем. Из Крепости спустилась фуникулером, оттуда на «девятке» доехала до моста Франца-Иосифа. Сделав еще две пересадки, вышла у Восточного вокзала. Наконец села в трамвай, идущий в Зугло, уже уверенная, что не приведет за собой хвоста. У переезда через железную дорогу трамвай простоял несколько минут, за шлагбаумом громыхал нескончаемый товарный состав. Юли сошла на улице Короля Лайоша Великого, свернула на Керекдярто.

Еще раз оглянулась, никто не преследовал ее.

Улица Керекдярто была застроена только с одной стороны, по другую сторону тянулись пустые участки, лишь на одном высилось двухэтажное серое здание колпачной фабрики, освещенное заходящим солнцем. На единственном тротуаре прохожих было мало, в основном женщины, через дорогу, на поросших травой участках, играли дети, немного дальше паслась коза. Природа и город здесь сходились по-родственному, над травой колыхались паутинки и, словно шелковинки-мысли, вдруг перелетали через дорогу и закручивались вокруг водосточной трубы.

Юли вошла в подъезд, поднялась на третий этаж, постучала в выходившую на галерею дверь кухни. Ей открыл коренастый усатый рабочий.

— Можно пройти в комнату? — спросила Юли тем грудным голосом, услышав который человек невольно вскидывал голову. Окно комнаты выходило на улицу Керекдярто; вдоль стены стояли две кровати, напротив был шкаф, посередине стол под зеленой плюшевой скатертью и два плетеных тростниковых стула. Юли села.

— За домом наблюдают, товарищ, — сказала она.

— То есть как наблюдают? — спросил хозяин, двумя пальцами приглаживая усы. — Я об этом не знаю.

— Перед подъездом разгуливает шпик, — сказала Юли.

Хозяин посмотрел в окно, потом опять на Юли.

— Оставь эти шутки.

— Шутить я люблю, — тихо сказала немного побледневшая Юли. — Но сейчас говорю серьезно, товарищ!

— Ты его знаешь?

— Знаю.

— Уверена, что шпик?

— Я знаю его по улице Зрини, — сказала Юли. — Не сомневайся, у меня глаз верный.

— А тогда зачем вошла? — мрачно спросил хозяин. — Прямо в ловушку?

— Он меня не видел.

— Этого никогда нельзя знать наверное… Зачем ты поднялась сюда?

Юли улыбнулась ему. — Спокойно, товарищ! — сказала она. — Не кипятись! Сам знаешь, зачем я пришла, так что не стоит тратить время на пустые речи.

Юли была примерно в двадцати шагах от подъезда, когда узнала прогуливавшегося взад-вперед сыщика: он был один из тех шести детективов, которые допрашивали ее три года назад, и она запомнила их всех до малейших подробностей — черты их лиц, жесты, интонации, — их облики неизгладимо остались в памяти, как сломанный палец на ноге или шрам за ухом. Когда она увидела его, сыщик стоял к ней спиной: Юли узнала его и по спине. До подъезда оставалось двадцать шагов, за это время она должна была решить, войти ли в подъезд или повернуть назад. Были аргументы в пользу того и другого решения, их теснилось много, они сложно между собой переплетались, и надо было за оставшиеся двадцать шагов все их обдумать и принять решение. Дойдя до подъезда, она все-таки вошла, не столько даже ради товарища Маравко, здесь работавшего, сколько ради того, чтобы отвести опасность от важнейшего органа подпольной партийной работы — нелегальной типографии. Если Маравко не заметил слежки, то вполне может случиться, что на следующий день, а то и нынче вечером он выйдет из дому, встретится с печатником, и по этой единственной нити полиция доберется до всего аппарата партии, ведающего печатью.

Сыщик не видел, когда она свернула в подъезд. Юли медленно подымалась по лестнице: она понимала, что наверху, в квартире Маравко, ее могла уже поджидать полиция. Сердце ее сжалось: если сейчас она попадется, ми́нут годы, покуда ее выпустят, и до тех пор уплывет все, чем она так счастлива сейчас. Юли побледнела. Возможно, накануне она видела профессора в последний раз. Встряхнула головой, бегом, через две ступеньки, поднялась по лестнице. — Бог с тобою, Зени! — проговорила она вполголоса.