— Что ж такого!
Рози вдруг расплакалась. — Как можно с пустою сумкой на демонстрацию идти!
— Пойдем, пойдем! — смеялся муж. — Почему же нельзя-то? Да мы ее по дороге камнями наполним.
Люди шагали спокойно, почти весело, лица постарше выражали достоинство, молодые были заносчиво веселы. Со всех сторон слышались вызывающие вскрики, веселый смех, да и те, что помалкивали, прятали под усы не озабоченность, а лишь накопившуюся усталость. Правда, небольшая группа, двигавшаяся по нечетной стороне, на несколько минут накалила атмосферу резкими выкриками: «Работы! Хлеба!», но впереди и позади нее шагавшая толпа — словно статисты, еще не ухватившие смысл происходящего на сцене, — беззаботно и безразлично глотала пыль.
— Пошли, пора уже! — крикнул Оченаш, спрыгивая с забора, когда группа, шагавшая с криками: «Работы! Хлеба!», поравнялась с ними. — Ждать «Ганц» больше некогда!
— Да, может, они и не вышли, — сказал у Балинта за спиной рабочий, услышав, по-видимому, слова Оченаша. — Весной они восемь недель бастовали, так что не удивлюсь, ежели притомились.
Оченаш обернулся.
— Те, кто бастуют, не так-то пугливы.
— Они из-за чего бастовали? — спросил Йожи, шагавший чуть впереди.
— Из-за «бедо».
— Теперь бастовали, весной?
— Оно ведь и нельзя при этом «бедо» работать, — продолжал рабочий, — облапошивают работягу, как хотят. Ну, допустим, захотел ты проверить ихние расчеты, а как? Уж тогда-то и вовсе не выполнишь ихние шестьдесят пунктов в час. А не выполнишь, тебя тут же и вышвырнут.
Когда шли мимо «Тринадцати домов», Балинт пробежал глазами по окнам. Он увидел немало знакомых лиц, но тетушки Нейзель среди них не было; правда, их квартира окнами смотрела во двор, но могла же она зайти к кому-нибудь и выглянуть на улицу. Горбатый парикмахер стоял в первом подъезде, вокруг несколько ребятишек весело махало демонстрантам, в следующем подъезде оказалось сразу двое знакомых, оба радостно окликнули Балинта. Немного подальше, на другой стороне, кивала из дверей молочной украшенная челкой голова тетушки Керекеш — она, вероятно, увидела Балинта, потому что вдруг принялась отчаянно махать рукой; мальчик невольно расправил пошире плечи. С тех пор как он зашагал в общем ряду, его настроение совершенно изменилось, ноги легче одолевали пространство, легкие дышали свободнее, мускулы на руках и ногах напружились, голова вскинулась выше — какое-то необыкновенно приятное чувство разлилось по всему телу. Это была радость, сходная с той, какую испытывает человек, обретший единомышленника, понимающий его не только умом, но и сердцем и даже телом; каждый шаг, который делал Балинт вместе с рабочей толпой, был еще и еще одним решительным «да» на вопрос, покуда не внятный ему, но ощущаемый и одобряемый всем его существом. Он не знал, с чем именно согласен, но самое согласие с массой людей делало его счастливым. То было согласие плода с материнским лоном.
Оченаш непрестанно наступал передним на пятки. — Спокойней, сынок, не трепыхайся, — обернулся к нему Йожи, — поезд не уйдет. — А вдруг! — проворчал подросток. Впереди, в тридцати — сорока шагах от них, шла та самая небольшая группа — в основном еще не знакомые с бритвой юнцы и молоденькие девчонки, среди них лишь изредка попадались люди постарше, — которая возгласами «Работы! Хлеба!» несколько раз пропорола солнечный сентябрьский воздух над толпой. Люди, услышав возгласы, иногда даже кивали согласно, но сами не присоединялись. Между тем поток был так могуч, что стоявшие вдоль стон и в подъездах мужчины и женщины все чаще присоединялись к нему, словно подхваченные ветром листья, лежавшие вдоль тротуара. — Янош, никуда не ходи, слышишь, что я сказала?! — надрывалась какая-то женщина из окна второго этажа. — Ты слышишь, Янош?
Ответа снизу не последовало.
— Янош!.. Янош!
Люди оборачивались. — С нами пошел ваш Янош! — донесся снизу чей-то насмешливый голос.
— Он еще пожалеет об этом!
— Айда с нами, тетенька!
Окно осталось позади. Чуть подальше из окна первого этажа спрыгнул на улицу паренек лет пятнадцати — шестнадцати и, словно юркая ящерица в спасительный куст, скользнул в гущу толпы. — Понятно, что женщины напуганы, — заговорил один рабочий, — я своими глазами видел плакат на стене, там написано, что полиция запрещает демонстрацию.
— Какая же это демонстрация? Прогулка, вот и все, — сказал кто-то.
— Ой ли?
— Мне в профсоюзе сказали, — сообщил пожилой рабочий в очках, — что, если не будем мешать прохожим, словом, нарушать уличное движение, тогда все обойдется.
— Поживем — увидим!
— А вы не каркайте тут!
Группа с льдозавода уже приближалась к площади Лехела, когда на глазах густевшее шествие впервые застопорилось; заминка была минутная, но после того движение сразу стало замедленней, приходилось все время сдерживать шаг, а то и вовсе останавливаться. Понадобилось двадцать минут, чтобы миновать рынок, и опять остановка.
Что происходит впереди, в неразличимом глазом начале шествия, установить было невозможно. Кое-кто выбегал на мостовую, но и оттуда ничего не было видно. В ногах у каждого словно застрял следующий, еще не сделанный шаг, колени стали странно чувствительны, по спинам пробегал нервный зуд. Люди тянули шеи, но шея соседа оказывалась не короче. Раздражение перекатывалось волнами по ходу шествия, каждому не терпелось призвать к ответу остановившийся перед ним затылок.
— Почему стоим-то?
— Пошли вперед, чего там!
— Стоять нечего!
— Мы сейчас как пойдем? — спросил Балинт у Оченаша. — На Кёрут или через мост Фердинанда?
— Эй, поаккуратнее! — задребезжал старческий голос. — Не будем наступать друг другу на мозоли!
Прошел слух, что виадук Фердинанда заперт полицией, людей пропускают группами по два-три человека: словно через пипетку — Дунай! Этак на площадь Героев не доберешься и до вечера! Но если блюстители порядка закрыли мост Фердинанда, почему те, кто сейчас впереди, не повернут на Кёрут? По площади Лехела теперь непрерывно неслось: «Работы! Хлеба!», сзади рабочие от нетерпения или со скуки все охотней присоединяли свои голоса, кричали, вероятно, и впереди, возле Западного вокзала, но оттуда их не было слышно. Чем неподвижнее казался тот, кто праздно стоял перед напружившейся для следующего шага ногой идущего следом, тем этот последний становился нетерпеливее.
— Выйти бы, по крайней мере, за рынок. Там хоть видно будет, что происходит! — воскликнул Оченаш.
Его голос прозвучал так незнакомо, что Балинт с недоумением поглядел на друга. Выражение его лица еще больше поразило мальчика: оно казалось счастливым. Оно было одновременно жадным и удовлетворенным, твердым и размягченным, завистливым и довольным — сотканным из отсветов какого-то великого синтеза. Длинный узкий шрам над виском совершенно побледнел и почти не выделялся в волосах.
— Фери, ты чего? — спросил друга Балинт. — Плохо тебе?
— Что?
— Похоже, опять двинулись! — зашумели сзади.
Оченаш не глядел на Балинта. — Живот у меня болит! — пробормотал он невнятно. И тут же — громко: — Пошли-и!
Командир большого отряда полиции, перегородившего виадук Фердинанда, судя по всему, получил распоряжение открыть путь; часть демонстрантов над сетью рельсов, над дымами маневровых паровозов двинулась на улицу Подманицкого. Те, что шли по нечетной стороне проспекта Ваци, устремились было прямо вперед, но на Берлинской площади голова процессии опять уперлась в цепь полицейских, толпа выплеснулась на мостовую, образовалась еще одна пробка, черная, запекшаяся под все жарче разгоравшимся солнцем. Группа с льдозавода застряла у складов Западного вокзала.
— Черт бы их всех побрал, что там опять стряслось? — ругался старый механик. — Если не пустят дальше, плюну на все и потопаю до дому.
— Не надо, дядя Балог, не уходите! — воскликнул вдруг шагавший до сих пор молча Балинт. — Полиции ведь того только и надо, чтобы мы устали на месте топтаться и разошлись.
Оченаш покосился на него одобрительно. — Это точно!
— А что, ведь так? — спросил Балинт.
Сзади, под виадуком, скользил по переплетениям рельсов маневровый паровоз, выпуская бледно-серые клубы дыма, и они взвивались в светлое утреннее небо стайкой выпущенных голубей. Их длинная череда уходила к вокзалу, обозначая путь паровоза: тяжелая машина попыхивала, не умея вслед за дымом оторваться от земли, сновала по сверкавшим на солнце рельсам. Откуда-то совсем издалека донесся протяжный паровозный свисток.
— До каких же пор стоять будем?
От Берлинской площади, держась кромки тротуара, приближался велосипедист с «молотобойцем»[72] в петлице. Площадь перекрыта, сообщал он переминавшимся с ноги на ногу, истомившимся людям, на проспект Терезии не пускают, надо набраться терпения, пока не закончатся переговоры с полицией, командир наряда только что запросил указаний главного полицмейстера. — Что же, опять ждать и ждать? — выкрикнул Оченаш.
Велосипедист притормозил перед ним, опустил ногу на землю. — И ты здесь, Фери?
— А где же мне быть? — ухмыльнулся Оченаш.
— Ну, коли здесь, так уймись, старина! — сказал велосипедист, невысокий паренек с аккуратной парикмахерской физиономией. — Не будоражь людей! Минут через пятнадцать двинемся.
— То ли да, то ли нет, — проворчал Фери.
Велосипедист подался к нему ближе. — Весь личный состав полиции поднят на ноги, это четыре с половиной тысячи человек, да из провинции вызвано шестьсот жандармов. Не лезь в бутылку!
— А нас сколько, видишь?
Через полчаса вдоль тротуара проехал еще один распорядитель на велосипеде. Главный полицмейстер как будто дал разрешение, четверть часа спустя проспект Терезии будет открыт. Полиция испросила эту отсрочку только затем, чтобы пропустить на проспект Андраши уже двинувшихся через площадь чепельцев, надо подождать, пока освободятся тротуары. — Эй, товарищ, а много там чепельцев? — окликнул велосипедиста Йожи.