Ответ — страница 55 из 175

— Знать тебя не хочу, — сказал Оченаш.

— Бери свои слова обратно! — крикнул Балинт и, сбычив голову, шагнул к нему. Оченаш насмешливо раскинул руки. — Пожалуйста! — ухмыльнулся он. — Если фречем угостишь!

Балинт задыхался от ярости. Каждое слово Оченаша было правдой, и простая, сочно нарисованная им картина будущего, если смотреть со стороны, тоже казалась вполне вероятной. Ну, а если не со стороны, если изнутри, как тогда поставить кого-то другого на то место, где стоишь сам? Не могут двое одновременно находиться на одном и том же месте. Никто не способен понять человека до конца, как он сам; хотя еще вопрос, так ли необходимо полностью, во весь реальный рост понимать других людей и не воспитывает ли нас именно эта непонятность, не делает ли более совершенными, чем стали бы мы сами по себе. Но и полное непонимание, искажающее облик человека, совершенно непереносимо. — Бери назад сейчас же! — пропыхтел Балинт.

— Уже забрал! — Оченаш продолжал ухмыляться.

Невозможно было за него ухватиться: словно резиновая груша, он отскакивал от каждого увесистого удара. Балинт впился в него взглядом.

— Ты что, не можешь говорить серьезно?

— Это с жаворонком-то? Который только и знает, что распевает все дни напролет?

Терпению Балинта пришел конец. Он опять сбычил голову и изо всей силы саданул ею в живот долговязого паренька. Бывают моменты, когда мысль, чтобы не взорвать своего творца изнутри, должна безотлагательно, путем мгновенного качественного скачка, преобразиться в мускульную силу. На какую-то долю секунды Балинту показалось, что если он немедля, тотчас же не отколотит своего противника, то и сам присоединится к его мнению. Он лишил кого-то работы? Кого же это?.. Не успел Оченаш опомниться от первого удара, как Балинт опять наклонился и второй раз саданул его головой в живот.

Следующие минуты сделали Балинта совершенно счастливым. Они в значительной мере способствовали продержавшемуся три месяца, почти безоблачному ощущению уравновешенности, удовлетворения, питая его с двух сторон сразу: с одной стороны, уняли внезапно вспыхнувшую злобу, принеся с собой отмщение, с другой стороны, претворили в реальность некий вымысел, который давно уже угнетал его, тревожил, как невыполненный долг. В тот миг, когда он вторично бросился на Оченаша, в заводских воротах показался инженер Рознер. — Это еще что за драка, позвольте вас спросить? — пронзительно закричал маленький человечек. — У меня, да будет вам известно, простая драка запрещена! Извольте выйти на середину ринга и бороться по всем правилам, как и положено порядочным людям! — На какой еще ринг? — тупо переспросил Балинт, отводя голову от живота противника.

Инженер Рознер жестом указал на огороженную лужайку перед заводом и тотчас сам бросился туда, пританцовывая, забегал взад-вперед по траве, пальцем маня к себе обоих противников. Балинт засмеялся, но его все еще душила злость, пузырившаяся сквозь смех. Он и Оченаш вступили на лужайку одновременно.

Тот самый прием борьбы, который Балинт лелеял про себя, вероятно, годами, желая, но не осмеливаясь сразиться с более рослыми противниками, и который в воображении его, в бесплотном обличье лжи впервые приобрел реальность, когда нужно было как-то объяснить матери появление велосипеда, сейчас наконец-то, совершенно неожиданно для него самого, удался самым блестящим образом. Когда Оченаш, подбадриваемый сзади воплями инженера Рознера, встал перед ним посреди лужайки, слегка наклонясь, расставив ноги и вытянув руки, чтобы обхватить его снизу за пояс, в голове и в теле Балинта сам собою возник тот выношенный план, и он, как будто выполняя давно заученный прием, молнией упал между ног противника, тут же, вскинув задом, приподнял его, ошеломленного, бестолково размахивающего всеми четырьмя конечностями, и бросил на спину, в мгновение ока прижав обеими лопатками к земле. И хотя от возбуждения шея и щеки Балинта покрылись потом, хотя нос чуял влажный запах травы, а каждый мускул ощущал напряжение схватки, все же случившееся напоминало скорее странный сон, и лишь одобрительные возгласы инженера Рознера вернули его к действительности. Несколько мгновений Балинт удивленно смотрел на лежащее под ним глупо-бессмысленное лицо Оченаша, потом рассмеялся. Инженер наклонился к нему и легонько, быстро похлопал по спине. Оченаш, потрясенный, недоумевающий, еще немного полежал на траве, потом поднялся и протянул руку столь же потрясенному и немножко стыдящемуся своей победы Балинту.

Как ни странно, он не только не сердился на Балинта, ни тогда, ни позже, не только не стыдился своего поражения и явно не жаждал физического возмездия, но, напротив, вся его насмешливая враждебность вдруг словно улетучилась. Его видимое духовное превосходство уважительно склонялось перед физической стойкостью Балинта; с этого дня оба почувствовали себя равными, как-то поняли друг друга и подружились.

— А ты крепкий парень, — добродушно улыбаясь, признал Оченаш; на этот раз на лице его не было и тени насмешки. — В обед угощаю тебя фречем.

— Идет, — кивнул Балинт, глядя вслед инженеру Рознеру, который в желтом своем полотняном костюме, огненно-красном галстуке и серой полотняной кепочке на голове чуть не бегом — словно догоняя потерянное время — спешил к заводским воротам. Подбежав к зданию, он остановился, погрозил пальцем шагавшим следом за ним ребятам, а в следующую минуту его истошные крики неслись уже из открытого окна конторы. Когда Балинт и Оченаш, переодевшись в спецовки, вступили в генераторную, инженер плясал уже вокруг конденсатора.

— Опоздание на пять минут! — закричал он, увидев входивших. — Что же вы думаете, позвольте спросить вас, краденые у меня деньги, что ли?.. Ночная смена уже ушла, они ведь тоже не дураки за других надрываться! Извольте пройти со мной в контору!

В конторе на письменном столе стояли рядышком два больших фреча с «кадаркой». Красный шипучий напиток в запотевших стаканах искрился с такой лукаво-манящей свежестью, что столы и стулья, задыхавшиеся в жарком помещении конторы, стали потрескивать от жажды, окна, завистливо поблескивая, воззрились на стаканы, а сухой пропыленный воздух приник к ним, втягивая в себя выпрыгивавшие на поверхность легкие пузырьки.

— Извольте чокнуться и помириться! — яростно закричал инженер застывшим у двери подросткам. — Драться, враждовать запрещаю, это, как известно, работе во вред. Из-за чего сцепились?

Оба молчали.

— Личное дело? — бормотнул инженер, резкими, порывистыми движениями вскрывая утреннюю почту ножом для бумаг. — Личные дела извольте улаживать вне завода! Пейте быстренько, время не ждет!

— За ваше здоровье, господин инженер!. — сказал Оченаш, беря стакан.

Человечек взглянул на него, фыркнул. — Это лишнее. Обхаживать меня нечего.

На третий день вечером, после работы, Балинт проводил Оченаша домой и остался у него ночевать. Из следующей недельной получки он обзавелся ночной рубашкой, приобретенной все на той же площади Телеки, и водворил ее к Оченашу на кухню, где его с неизменным радушием ждала ничейная раскладушка. Работая в дневную смену, он, как правило, проводил теперь ночи на этой узкой, но покрытой мягким матрацем раскладушке, из которой Фери в честь нового друга быстренько выжил клопов с помощью керосина. Балинт расположился по-царски. Над головой у него прилажена была сушилка для белья; вечером, ложась спать, он опускал ее пониже, развешивал свою одежду и опять подтягивал к потолку; справа от раскладушки всю ночь напролет хлюпал свернутый водопроводный кран, — если вдруг одолевала жажда, Балинту довольно было протянуть руку, чтобы достать висевшую на кране жестяную кружку. Кухню и царившую в ней тишину он делил с рябой курицей; курица спала на спинке стула, давно уже дышавшего на ладан, а во время долгих, полуночных бесед двух друзей устраивалась на плече Оченаша, слушая их споры, расцвеченные веселым смехом, опасливым шепотом и мальчишеской бранью.

У Оченаша живы были оба родителя, но его отец являлся домой, только заболев либо поругавшись с любовницей, у которой жил. Когда это случалось, он возвращался под семейный кров чуть ли не ползком, словно побитая собака, держался робко и униженно, по дому ходил на цыпочках, прежде чем заговорить, неуверенно чесал в затылке и садился лишь на краешек стула; так продолжалось двое суток, а там покаянный стих ему прискучивал, он принимался за жену и бил ее до тех пор, пока и это занятие ему не надоедало, после чего опять убегал из дому. За десять лет мать и дети так привыкли к этим каждые три-четыре месяца повторяющимся интермедиям, что в редких случаях, когда они запаздывали, жена становилась раздражительной, не находила себе места и наконец шла навестить любовницу мужа, чтобы узнать, в какой стороне Керепешского кладбища покоится ее благоверный.

За десять лет две ее дочери выросли, вышли замуж и уехали, старший сын сбежал в Чехословакию, дома остался только Фери. Ему было пять или шесть лет, когда отец впервые у него на глазах стал бить мать; ребенок, сцепив зубы, молча подошел к печи, схватил железную трубку, служившую им вместо кочерги, и бросился на отца, но отец вырвал у него железяку и саданул ею сына по голове. Длинный и тонкий красный шрам, протянувшийся на месте пролома, постоянно сопутствовал духовному и физическому развитию мальчика, остался не только на черепе, но и внутри его, лег тенью на все помыслы. Очевидно, затем, чтобы не забывать о нем, чтобы всегда иметь его перед глазами, Фери каждые три-четыре месяца, даже зимой, стригся под «ноль» машинкой; при этом — странное, почти вызывающее противоречие — он никогда и никому не рассказывал о происхождении своего шрама.

— Отчего он у тебя, шрам этот? — спросил Балинт в первый же вечер, когда остался ночевать у Оченашей.

— А я по башке трахнутый, — ухмыльнулся Фери.

— Я так и думал, — засмеялся Балинт.

— Понимаешь, в детстве залез я как-то на высокий забор, потому что за мной страшенный черный пес погнался, да и свалился с перепугу на другую сторону. С тех пор души в собаках не чаю.