— Если правда, что я влюблен, — проговорил он, — тогда почему мне не позволено проводить с тобой время в соответствующей этому прекрасному чувству красивой обстановке, весело и славно? На этом стуле я, пожалуй, забуду, что люблю тебя.
— Вижу, — сказала Юли, делая последний глоток. — Куда вы хотите пойти?
— Я голоден, — буркнул профессор. — Хочу есть. Хочу доброй венгерской еды.
Он недовольно окинул взглядом пальтишко Юли, в которое она сунулась обеими руками сразу, ее красный берет и потрепанный портфельчик, зажатый под мышкой вместо сумочки.
— У меня в голове гудит от работы, я измучен, — говорил он, идя к двери, — я хочу отдохнуть, побыть с тобой и забыть обо всем на свете, а тут ты морочишь мне голову со своим швабским маляром. Неужто нет в тебе милосердия?
— Хорошо, не будем говорить о нем… Хотя беда не в том, что он немец и маляр.
— Знаю, все знаю, — фыркнул профессор. — Фашист. Готовит войну. Все это я знаю, по крайней мере, тремя днями раньше, чем ты, а если б и не знал, ты бы давно уж меня убедила. Но если мне известно целое, к чему снова и снова пичкать меня частностями? Помешать ему вступить в Прирейнскую область я не могу… Тебе холодно?
— Не холодно, — сказала Юли.
Профессор ускорил шаг.
— Если ты знаешь, что он хочет войны, чему же тогда удивляешься, когда он ее начинает? Вот если бы это сделал я, тогда и удивлялась бы. А так твое недоумение и состояние ума, из которого оно проистекает, напоминает того доброго средневекового епископа, который не мог надивиться особой милости провидения, благодаря коей большие реки непременно протекают возле больших городов.
Юли не ответила. Но настроение профессора не исправили ни шикарный ресторан на проспекте Миклоша Хорти, ни обильный ужин. Он хмуро косился на красную кофточку Юли, начисто позабыв ту радость, какую испытал всего полгода назад, впервые увидев эту кофточку во время их прогулки в Сентэндре. И стоптанные ее туфли навязчиво лезли в глаза, обычно слепые, невнимательные к одежде.
— Ты почему не ешь? — спросил он Юли, устало ковырявшую в тарелке.
— Я уже поужинала.
— Чем?.. Кофе?
Юли промолчала.
— Здоровый человек, которому еще нет восьмидесяти, не ужинает одним кофе, — рассвирепел профессор. — У тебя что-то болит?
— Нет, — сказала Юли.
— Ты не здорова.
— У меня все в порядке, — рассердилась и Юли. — Пожалуйста, не занимайтесь все время мною.
— А кем же мне заниматься?.. Гитлером? Элементарное сердечное участие требует, по возможности, замечать, что ест твой сосед.
Внезапно Юли вздрогнула всем телом и зажмурилась: профессор свистнул, подзывая пробегавшего мимо их столика кельнера[135]. Когда девушке вспоминалась потом эта сцена и еще долгие годы слышался ненавистный свистящий звук, она удивлялась, как тогда уже не открылись ее глаза. Год их любви не прошел для профессора бесследно и хотя пока не внес больших изменений в характер, но на манерах его и на том, как он стал обращаться с людьми, то и дело чувствовалось ласковое, направляющее влияние Юли, что свидетельствовало, очевидно, о внутренней перестройке или, по крайней мере, ее начальной стадии. Если теперь, познакомившись с Юли, он внимательней обходился с теми, кто стоял неизмеримо ниже его на социальной лестнице — официантами, шоферами, прислугой, рабочими, — то здесь отчасти сказывалось, конечно, сознательное влияние Юли, однако, несомненно, играла роль просто любовь его к ней: он знал, что Юли дочь бедной швеи и, значит, грубо разговаривая с шофером или лакеем, он косвенно оскорбляет ее. Этот подзывающий официанта присвист, которого она не слышала от него почти полгода, показался Юли внезапным прорывом плотины. Открылась брешь не только в добровольно признанной им дисциплине, которой Юли оплетала его жестокий, пренебрежительный к людям нрав, — трещина разверзлась и гораздо глубже, прошлась, пожалуй, по самой его любви. Свистящий звук, посланный вдогонку кельнеру, был прямым ударом по Юли. Что вызвало этот прорыв? Юли не понимала; охлаждение, думала она по простоте и неопытности. Но от косвенного оскорбления кровь уже бросилась ей в лицо.
— Вы не можете подождать минуту? — спросила она, вскинув голову.
Профессор насмешливым взглядом окинул старенькую красную кофтенку, лежавший на скатерти портфель.
— Прошу прощения, — невнятно процедил он.
— Вы не можете сдержать себя даже в таких пустяках? — сказала Юли, берясь за портфель. — Чего же ожидать тогда…
— Ты что это? Хочешь уйти?
Юли опять положила портфель на стол.
— Чем вы были заняты позавчера?
— Позавчера? — переспросил профессор, роясь в памяти. — Это когда же?
— Вечером, — сказала Юли с раздражением. — Когда не смогли встретиться со мной. Работали?
— Вряд ли… Вряд ли я работал.
— Пили в корчме?
Профессор доверху налил вина в свой бокал.
— Возможно.
— Вы не помните, что делали позавчера вечером? — Ей было неприятно слышать собственный голос, так резко и враждебно он прозвучал. — Не помните, работали или сидели в корчме?
— Юли, — проговорил профессор с необыкновенной мягкостью, — между тем и другим разница столь ничтожна, что удивляться моей забывчивости не следует. Оба занятия помогают человеку убивать тот жалкий клочок времени, который выделен ему между рождением и смертью. Если бы я жил вечно, то из двух выбрал бы, вероятно, работу, ибо мог бы тогда увидеть, куда меня выведет. Но продолжать что-то, начатое другим, или начинать то, что продолжит другой, — для этого я слишком мало доверяю людям. У меня практический ум, и мне желательно знать, ради чего я стараюсь и что чему служит. История пока что не дает в этом смысле разъяснений. Знание, накопленное человечеством, есть ряд заблуждений.
— И потому вы предпочитаете пить? — спросила бледная Юли.
— С радостью! — хмуро кивнул профессор. — Возможно, это тоже заблуждение, но так, по крайней мере, хоть я-то никого не ввожу в заблуждение. И заблуждения свои я люблю выбирать сам.
— Вы говорите серьезно? Или меня дразните?
Профессор поднял голову, твердо посмотрел Юли в глаза.
— И заблуждения свои я люблю выбирать сам, — повторил он угрюмо. — Я не хочу дразнить тебя, девочка.
— Что с вами происходит?
Профессор не ответил.
— Вы и со мной потому, чтобы убить время? — спросила Юли.
— Разумеется.
— Что с вами? — с отчаянием повторила Юли. — Вы пьяны?
— Я не пьян, — сказал профессор и закрыл глаза.
Юли посмотрела своему возлюбленному в лицо и ужаснулась; опять промелькнула догадка, что рано или поздно придется отказаться от этой борьбы. Ее охватил тот же страх и возмущение, что и год назад, в его лаборатории, когда она заговорила о спасенном им из Дуная человеке, а потом, кипя от злости, выбежала вон. Будь у меня сто жизней, я все равно не стала бы жить с вами, крикнула она тогда профессору. Если бы я вовремя прислушалась к голосу разума, нынче была бы счастлива, подумала она, глядя на прикрытые глаза профессора. Разума?.. — Откройте же глаза! — воскликнула она раздраженно. — Или, может, вам спать хочется?
— Я и так вижу тебя, — проворчал профессор.
— Если не откроете, я уйду, — дрожащим голосом сказала Юли.
К столику подошел официант, профессор открыл глаза, заказал что-то еще.
— Если у вас болят глаза, ступайте к окулисту, — сказала Юли. — Я не стану отвечать на то, о чем вы сейчас говорили. Вижу, что у вас плохое настроение. Это были жалкие, маленькие мысли, такие маленькие, что и до щиколоток не достают вам.
— Красивый у тебя голос, Юли, — сказал профессор.
— Если бы я поверила тому, что вы только что наговорили, то не осталась бы с вами ни минуты.
— И глаза у тебя красивые, — сказал профессор. — Женская нежность, злость и страх разжигают их пламя. Только женские глаза способны одновременно выразить столько чувств. И волосы у тебя роскошные, очень они идут к глазам и твоему грудному голосу.
От комплимента Юли почувствовала себя лишь еще более униженной, но совладала с горечью и не ответила. Они еще раз поссорились в этот вечер, уже гораздо серьезнее, и хотя опять помирились, но Юли от волнения стало дурно, и испуганный профессор даже вызвал к ней врача. Эта вторая стычка разыгралась в кабинете-спальне профессора, который Юли видела в тот вечер последний раз в жизни, и опять касалась темы, так часто отравлявшей их последние свидания: упорного нежелания Юли принять от профессора деньги или подарки. Они уже столько раз и так подробно излагали друг другу свои доводы, настолько истощили все аргументы, какие только мог измыслить разум, чтобы убедить, терпение, чтобы успокоить, и любовь, чтобы простить другого, что были способны теперь лишь на взаимные оскорбления. Вопрос, вправе ли профессор купить Юли зимнее пальто и может ли Юли принять его, давно уже перерос себя, символизируя собой во сто крат более обширный и глубокий вопрос: кто возьмет верх в их любви, а позднее, возможно, и в семейной жизни. Человеческая натура способна изыскивать поразительно искусные ходы для достижения своей цели. Из-за этих сложнейших душевных хитросплетений ни Юли, ни профессор даже не подозревали, что́ в действительности скрывает за собой их борьба бескорыстия. Профессор полагал, что желает заботиться о страдающей в бедности девушке, Юли — что отказывается от помощи из гордости, и ни тот, ни другая не замечали, что за вопросом о зимнем пальто таится основная проблема их любви, что для каждого в отдельности это классовая борьба, хитроумно укрывшаяся за внешне более приятной, благородной и утонченной формой, и что самым вскрытием ее они подошли, по существу, к финалу своей любви и теперь распутывают последние ее узелки.
— Сперва зимнее пальто, — говорила Юли, сверкая глазами, — потом платье, шелковое белье, а может, и квартиру мне наняли бы, с прислугой?.. Хотите этим сбить меня с ног?
— Не хочу, — сидя за своим столом, отозвался профессор. — Но больше не покажусь с тобой, пока ты в этом пальто.