Теперь она летала все ниже, по-видимому, начала уставать. Люди пугали ее, размахивая руками, то там, то здесь в воздух взлетали нацеленные в нее шапки и крутящиеся вокруг своей оси мягкие черные шляпы. — Да вы, мамаша, не бойтесь, — утешали рыдавшую старушку, которая ни на миг не отходила от окна, — мы ей вреда не сделаем! — Самые нетерпеливые, правда, уже шагали к проспекту Андраши, но большинство, разгоревшись от сочувственного и охотничьего азарта, еще следило за порхающей в лучах солнца пичугой, которая, опьянев от ощущения свободы, вилась над их головами, словно под со мягкими теплыми перышками поселилась сказочная фея.
Балинт лишь мимолетно оглядел увлеченную милосердной игрой толпу. Едва канарейка первый раз взмыла ввысь, он увидел в конце улицы Оченаша. С глазами, полными слез после пережитых волнений, мальчик стал продираться к нему сквозь беспечно глазевшую в голубое небо толпу; никто не обращал на него ни малейшего внимания. Однажды он угодил локтем в бок веснушчатому рыжему пареньку в сильно обтрепавшейся одежонке, тот было ругнул его, но Балинт не ответил, упорно протискиваясь сквозь оживленную, смеющуюся толпу, сгрудившуюся под окном старушки. Вдруг пожилой человек, по виду чиновник, тронул его за плечо. — А что, сынок, не можешь ли ты на этот фонарь влезть? Мне, понимаешь, животик малость мешает, — добавил он, похлопав себя по животу, — а тебе это раз плюнуть, верно? Приметил я, что канарейка уже второй раз на этот фонарь садится. Если она подлетит сюда еще раз…
Балинт невольно измерил глазами фонарный столб. — Манди!.. Мандика!.. А ну, сюда лети, сюда, сюда! — слышались со всех сторон веселые, добродушные и насмешливые голоса. Кто-то присвистнул по-канареечьи, да так похоже, что все обернулись в его сторону.
— Ну, полезешь? — спросил чиновник.
— Оставьте меня в покое! — крикнул Балинт, белый как мел.
Он догнал Оченаша как раз на углу. — Где тебя носило? — спросил тот с усмешкой. По его лицу было видно, что он ничего не знает. Прошло не более получаса, как Балинт потерял его из виду на улице Розы, но полицейские сабли, обрушившиеся на головы людей, женщина с окровавленным лицом, безглазая лошадь, рассеченная голова дяди Иштенеша десятикратно умножили для него время.
— Ты еще не знаешь?
— Не слышу, — отозвался Оченаш.
— Ты еще не знаешь? — повторил Балинт громче.
— О чем?
Из глаз Балинта катились слезы. — Там людей убивают.
— Где?
Балинт рукой показал назад. — О чем ты? — У Оченаша внезапно побелели губы. — Кто убивает?
— Полицейские.
— Дурень!
— Да правда же!
Глаза Оченаша буравили заплаканное лицо Балинта. — О чем ты? — спросил он опять. Балинт кулаком утер лицо, сжал зубы. — Дяде Иштенешу голову рассекли… насовсем, — выдавил он почти по слогам. За его спиной весело шумела беспечная толпа, охотясь за канарейкой, но острый слух Балинта, настроенный на более длинную волну, различал и приглушенное расстоянием смятение голосов с проспекта Андраши.
— Голову рассекли? Кому?
Балинт сделал глубокий вдох. — Дяде Иштенешу.
— Где?
— Вон там, на углу лежит.
Оченаш бросился туда — только сотня шагов отделяла труп от забавлявшейся посреди улицы толпы. — Нас убивают! — издали закричал Оченаш задыхающимся визгливым голосом. Подбежав, не остановился, локтями пробивая себе дорогу между недоуменно расступавшимися перед ним людьми. — На проспекте Андраши фараоны набросились на наших, — кричал он, надрываясь, — женщин, детей убивают, женщин, детей…
— Да что случилось?
— О чем он?
Словно подхваченные ветром, люди теснились к Оченашу. А тот, неотступно сопровождаемый Балинтом, уже вырвался из гущи толпы, в несколько прыжков опередил самых первых и повернулся к ним лицом.
— Товарищи, — крикнул он, — полиция без всякого повода с саблями набросилась на рабочих, просивших работы и хлеба! Убивают тех, кто месяцами, годами не может получить работу, чьи дети помирают с голоду прямо на улицах. Венгерский пролетариат не потерпит такого подлого нападения. Товарищи, мы защитим наших женщин и детей, теперь уж все равно, от чего помирать — от голода или от полицейской пули!
Лицо Оченаша было бледно, он машинально вскидывал к голове кулаки, но иногда его руки вдруг как-то странно подергивались и с выпрямленными пальцами застывали у висков. Не дожидаясь ответа на свои слова, он повернулся и побежал к проспекту Андраши. Балинт следовал за ним по пятам, отчетливо слыша его тяжелое, прерывистое дыхание. Сзади раздавался тяжелый топот множества ног. И еще — с грохотом опускались решетки на дверях и окнах: самые осторожные торговцы поспешно запирали лавки. — Глядите-ка, и этот мальчонка ранен! — одышливо воскликнул кто-то за спиной Балинта; он обернулся, не сразу поняв, что имеют в виду его обвязанную руку, но объяснить не успел: задыхавшийся на бегу человек отстал. Канарейка сперва сопровождала бегущую толпу, низко, зигзагами, летая над головами людей, но громкие вопли, донесшиеся с проспекта Андраши, спугнули ее; она взмыла ввысь, будто хрупкий теплый символ свободы, и вскоре исчезла над крышами. — Смылась, дурашка! — с сожалением произнес кто-то, на бегу обернувшись ей вслед. В нескольких шагах от угла посреди мостовой стояла телега угольщика. Балинт не помнил, чтобы видел ее, когда свернул сюда с проспекта. Прилежащая часть проспекта Андраши была сейчас почти безлюдна, на асфальте кое-где лежали неподвижно распростертые тела, по мостовой бешено носилась взад-вперед серая в яблоках лошадь, оседланная, но уже без всадника. Несколько человек бегом удалялось в сторону Октогона. У садовой скамейки на ближней аллее стоял полицейский, лицом к проспекту, и прямил о спинку скамьи погнутую саблю.
Оченаш уставился на него, побелев от ярости. Высокий худой рабочий рядом с ним громко выкрикнул ругательство. Полицейский обернулся. И тотчас в лоб ему угодил кусок угля. — Осторожней, — сказал кто-то, — у нас нет оружия.
— Ну и что!
— Помирать — так с музыкой!
Полицейский вдруг завопил от боли — солидный кусок угля попал ему в нос; от площади Кёрёнд взвод пешей полиции бегом устремился на его крик. Но полицейский уже распростерся на земле под градом угля, кто-то, подбежав, наступил ему на голову.
Балинт набрал полные карманы угля. — Правильно, мадьяры, не сдаваться! — услышал он сзади очень знакомый голос. Оглянувшись, увидел широкие скулы, лихие усики, блестящие орехово-карие глаза и вспомнил. — Господин Браник!
— А ты откуда меня знаешь?
— По Киштарче, — заторопился Балинт. — Сборочный цех.
— Что-то не припомню.
Полицейский взвод был уже в сотне шагов от их улочки; он остановился, один полицейский отделился от остальных и побежал вперед. — Я сидел в конторе, когда вас били там, господин Браник, — спеша, говорил мальчик. — Полицейский ротмистр допрашивал вас, потом ударил, а еще двое фараонов сзади схватили вас за руки. Я на подоконнике сидел, меня они не видели.
— Так все и было, — кивнул Браник.
Балинт продолжал запасаться углем. — А фамилию вашу я потому запомнил, что в Киштарче у нас сосед есть по фамилии Браник, он чиновник, на том же заводе служил, я его хорошо знаю…
Между тем полицейские опять стали приближаться, но были встречены таким угольным шквалом, что сразу замешкались и тут же рассыпались, затаились между деревьями. — А ты чем бросаешься? — переведя дух, спросил Балинт Оченаша. Тот, усмехнувшись, раскрыл ладонь, показав целую пригоршню острых гвоздей. — Откуда они у тебя? — удивился Балинт. Долговязый подросток похлопал себя по оттопыренному карману. — Прямо со склада, — фыркнул он, осклабясь. Послышался громкий вопль, неподалеку от них полицейский покачнулся и упал навзничь. Угольщик поспешно выпряг двух своих лошаденок и, подгоняя, скрылся с ними в воротах соседнего дома, телегу люди поставили поперек улицы, чтобы удобней было брать уголь. — Да ты не спеши, — сказал Браник, покосившись на Балинта, который, словно заведенный, безостановочно пулял углем. — Работать надо спокойно, целиться как следует, ну как будто подле мамаши своей в кегли играешь. Война ведь та же работа: не приловчишься, так и толку не будет никакого. А ты высмотри кого-нибудь одного, кому решил честь оказать, подпусти поближе, пока уж поджилки не затрясутся, да и врежь угольком поувесистей, так, чтоб он и «Отче наш» позабыл! — А вдруг промажу? — запыхавшись, возразил Балинт. — Ведь он меня тогда саблей?
Браник двумя пальцами провел по густым щеточкам усов, посмотрел на мальчика.
— Мазать нельзя, — сказал он, и его живые орехово-карие глаза блестели, словно улыбались.
— Ну, а если?
Лицо молодого рабочего помрачнело. — Нельзя!
Полицейские растянулись полукружьем шагах в тридцати — сорока от горловины улицы, одни прямили сабли, другие утирали лица, поправляли кивера: как видно, ждали приказа.
— А если все-таки промажу? — настойчиво повторил Балинт.
Браник опять поглядел на него.
— Тогда плати, браток, — отрубил он сурово. — Но помни, пролетарию за все про все вдвое платить приходится!
— Это я уже знаю, — кивнул мальчик.
Сам Браник целился точно; расчетливо выбрав минуту, когда полицейский, в тридцати шагах от него, обернулся и что-то сказал своему товарищу, он угодил ему углем в самое ухо. От Кёрёнда шагом приближался отряд конной полиции. — Отступаем, браток! — сказал Браник, выпрямляясь и качнув широкими плечами. — Бегство позорно, зато нам на пользу. Пролетарий покуда может тратить силы только на то, что ему полезно, на прочее-то пока не хватает. Ну, помолимся еще напоследок, товарищи, — обратился он к людям, яростно бомбардировавшим полицейских, — да и наутек, пока не поздно.
Балинт увидел вдруг, что по морщинистому лицу худого рабочего, который, часто моргая, стоял с ним рядом, катятся слезы. Плакали и другие, плакали и матерились в бессильной злости. Человек в кондукторской форме, изо рта и от одежды которого еще несло веселым чесночным запахом утренней трапезы, яростно орал что-то невнятное.