Ответ — страница 170 из 175

Час с четвертью она понапрасну ждала в корчме, потом заставила себя позвонить, но профессора дома не оказалось.

Когда позднее — в пересыльной тюрьме, где она отбывала четырехлетний срок за распространение коммунистической печати, — Юли вспоминала свою любовь, разбирала ее и оценивала, то не могла не признать, что эта любовь принесла ей много тягот и мало радости. Задача ли превосходила ее силы? Или вообще эта задача была не для нее? Из щедрого, но нестойкого материала их любви она не сумела вылепить тот прекрасный идеал ученых-супругов, которые своим трудом служат делу пролетариата; рука ли ее ошиблась или материал оказался неподходящим? Но пусть даже не получилось, самая-то задача делала ли ее счастливой? В их любви, длившейся ровно год, больше было тревожных приготовлений, чем свершений, а самым тяжким грузом налегло сомнение, сопровождавшее их чувство до конца. Сколько времени она была действительно счастлива? Юли считала по пальцам: апрель, май, июнь, июль… И опускала руку. Первые месяцы, когда профессор только ухаживал, были скорее лишь радостным удивлением; июль, когда она стала его любовницей, — потрясение, гордость, удовлетворение, тревога. Остальное? Не честолюбие ли, безмерное и ложно понятое, тайком вело ее за руку? Или эгоистическая надежда вернуться в университет, к избранной профессии?.. Будем объективны, говорила себе Юли, устремляя страстный, испытующий взгляд в свое прошлое. У меня нет причины клеветать на себя. Я любила, это бесспорно. Однако была ли эта любовь необходима? Ведь она насмеялась, если не над честью моей, то, пожалуй, над разумом. Против меня свидетельствует не только несчастный конец, но и весь ход ее. Была ли я счастлива за этот год? Была ли счастливой эта любовь? И где оно, взаимопонимание души и тела? И наше единение — таково ли оно, как вода в реке, где каждая капля, друг друга касаясь, друг в друга переливаясь, отталкиваясь, обегая или перепрыгивая, движется в одном направлении?

Когда прошел час, потом еще четверть часа, Юли встала и ушла домой. В последнее время профессор стал ненадежен, опаздывал на свидания, раза два даже отменял их; когда не надеялся поспеть и застать Юли, присылал шофера с двумя наспех нацарапанными строчками, потом и вовсе стал передавать на словах. Случилось и так, что Юли хотела с ним встретиться, а профессору было некогда. Уже полгода они проводили вместе все воскресенья, но за последние недели это отменилось дважды. Однако не прийти без предупреждения — такого еще не бывало.

Признаки учащались, но Юли их не замечала. Позднее, когда они уже заставили ее задуматься, потому что явно что-то обозначали, она не поняла их значения. Юли решительно ни о чем не подозревала. У нее в мыслях не было искать связь между растущей невнимательностью профессора и той женщиной, которая, по словам барышни Анджелы, «испортила Зенону жизнь». Она знала, что эта женщина уже около года живет в провинции и профессор за это время с ней не встречался. С гордой и прямолинейно-откровенной натурой профессора, казалось ей, несовместимо даже просто умолчание о чем-то, что она вправе знать. О своем прошлом он ей не рассказывал, но это ее не огорчало: просто им еще не хватало близости. Впрочем, ведь и бороться с этим прошлым, думала Юли, придется лишь в том случае, если оно попробует стать настоящим. Пока Эстер нет в Пеште, опасность не угрожает.

Профессор стал раздражительней, рассеянней за последние недели — с каких же это пор? — больше сердился, реже смеялся. Хуже понимал Юли, иной раз ей не хватало и двух слов там, где раньше довольно было полуслова. Он не только не продвигался вперед под влиянием Юли, но даже, казалось, откатывался назад. Больше всего девушку поражало, что теперь он противился ей не просто на словах, но и всем своим естеством. То, к чему она приучила его за полгода, понемногу соскакивало с него, то, от чего отучала, вернулось вновь. Он становился злым, словно хотел отомстить за совершенное над ним насилие. Когда позднее, уже успокоясь, Юли вдумывалась в этот период их любви, она дивилась собственной слепоте. И не могла оправдать себя ни неопытностью своей, ни любовью; считала, что слишком зазналась, не отнеслась с должной серьезностью к поставленной задаче. Если бы и в любви своей она была столь же осмотрительна, так же осторожна и отважна, так же всесторонне бдительна и всемерно собрана, какой бывала, выполняя задания партии — перед своей совестью она и это считала заданием партии, — тогда глаза ее открылись бы раньше. Поражение и в этом случае было бы неизбежно, но более достойно. С детских лет она привыкла сама отвечать за свои поступки и этого «провала», пусть совершенного на столь мало знакомой ей территории, стыдилась не меньше, как если бы попалась в ловушку на перекрестном допросе. Я была плохой коммунисткой, даже годы спустя говорила она себе с глазами, полными слез; и не только потому, что взялась за нечто такое, в чем обречена была на поражение, но потому, что не разглядела вовремя ни угрожавшей опасности, ни самого поражения.

Но когда после долгого напрасного ожидания она вернулась из корчмы в свою нетопленую каморку и села на единственный стул перед закрытой клеенкой машинкой, ей и в голову не могло бы прийти, что на следующий день она порвет с профессором; ее лишь мучил стыд за долгое бесплодное ожидание. Юли знала по опыту, что ждет всегда слабейший; это и наполнило ее горечью, гораздо большей, чем того заслуживал случай сам по себе, и неизмеримо меньшей, если иметь в виду его глубинный смысл. Она сделала весьма поверхностный вывод из этого и других, подобных ему, признаков угасания их любви: она наскучила профессору. А если еще и не наскучила, то все-таки он охладел к ней. Как при всякой самопроверке, она и сейчас прежде всего стала искать собственную ошибку и дальше этого пока не пошла. Быть может, я слишком настойчива, спрашивала она себя. Слишком спешу? Недостаточно щажу его тщеславие? Убедить в своей правоте не умею и все-таки упорствую? Не умею доказывать? А может быть, моя правда ему не подходит? И я сама — тоже? Он чует во мне мое происхождение, я же не могу забыть, к какому обществу принадлежит он? Девушка-пролетарка господину не пара? Даже в любви? А может, я и любить не могу его так, как ему необходимо?

Она была слишком стыдлива и неопытна, чтобы надолго задержаться на этом вопросе, но все же невольно вскочила и стала разглядывать себя в висевшее над умывальником зеркальце. Дешевое, потускневшее стекло отражало лицо, еще более бледное, чем оно было в действительности, даже через суконную блузку ощущалась костлявая худоба плеч. Юли вспыхнула, опять села к машинке. Может, я слишком упряма, опять терзалась она вопросами. Может, следовало быть уступчивей в мелочах, чтобы остаться последовательной в целом? Ей припомнилась их встреча накануне, которая после короткой радости первых минут вылилась — так за последние недели бывало все чаще — в жаркую перепалку, а окончилась тем псевдопримирением, какие потом мучили Юли даже во сне.

Они встретились в кафетерии на проспекте Верпелети.

Юли порозовела от радости, когда, после каких-нибудь десяти минут ожидания, увидела через запотевшее окно кафетерия неспешно приближавшуюся огромную фигуру профессора в распахнутой шубе, мятом жилете, сбившемся на сторону галстуке и надвинутом на лоб цилиндре. В последнее время редко случалось, чтобы Юли не успела допить свой кофе до появления профессора. Дверь открылась со звонком — как в провинциальных бакалейных лавках, — профессор остановился на пороге и, чуть пригнув голову, огляделся. Пригибать голову было необязательно и выглядело слишком вызывающе и самоуверенно; как ни высок он был ростом, но даже вместе со своим цилиндром не достал бы до верхней притолоки; однако эта нарочито пригнувшаяся голова и звонок перед ее появлением, при звуках которого навстречу гостю тотчас устремились шаркающие ноги и беззубая улыбка сидевшего в уголке старого официанта, еще долгие-долгие годы возвращались в ночи Юли одним из самых навязчивых воспоминаний.

— Мы останемся здесь? — спросил профессор, останавливаясь перед столиком Юли.

Она радостно улыбнулась ему. — Как хорошо, что вы пришли! Я так взволнована!

— Что случилось? — осведомился профессор.

Юли отодвинула для него второй стул. — Вы не читали газет?

— Не читал, — ответил профессор угрюмо. — Нельзя ли меня раз и навсегда избавить от этих глупостей? Я все равно забываю прочитанное. Обо мне пишут?

— Гитлер вторгся в Прирейнскую область, — тихо сказала Юли, еще немного отодвигая стул.

Профессор продолжал стоять.

— Сядьте же, — проговорила Юли взволнованно. — Разве вы не понимаете, что это значит?

— Для меня? — спросил профессор, помрачнев.

Юли невольно рассмеялась. — И для вас. Для нас всех. Для страны.

— Остановись! — потребовал профессор. — Швабы меня не интересуют, я с ними покончил раз и навсегда. Я и впредь готов терпеливо слушать твои лекции о распределении земли в Венгрии и о положении трех миллионов безземельных крестьян, но будь же снисходительна к новообращенному, не переходи пока хоть через Лейту.

— Но политику внутреннюю нельзя понять без внешней, Зени, — сказала Юли. — Этот акт Гитлера…

Лицо профессора совсем потемнело.

— Капитолийские гуси давали знать только о приближении врага, — заговорил он, постепенно раздражаясь, — а ты хлопаешь крыльями, когда швабы подались на запад. Изволь принять к сведению, что о Гитлере я не желаю ни говорить, ни слышать.

— Вы не сядете?

Профессор обвел взглядом засиженное мухами, пропахшее кофейным суррогатом помещение. — Не сяду.

— Куда пойдем? — спросила Юли.

— Не понимаю, почему последние мои зрелые годы я должен провести в этой забегаловке. Того и гляди, голову разобьешь о потолок, а стулья такие, что одной только половиной и умещаешься. Или ты обет дала пытать меня таким способом?

Юли побледнела. — Куда вы хотите пойти?

— Уйти хочу отсюда.

Юли торопясь поднесла к губам свою чашку кофе. Профессор с отвращением озирался вокруг.